Текст книги "Народники-беллетристы"
Автор книги: Георгий Плеханов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Вот вам и выход, да еще какой! Иван Ермолаевич только зевал, когда Гл. Успенский пытался просветить его, как умел. Мало того, сам Успенский признает, что Иван Ермолаевич только по добродушию своему не представлял его к начальству. Но рядом с Иваном Ермолаевичем в среде русского народа появляются новые люди, которые жадно стремятся к свету и образованию. Они говорят интеллигентным разночинцам: "Если вы даже станете нас бить, мы все-таки станем вас слушать". Учите же их, организуйте, поддерживайте их в борьбе и знайте, что в этом и ваше, и их спасение.
Гл. Успенский не раз высказывал ту мысль, что как только крестьянин выходит из-под "власти земли", то он тотчас же развращается. Повесть "Снизу вверх" показывает, что Гл. Успенский ошибался, а сказанное выше относительно неясности его понятий об "условиях земледельческого труда" легко объяснит нам, – откуда произошла его ошибка.
Не обратив должного внимания на способность условий земледельческого и всякого другого труда к изменению, он естественно стал считать тот нравственный habitus, который создается современными русскими условиями земледельческого труда, какою-то единоспасающею нравственностью. Он забыл о том, что кроме земледельческого труда в России есть труд промышленный, кроме людей, находящихся под "властью земли", есть люди, работающие с помощью машины. Промышленный труд кладет такую же заметную печать на рабочего, как земледельческий труд на крестьянина. Им обусловливаются весь склад жизни, все понятия и привычки рабочего человека; но так как крупная промышленность соответствует гораздо более высокой степени экономического развития, то неудивительно, что и нравственность промышленного работника-пролетария шире нравственности крестьянской.
Оплакивая пришествие к нам "цивилизации", Гл. Успенский вполне уподобился тем социалистам-утопистам, которые, по замечанию Маркса, видели в зле только зло и не замечали его разрушительной стороны, которая низвергнет старое общество. По неотвратимой логике вещей, создаваемые "цивилизацией" новые люди будут самыми надежными служителями русского прогресса [11]11
Статья эта была уже написана, когда нам попалась мартовская книжка «Русской Мысли» за 1888 год, и мы прочитали в ней письмо Успенского в «Общество Любителей Российской Словесности». В этом письме он сообщает, что по поводу двадцатипятилетия его литературной деятельности он получил письменное выражение сочувствия от 15-ти рабочих. Благодаря названное общество за избрание его в члены, Успенский говорит: "Я не могу с своей стороны ни чем иным приветствовать его, как только радостным указанием на эти массы нового грядущего читателя, нового, свежего «любителя словесности». – Но с какой стороны «грядет» этот «свежий читатель», приходит ли он из деревни или с фабрики? И если с фабрики, то не доказывает ли это ошибочности взглядов Успенского, который не только всех фабричных рабочих, но даже и всю интеллигенцию хотел бы превратить в Иванов Ермолаевичей? Как думал Гл. Успенский, сильно ли сочувствует Иван Ермолаевич его литературной деятельности?
[Закрыть].
Эти новые люди совсем не похожи ни на ассирийских, ни на российских Иванов Ермолаевичей. Ни Михайло Лунин, ни Фомич, ни даже несчастный, изломанный жизнью Воронов не станут представлять колебателей основ к начальству и не станут усмирять их, если те возьмутся за оружие. Они не скажут: "мне что, начальство приказ дало, я и бью", они скорее сами пойдут против "начальства". Только с развитием пролетариата народ перестает быть слепым орудием в руках правительства. Если французские войска иногда отказываются стрелять в "бунтовщиков" и даже братаются с ними, то это происходит потому, что они частью состоят из пролетариев, а частью, долго живя в больших городах, подчиняются влиянию революционной рабочей среды. Русская критика должна была бы выяснить все это беллетристам. Но беда в том, что наши передовые критики сами стоят на народнической точке зрения. Социальные учения Запада кажутся им или совершенно неприменимыми в России, или применимыми лишь в урезанном, искаженном, обесцвеченном, так сказать, православном виде. Мы очень ценим всю чистоту намерений наших «передовых» критиков. Но когда мы читаем их статьи, то нам нередко вспоминается слова Грибоедова:
Как посмотреть, да посравнить
Век нынешний и век минувший,
Свежо предание, а верится с трудом.
Ведь было же время (и как недавно было оно!), когда наша критика ни на шаг не отставала от западноевропейской мысли. Ведь был же у нас Белинский, был «Современник». Тогда ваши критики не боялись обвинения в западничестве, а теперь они ударились в самобытность. Теперь попробуйте указать им на учение Маркса, как на такое учение, которое поможет нам распутать путаницу русской жизни. Они осмеют вас, как сумасброда и фантазера. Они скажут, что учение Маркса не может привиться на русской почве. Но что же такое марксизм, как не новая фаза того самого умственного движения, которому мы обязаны Белинским? Неужели то, что было применимо к нам в тридцатых и сороковых годах, могло стать неприменимым в настоящее время? Но, позвольте, скажут нам, – сейчас видно, что вы живете за границей: вы позабыли о цензуре. Белинский затрагивал только литературные вопросы, современный же марксизм представляет собою, говоря официальным языком, «вредное учение коммунизма». Это так, но с другой стороны, ведь мы и не предлагаем нашим легальным литераторам проповедоватъ конечные выводы марксизма, принимать на себя роль Бебеля или Либкнехта. Мы советуем им только усвоить основные посылки этого учения. А это не одно и то же. Конечные выводы марксизма представляют собою крайнее революционное социально-политическое учение, между тем как основные его посылки самая строгая и нелепая цензура должна признать объективными научными положениями. Усвойте хорошенько эти положения, и вы о самых безобидных, чисто литературных вопросах будете писать совсем не так, как пишете в настоящее время. Эх, господа, нельзя же во всем винить цензуру, ведь не виновата же старушка в том, что вы никак не можете расстаться с народничеством! Народниками люди делаются не благодаря цензуре, а даже вопреки ей. Наконец, мешает вам цензура, – заводите свободные станки за границей, Припомните пример Герцена, припомните множество примеров западноевропейских писателей, которые умели перескочить через цензурную решетку и будить общественное мнение своей страны из-за границы.
Но мы наперед знаем все возражения наших народников. Много ли у нас рабочих? – постоянно твердят они нам. Много, господа, гораздо больше, чем вы думаете! В этом случае можно без всякого преувеличения сказать словами евангелия: "Жатва велика, а жнецов мало". Спрос гораздо больше предложения, стремящихся к свету рабочих гораздо больше, чем образованных разночинцев, могущих нести им свет!
Вам все кажется, что мы страшно преувеличиваем развитие капитализма в России. Вы думаете, что мы, социал-демократы, подходим к этому вопросу с предвзятым мнением. Послушайте человека, чуждого всяких социал-демократических "лжеучений", послушайте профессора Менделеева. "Говорится так, – рассуждает знаменитый химик, – из 100 миллионов только 10 живут у нас по городам, и эти потребляют не бог весть что. Остальные 90 миллионов довольствуются своими домашними продуктами, и все их стремления составляют хлеб, изба, топливо, подати – ничего им заводского и фабричного не надо. Тут ошибка и заднее число. Было так когда-то, еще недавно; но теперь уже не так: и скоро всем станет ясно, что так оставаться не может… Россия пришла уже в состояние, из которого исход в правильную сторону цивилизации только один и есть, а именно в развитии фабрично-заводской промышленности" [12]12
Письма о заводах, – «Новь» 1885 г., № 10, стр. 246: № 21, стр. 34–35.
[Закрыть].
Но если это так, то и в политическом смысле "правильный исход в сторону цивилизации" у нас только один и есть: он заключается в сплочении и организации рабочего класса в политическую партию.
С. КАРОНИН
I.
Прошло уже около десяти – если не десять лет [13]13
Писано в конце 1889 года.
[Закрыть] – с тех пор, как произведения Каронина стали появляться в лучших наших журналах. Его имя хорошо известно читающей публике. Но говорят о нем мало как в публике, так и в литературе. Его читают, но редко перечитывают.
Это плохой признак.
Это показывает, что г. Каронин по той или другой причине не умел затронуть за живое своих читателей.
Но при этом нужно заметить, что в той сравнительно немногочисленной публике, которая не забывает об его рассказах тотчас по их прочтении, существуют самые различные взгляды на его дарование. Одни признают в нем талант, и даже талант недюжинный. Другие утверждают, что у него есть только слабое подобие таланта, дальнейшему развитию которого мешает будто бы ложная, искусственная манера автора. Это уже хороший признак. Он наводит та мысль о том, что г. Каронин обладает, по крайней мере, некоторою оригинальностью. Люди, лишенные оригинальности, обыкновенно угождают всем безразлично или всеми безразлично осуждаются. Посмотрим же, не обманывает ли вас этот признак, и точно ли г. Каронин может назваться оригинальным писателем.
Г. Каронин принадлежит к народническому лагерю нашей литературы. В его очерках и рассказах главное место отводится крестьянской жизни. Он смотрит на эту жизнь с народнической точки зрения и готов, при случае, восторгаться "стройностью" крестьянского миросозерцания. Он и восторгается ею в некоторых своих произведениях. Но такие произведения стоят одиноко.
В огромнейшем большинстве случаев г. Каронин описывает нечто совсем противоположное "стройности" названного миросозерцания, а именно ту путаницу, тот хаос, которые вносятся в него новыми условиями деревенской жизни.
"Воздух, небо и земля остались в деревне те же, какими были сотни лет назад, – говорит он в своем рассказе "Деревенские нервы". – И так же росла на улице трава, по огородам полынь, по полям хлеба, какие только производила деревня, проливая пот на землю. Время ничего не изменило в природе, окружающей с испокон веков деревню. Все по-старому. Только люди, видимо, уже не те: изменились их отношения друг к другу и к окружающим – воздуху, солнцу, земле. Не проходило месяца, чтоб жители не были взволнованы какой-нибудь переменой или каким-нибудь событием, совершенно идущим вразрез со всем тем, что помнили древнейшие старики в деревне".
"Не бывало этого", "старики не помнят!" – говорили чуть ли не каждомесячно про такое происшествие. Да и нельзя помнить "того, чего на самом деле никогда не было". Это появление в деревне "того, чего никогда не было", как в зеркале отражается в очерках и рассказах г. Каронина. Они представляют собой настоящую летопись исторического процесса перерождения русского крестьянства. Огромное значение этого процесса понятно само собою. От него зависит весь дальнейший ход нашего общественного развития, потому что под его влиянием изменяются все основы нашего общественного здания, все частичное строение нашего общественного тела.
Оригинальность г. Каронина в том и заключается, что он, несмотря на все свои народнические пристрастия и предрассудки, взялся за изображение именно тех сторон нашей народной жизни, от столкновения с которыми разлетятся и уже разлетаются ворах все "идеалы" народников. Он должен был обладать сильно развитым художественным инстинктом, должен был очень внимательно прислушиваться к требованиям художественной правды, для того, чтобы, не смущаясь собственною непоследовательностью, опровергать в качестве беллетриста все то, что сам же он, наверное, горячо защищал бы на почве публицистики. Если бы г. Каронин менее заботился о художественной правде, то он давно уже мог бы пожать, конечно, очень дешевые, но зато очень многочисленные лавры, предаваясь каким-нибудь кисло-сладким изображениям исконных, вековых добродетелей крестьян-общинников. От этого много потеряло бы достоинство его сочинений, но на некоторое время много выиграла бы его литературная репутация.
Читатели-народники обратили бы на него благосклонное внимание. О нем стали бы говорить, его стали бы разбирать в печати, на него стали бы ссылаться… Известно, что читатель-народник не любит "искусства для искусства". На литературу, как и на жизнь, он смотрит с точки зрения знаменитых "устоев", которые он считает несокрушимыми и непреоборимыми. Берясь за книгу, он прежде всего требует, чтобы она изобразила ему церемониальное шествие "устоев". Если он не находит в ней искомого, он оставляет ее без снимания. Газетные известия, статистические данные, доводы экономистов и указания историков принимаются им к сведению лишь в той мере, в какой они подтверждают излюбленное учение. Нигде, за исключением Германии, не читают Маркса больше чем в России. А между тем в России его хуже всего понимают.
Отчего это происходит?
Оттого, что и Маркса мы ценим лишь с точки зрения "устоев", а так как ценить его с этой точки зрения значит ничего в нем не видеть, то результат понятен. Совершенно так же относится читатель-народник и к беллетристике, по крайней мере, к той, которая изображает народную жизнь. Он твердо убежден, что такая беллетристика должна дать ему лишний случай поблагодарить историю за счастливую самобытность русского народа.
Сочинения же, не оправдывающие такого доверия, оставляются им без внимания. Этим в значительной степени обгоняется равнодушие наших народников к произведениям г. Каронина. Правда, сочинения других беллетристов-народников также не всегда подходят под указанную мерку.
В них также рисуется довольно яркая картина разложения "устоев". Но все дело в степени. Не подлежит сомнению, что никто не заходил в этом отношении так далеко, никто не возвращался к этому предмету так настойчиво и так часто, как г. Каронин. А это много значит в глазах демократической "интеллигенции", из которой состоит главный контингент читателей народнической беллетристики.
Мы помним, как вознегодовали на Гл. Успенского народники во второй половине семидесятых годов, когда его очерки деревенской жизни пошли было слишком вразрез с общим народническим настроением. Литературная репутация Гл. И. Успенского к тому времени совершенно установилась, игнорировать его огромный талант не было никакой возможности. Но мы все-таки уверены, что если бы не поправила дела знаменитая "власть земли", то произведения Гл. И. Успенского читались бы теперь далеко не с тем интересом, с каким они читаются.
Притом же Успенский, подобно большинству своих товарищей по перу и по направлению, настолько же публицист, насколько и беллетрист. Он не только изображает, – он и рассуждает по поводу изображаемого, и своими публицистическими рассуждениями он заглаживает впечатление, производимое его беллетристическими изображениями.
Г. Каронин не имеет этой привычки. Он предоставляет рассуждать самим читателям. В его сочинениях публицист не спешит да помощь беллетристу и поучительной надписью не возбуждает внимания зрителей к картине, содержание которой оставляет их безучастными.
Г. Каронина мог бы выручить только огромный талант.
Огромный талант заставляет внимать себе даже и в тех случаях, когда идет наперекор всем установившимся привычкам и всем самым дорогим взглядам публики. Но такого таланта у г. Каронина нет. Объем его дарования невелик. Его наверное не хватило бы на большое, законченное произведение. Дальше повести г. Каронин не пойдет, даже с повестью он не всегда справляется, в особенности, когда дает в ней ход своим народническим пристрастиям, как он сделал в повести «Мой мир». Его область – небольшие очерки и рассказы, и притом очерки и рассказы из народного быта. Произведения, не затрагивающие этого быта, – каковы, например: «Бебé», «Грязев», «Бабочкин» – недурны, а некоторые даже положительно хороши, но и только. В них нет ничего оригинального. Наоборот, большинство его рассказов из народной жизни отличается, как мы уже сказали, именно оригинальностью. Вообще в этой области у г. Каронина есть все, что нужно для того, чтобы занять весьма почетное место в современной русской беллетристике. Серьезная критика всегда отдаст должное г. Каронину: у него есть ум, наблюдательность, здоровый, увесистый юмор, теплое сердечное отношение к изображаемой среде и замечательное умение хорошо обрисовать ее наиболее выдающиеся стороны. Правда, нам приходилось иногда слышать обвинения г. Каронина в том, что сделанные им изображения будто бы совсем не верны действительности. В особенности много нападали на г. Каронина за его повесть «Снизу вверх».
Многие читатели до сих пор пресерьезно убеждены, что такие рабочие, как Фомич или Михайло Лунин (действующие лица названной повести) представляют собою не более, как продукт необузданной и тенденциозной фантазии автора. Существование подобных рабочих в современной нашей действительной жизни кажется таким читателям совершенно невозможным. Прислушиваясь к их нападкам, человек, незнакомый с бытом наших заводских рабочих крупных городских центров, мог бы, пожалуй, подумать, что в лице г. Каронина народническая беллетристика входит в новый, так сказать, романтический период своего развития и что названный автор с такою же бесцеремонностью превращает русских рабочих в парижских ouvriers, с какою Марлинский превращал когда-то наших офицеров в героев мелодрамы. Но если вы спросите, на чем же собственно основываются эти обвинения, то не получите и тени удовлетворительного ответа. Тогда, наверное, окажется, что обвинители совсем не знают среды, о которой идет речь в повести "Снизу вверх", и уже по одному этому не могут быть компетентными критиками этой повести. "Не бывало этого!", "старики не помнят" – вот к чему, в сущности, сводятся все доводы обвинителей. Эти добрые люди и не подозревают, что авторитетные в их глазах "старики" вообще очень многого "не помнят", так как закрывавшая их глаза повязка предвзятых мнений мешала им видеть окружающую их действительность.
Просим заметить, что мы вовсе не намерены выдавать очерки и рассказы г. Каронина за образцовые художественные произведения. До этого им далеко, как, впрочем, далеко произведениям всех наших беллетристов-народников. Во всех произведениях этого направления эстетическая критика может указать множество недостатков.
Все они немножко угловаты, немножко не прибраны, немножко растрепаны, немножко не причесаны. Этих общих недостатков совсем не чужды и рассказы г. Каронина. Укажем хоть на язык.
По словам нашего автора, одни из героев (именно Фомич) "загибал" иногда в разговоре такую "корягу", что после и самому стыдно становилось. Совершенно такие же "коряги" случается загибать и г. Каронину, и если сам он мало смущается этакими оказиями, то они, тем не менее, вполне способны привести в конфузию иную приятную во всех отношениях читательницу. На этот счет нечего греха таить: язык у г. Каронина самый разночинский. И со всем тем, посмотрите, как много местами выразительности в этом грубоватом разночинском языке, в котором образность соединяется с совершенно непринужденным лаконизмом. Временами одно выражение, один глагол, например, "поползла жизнь", или: "тогда он даже очень удачно колотился" заменяет целую характеристику. Неужели это не достоинство? И неужели ввиду такого достоинства нельзя забыть о "корягах"?
Наконец, повторяем, главное достоинство очерков и рассказов у Каронина заключается в том, что в них отразился важнейший из наших современных общественных процессов: разложение старых деревенских порядков, исчезновение крестьянской непосредственности, выход народа из детского периода его развития, появление у него новых чувств, новых взглядов на вещи и новых умственных потребностей. Дюжинный поставщик беллетристических изделий никогда не напал бы на столь глубокую и благодарную тему.
II.
Если читатель желает поближе ознакомиться с указанным процессом, то мы приглашаем его припомнить, имеете с нами, содержание некоторых из произведений г. Каронина. Так как время появления их в печати не имеет для нас никакого значения, то мы можем не стесняться хронологией.
Начнем с рассказа "Последний приход Демы".
Деревенский сход. Все присутствующие на нем обыватели села Парашкина находятся в страшном волнении. Они спорят, кричат, ругаются.
Вслушиваясь в их сбивчивые, бессвязные речи, нельзя даже и представить себе, что взгляды этих людей могли когда-то поражать господ народников своей "стройностью".
Впрочем, дело объясняется очень просто. Парашкинцы растерялись. В их деревне все чаще и чаще начинают происходить странные вещи. Нежданно-негадан-но то один, то другой общинник, являясь на сходку, решительно заявляет, что не хочет больше заниматься земледелием и просит снять с него "души".
Его стыдят, бранят, увещевают, но он упрямо стоит на своем, и ларашкинцам, в конце концов, приходится сдаться. Уже много было подобных случаев в деревне Парашкине. "Петр Беспалов – раз? Потапов – два? Клим Дальний – три? – высчитывают парашкинцы. – Кто еще? А Кирюшка-то Савин… четыре? Семен Белый… это который? пять! Семен Черный – шесть… их не перечесть… Ах, вы, голоштанники… Кочевые народы!" Как тут не волноваться парашкинцам? Вопрос о кочевых народах принимает в их глазах вид совершенно неразрешимой финансовой задачи. "Я хозяйство брошу, другой бросит, третий, – гремят деревенские ораторы, – бежим все, ищи нас, свищи, кто ж останется-то?.. Кто будет платить, ежели мы все в бега? а? кто?!" В тот день, о котором идет речь в рассказе, этим роковым вопросом старались привести в рассудок крестьянина Дему, решившего перейти в «кочевое» состояние. Как ни смирен был Дема, но и он остался непоколебим, подобно своим предшественникам. Парашкинцам волей-неволей пришлось еще pas уступить и помириться с мыслью о том, что в его лице община теряет еще одного члена.
С тяжелым сердцем разошлись они по домам.
"Бывали ли прежде подобные случаи? Слыхано ли было когда-нибудь, чтобы парашкинцы только и думали, как бы наплевать друг на друга и разбежаться в разные стороны?" – спрашивает автор. Не бывало этого, и парашкинцы об этом не слыхали, – отвечает он.
"Прежде их гнали с насиженного места, а они возвращались назад; их столкнут, а глядишь – они опять лезут в то место, откуда их вытурили!
"Прошло это время. Нынче парашкинец бежит, не думая возвращаться; он рад, что выбрался по добру, поздорову. Он часто уходит за тем, чтобы только уйти, провалиться. Ему тошно оставаться дома, в деревне; ему нужен какой-нибудь выход, хоть вроде проруби, какую делают зимой для ловли задыхающейся рыбы". В немногих словах рассказанная автором история Демы прекрасно показывает, каким образом возникает, зреет и, наконец, становится непреодолимым это стремление земледельца уйти из-под "власти земли", на которой сотни лет жили его предки, даже не помышляя о том, что для людей их звания возможен какой-нибудь другой род жизни. Было время, когда Дема безотлучно жил в деревне и вообще употреблял все усилия для того, чтобы оставаться "настоящим" крестьянином. Но эти усилия были напрасны.
Экономическое положение парашкинцев было вообще очень шатко.
При отмене крепостного права, или, лучше сказать, в эпоху замены крепостной зависимости по отношению к помещикам таковою же зависимостью по отношению к государству, им отрезали в надел "болотца". Таким образом, в применении к парашкинцам, речь могла бы уже идти не о "власти земли", – о которой идет речь у Г. И. Успенского, – а разве лишь о власти "болотцев", с которой неразрывно была связана власть полицейского начальства.
Власть "болотцев" не может быть прочной. Вдобавок, награжденные болотцами парашкинцы обременены были ни с чем не сообразными податными тяготами.
При таком положении дел достаточно было нескольких неурожайных годов, падежа скота или чего-нибудь подобного, чтобы окончательно выбить их из равновесия.
Разумеется, подобного рода напасти – по-видимому, случайные, но в сущности вызываемые хозяйственной несостоятельностью крестьян не заставили себя долго ждать в Парашкине. Тогда парашкинцы стали покидать деревню. "Бежали и кучками, и в одиночку". Вместе с другими бежал и Дема. Иногда он возвращался домой, но нужда тотчас же снова гнала его вон, на заработки. Вообще связь его с деревней стала, как выражается автор, двусмысленной. "Первое время, после ухода из деревни, Дема употребил на то, чтобы наесться. Он был прожорлив, потому что очень отощал у себя дома. Те же деньги, которые оставались у него от расходов на прокормление, он пропивал"…
"Дема сперва очень доволен был жизнью, которую он вел. Он вздохнул свободнее. Удивительна, конечно, свобода, состоящая в возможности переходить с места на место по годовому паспорту, но по крайней мере ему ее зачем было ныть с утра до ночи, как это он делал в деревне. Пища его тоже улучшилась, т. е. он был уверен, что и завтра будет есть, тогда как дома он не мог предсказать этого". Тем не менее, временами на него нападала невыносимая тоска по деревне. У него являлось страстное желание побывать там. "Но лишь только Дема показывался в деревню, его сразу обдавало холодом. Через некоторое время… он видел, что делать ему здесь нечего и оставаться нельзя. Таким образом, поколотившись дома с месяц, он уходил снова бродяжить. С течением времени его появления в деревне делались все реже и реже. Его уже не влекло сюда с такой силой, как прежде, в начале его кочевой жизни"…
А потом пришло такое время, когда деревня опостылела Деме.
"Являясь туда, он не знал, как убраться назад; по приходе домой он не находил себе места. На него разом наваливалось все, от чего он бежал; мигом он погружался в обстановку, в которой он раньше задыхался. Как ни жалки были условия его фабричной жизни, но, сравнивая их с теми, среди которых он принужден был жить в деревне, он приходил к заключению, что жить на миру нет никакой возможности… Вне деревни Дему, по крайней мере, никто не смел тронуть, и то место, где ему было не под силу и где ему не нравилось, он мог оставить; а из деревни нельзя было уйти во всякое время… Но важнее всего: вне деревни его не оскорбляли, деревня же предлагала ему ряд самых унизительных оскорблений. Страдало человеческое достоинство, проснувшееся от сопоставления двух жизней, и деревня для Демы, в его представлениях, стала местом мучения. Он бессознательно начал питать к ней недоброе чувство. И чувство это росло и крепло". Деме оставалось только развязаться как-нибудь с наделом, чтобы связь его с деревней порвалась, наконец, навсегда. Хотя он и продолжал еще числиться общинником, но крестьянином его можно было бы назвать разве только в смысле сословия. Смешно было бы и заикаться о «стройности» его земледельческих «идеалов». Таких идеалов у него уже совсем не имелось.
"В нем произошло полное разрушение старых понятий и желаний, с которыми он жил в деревне".
И, однако, так велика сила привычки, что, когда Дема явился в последний раз долгой, у него зашевелилось сожаление о своем старом крестьянском житье-бытье. "Раз ты ушел, хозяйство забросил и уж ты не вернешься", грустно говорил он, сидя в компании таких же, как он, "кочевых народов", собиравшихся на другой день уходить на заработки.
Такое же чувство испытывали и все его собеседники. Но все они понимали, что судьба их решена бесповоротно, и потому только сердились на Дему за его бесполезные сожаления. "И не надо", – угрюмо возразил Потапов в ответ на ту мысль Демы, что "уж обратно пути тебе нету".
– Как не надо? Домой-то! – удивился Дема.
– Так и ее надо. Будет! Меня арканом сюда не затащишь, больно уж неспособно.
– Ну, все же домишка-то жалко, ежели он еще разваливается, – заметил Петр Беспалое.
– И пущай его разваливается. Сытости в нем нет, потому что он гнилой! – сострил Клим Дальний, но ему никто не сочувствовал.
– Про то-то я и говорю: ушел ты, и хозяйство прахом, – настаивал Дема, в голове которого, по-видимому, безотлучно сидела мысль о конечном его разорении.
– Кто же этого не знает? – с неудовольствием заговорил Кирюшка Савин, возмутившийся тоскливым однообразием разговора. – И что ты наладил: ушел, ушел! Словно без тебя не знаем! Тоска одна!
Неожиданная смерть давно уже, впрочем, "лежавшей пластом" жены Демы замедлила его уход лишь на то короткое время, которое потребовалось для похорон. На другой же день после погребения, рано утром, "кочевые народы" двинулись в путь.
– Приходи повидаться-то, – сдержанно выговорила старуха-мать Демы, старавшаяся не выказать своего волнения.
– А может и не свидимся, – задумчиво отвечал он.
За Демой последовали другие. Разложение парашкинской общины быстро подвигалось вперед. Неумолимая сила экономической необходимости гнала крестьянина от земли, обращая в ничто все его земледельческие привязанности. Вот перед нами веселый крестьянин Минай Осипов ("Фантастические замыслы Миная"). Это величайший фантазер в мире, своего рода Дон-Кихот земледелия. "Оглушить" его, как выражается автор, т. е. показать ему воочию всю безнадежность его хозяйственного положения, было очень трудно. "Он как будто в крови от прародителей получил привычку глядеть легкомысленно". Хлеба у него никогда не хватает до новой жатвы, так как полученные им в надел "болотца" отказываются вознаграждать его труд. Скота у него мало, изба совсем разваливается. Но парашкинский Дон-Кихот не унывает. Он тешится своими "фантастическими замыслами" относительно будущего. "Приедет он с зимнего извоза, разденется, разуется, ляжет на полати и начинает фантазировать. Придумывает он тут разные измышления, высчитывает бесчисленные счастливые случаи и сам восхищается своими созданиями… Фантазия его ни перед чем не останавливается…. В конце концов всегда оказывается, что хлеба достанет и подати будут уплачены". Чудеса, на которые рассчитывал Минай в деле поправки своего хозяйства, были двоякого рода. Одни относились к области явлений природы, в тесном смысле этого слова, и приурочивались, главным образом, к хорошему урожаю, которым, по его соображениям, должны: были отплатить за его труды "болотца". Другие – стояли в тесной связи с его взглядами на царя, как на защитника крестьянских интересов, который должен же понять, наконец, что на скудной доходности "болотцев" не могут основываться никакие платежные силы. Минай мечтал то о, "черной банке", которая позволит каждому крестьянину прикупить. земли сколько его душе угодно, то об еще более отрадном событии, о знаменитом черном переделе, который он называл "приделом". Ему, – изволите ли видеть, – сказывал на базаре знакомый мужик Захар, что "придел скоро будет, уж это, говорит, верно… беспременно, говорит". И Минай не только терпеливо, но даже как-то радостно, с шутками и прибаутками, нес выпавший ему на долю крест русского земледельца. Он любил свой дом, свою общину и готов был до конца постоять за первое встретившееся мирское "апчественное дело". Но печальная действительность все-таки нередко брала верх над его фантазиями. Это случалось с ним чаще всего под пьяную руку. "Слышь, Дунька, – кричал он, возвращаясь домой из кабака. – Слышь, Дунька, а хлеба-то у нас не будет… ни в едином разе, ни в единственном… не будет и не будет! Хлеба-то не-е будет!" Минай принимался плакать, а, жена его, Федосья, старалась поскорей уложить его спать.
Такое мрачное настроение исчезало, правда, вместе с винными парами, но исчезало, как видно, не бесследно. Время от времени Минаю приходили мысли, очень плохо вязавшиеся с его ролью, общинника. Его смущал кулак Епифан Иванов, или, попросту, Епишка. Этот паразит некогда был самым жалким оборванцем и торговал на городском базаре гнилой рыбой. Потом ему удалось попасть в Парашкино, где он открыл питейное заведение и понемногу разжился. К тому времени, о котором идет речь в очерке г. Каронина, он уже совершенно забрал парашкинцев в свои руки. Его-то пример и заставлял Мигая задумываться.