Текст книги "Народники-беллетристы"
Автор книги: Георгий Плеханов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Сам Гл. Успенский говорит, что "отделить из этой миллионной массы единицы и попробовать понять ее – дело невозможное" и что "старосту Семена Никитича можно понимать только в куче других Семенов Никитичей". Поэтому и изображать Семена Никитича можно только "в куче других Семенов Никитичей". А это далеко не благодарный труд для художника. Сам Шекспир в затруднении остановился бы перед крестьянской массой, в которой "и мужики и бабы, одна в одну, один в один, с одними сплошными мыслями, костюмами, с одними сплошными песнями" и т. д. Художественному изображению хорошо поддается только та среда, в которой личность человеческая достигла уже известной степени выработки. Торжеством художественного творчества является изображение личностей, принимающих участие в великом прогрессивном движении человечества, служащих носительницами великих мировых идей. Но само собой разумеется, что подобной личностью не может быть "староста Семен Никитич", для которого вся окружающая его обстановка служит выражением не его собственной, а какой-то посторонней, совершенно чуждой ему мысли и воли. Мы видим таким образом, что преобладающий общественный интерес настоящего времени привел наших народников-беллетристов к изображению крестьянской жизни, но характер этой жизни должен был невыгодно отразиться на характере их художественного творчества.
Об этом можно было бы пожалеть, но с этим следовало бы помириться, если бы названные писатели действительно разрешили, наконец, вопрос о том – что могут и что должны делать для народа русские интеллигентные люди, бескорыстно любящие свою родину?
Посмотрим, удалось ли Гл. Успенскому разрешить этот вопрос? Заканчивая один из цитированных выше очерков, наш автор говорит: "Из всего сказанного можно видеть, что народное дело может и должно принять совершенно определенные и реальные формы и что работников для него надо великое множество".
Тем лучше: значит, никто из нас не останется без дела!
Но какие же, однако, это формы?
Может быть, наша интеллигенция должна попытаться уговорить Ивана Ермолаевича не выходить из общины? Может быть, она должна привить "новые взгляды на значение дружного артельного труда на общую пользу"? Но горький опыт уже убедил нашего автора в том, что подобные разговоры ни к чему практически нужному не приводят и способны лишь вызывать в слушателях "ужаснейшую зевоту". Мы не думаем, что другие "интеллигентные работники" будут в этом случае счастливее Гл. Успенского. Причина неуспеха глубоко коренится "в условиях земледельческого труда", против которых ничего не поделаешь словами, или, как выражается каш автор, "разглагольствованиями". Вдумайтесь, напр., в следующий разговор "нового человека" с Иваном Ермолаевичем:
– Скажите, пожалуйста, неужели нельзя исполнять сообща таких работ, которые не под силу в одиночку? Ведь вот солдат, ваш работник и другие – каждый из них мучается, выбивается из сил, врет и обманывает, и, в конце концов, нищенствуют все… Но, соединив свои силы, своих лошадей, работников и т. д., они были бы сильней самой сильной семьи? Ведь тогда незачем отдавать малолетних детей в работу и т. д.
– То есть, это сообща работать?
– Да.
Иван Ермолаевич подумал и ответил:
– Нет! Этого не выйдет.
Еще подумал и опять сказал:
– Нет! Куда! Как можно. Тут десять человек не поднимут одного бревна, а один-то я его как перо снесу, ежели мне потребуется… Нет, как можно! Тут один скажет: "бросай ребята, пойдем обедать"! А я хочу работать! Теперь как же будет? – он уйдет, а я за него работай. Да нет – невозможно этого!.. Как можно! У одного один характер, у другого другой!.. Это все равно, вот ежели б одно письмо для всей деревни писать.
Подобные же ответы слышит автор и от других крестьян, которым он пытается доказать выгоды общинной обработки земли. Крестьянин Иван Босых, в очерке "Власть земли", с энергией и горячностью, "сверкая глазами", доказывает, что хороший хозяин никогда "ее доверит своей лошади "чужому", и приводит множество других, совершенно непредвиденных "новым человеком" возражений. Оказывается, что землю нужно удобрить, а между тем навоз на различных крестьянских дворах далеко ее одинаков. "Теперь я везу назем кониный, а другой какой-нибудь плетется с коровьим, – какое же тут может быть равновесие?.. Нет, ее выйдет этого… Да, нет! нет! Это и думать даже… Помилуйте, лошадь… да как же можно, чтоб я, хозяин, доверил кому-нибудь? Навалят мне на пашню неведомо чего… Нет, ее выйдет!.. Тут с одним наземом греха наживешь… Или взять так: я привез кониный (навоз), а сосед куриный… ну, возможно ли ему дать согласие?.. Ведь, куриный, птичий, юсе одно червонец… за что же он должен? Да, нет! нет! Тут никаких способов нет. Как можно! Какой же я буду хозяин?"
"Миллионы самых тончайших хозяйственных ничтожностей, – прибавляет Гл. Успенский, – ни для кого, как мне казалось, не имевших решительно ни малейшего значения, не оставлявших, как мне казалось, даже возможности допустить к себе какое-либо внимание, вдруг выросли неодолимою преградой на пути ко всеобщему благополучию. Горячность, даже азарт, какой овладел Иваном во время этого монолога, доказывали, что эти ничтожности задевали его за живое, т. е. за самое чувствительное место его личных интересов".
На подобное же, совершенно отрицательное отношение крестьян к общинной обработке указывает и г. Энгельгардт в своих «Письмах из деревни»[6]6
Вот как описывает г. Энгельгардт крестьянскую работу «сообща». "Пахать облогу (т. е. луг) нужно всем вместе. Сговорились начать тогда-то. Выезжают утром. Шестеро уже приехали, а двоих нет: проспал, выпимши вчера был, сбруя разладилась. Приехавшие стоят на десятине, поджидают опоздавших, лошадям сенца подкинули, трубочки покуривают, ругаются. Но вот приехали и осталь-ные – кому вперед ехать? Спор. Наконец установили очередь. Пашут. У одного соха разладилась – все стоят. Наладил, пошли; у одного лошадь и сбруя лучше, другой сам плох; неудовольствие. «Кабы я отдельно пахал, то выехал бы до свету, а то в деревне жди, пока встанут. Здесь жди на пашне. Я на своих лошадях давно бы вспахал, а тут жди – ну его, этот лен, – говорит другой», и т. д. («Письма из деревни», С.-Петербург 1885, стр. 205–206).
[Закрыть]. Мы вполне понимаем такое отношение. При общинном владении землей в нашей деревне существует частная или подворная собственность на движимость. Отсюда – неравенство в хозяйственных: силах различных дворов и полная невозможность такого соглашения всех частных интересов, которое позволило бы взяться за «дружный артельный труд на общую пользу». А против этого, действительно, бессильны всякие «разглагольствовании». Но, с другой стороны, как же быть с общиной? Ведь сам Гл. Успенский заметил в ее организации такие «несовершенства», которые ведут к тому, что в самых богатых местностях, при самых благоприятных условиях появляются «лондонская теснота» и «самая поразительная бедность». А много ли у нас общин, поставленных о благоприятные условия? Если «лондонская теснота» может дать себя почувствовать даже и в богатых общинах, то что же происходит в общинах бедных или хотя бы просто небогатых? Обратите внимание на положение Ивана Ермолаевича. Он, хороший, «обстоятельный», хозяйственный мужик, «ропщет» и даже хочет выходить из общины именно потому, что она мешает ему жить сообразно его хозяйственным идеалам. Рядом с ним, обстоятельным крестьянином, в общине народились и два новых слоя: богачи и беднота, или, как выражается Успенский, третье и четвертое сословия. «Стройность сельскохозяйственных земледельческих идеалов бес-пощадно разрушается так называемой цивилизацией». Ее влияние «отражается на простодушном поселянине решительно при самом ничтожном прикосновении. Буквально прикосновение, одно только легкое касание, – и тысячелетние идеальные постройки превращаются в щепки». Гл. Успенский думает, что если дело пойдет так, как оно идет теперь, то «через десять лет – много-много – Ивану Ермолаевичу и ему подобным нельзя будет жить на свете». Где же выход из этого безнадежного положения?
В прежнее время некоторые наши народники-революционеры полагали, что выход найти очень нетрудно: нужно было сделать социальную революцию, которая в корне задавила бы зародыши третьего и четвертого сословий, так что Ивану Ермолаевичу осталось бы только жить, поживать да добра наживать. Опыт показал, что легко говорить о крестьянской революции, но невозможно ее сделать. Иван Ермолаевич чужд всяких революционных стремлений. Он – консерватор и по мыслям и по положению. Он думает, что без царя нельзя, что его нужно слушаться и что бунтовать могут только самые пустые и вздорные люда. Гл. Успенский никогда не думал "бунтовать" крестьян, ему и в голову никогда не приходило колебать основы современного русского государственного и общественного порядка. Он пытался иногда лишь поколебать основы некоторых "интеллектуальных несовершенств" деревенских порядков. А между тем и он роковым образом пришел к безотрадному выводу: "не суйся". Гл. Успенский увидел, что в ответ на все его доводы "Иван Ермолаевич" может сказать только одно: без этого нельзя. Но это только имеет за себя вековечность и прочность самой природы. Но кротким ответом колебателю основ Иван Ермолаевич может ограничиться единственно только по своей доброте; ежели же он человек не с слишком мягким сердцем, то ответ его колебателю той или другой из основ должен непременно выразиться в представлении этого самого колебателя к начальству".
Итак, ввести коллективную обработку полей невозможно; поднять Ивана Ермолаевича против начальства немыслимо; мало того, даже пытаться изменить что-либо в его обиходе – значит являть из себя легкомысленного "колебателя основ", которого Иван Ермолаевич должен "представить к начальству". Вот к каким выводам; приводит народника "удивительная стройность" народного миросозерцания! Что же делать? Обучать грамоте народ? Но, во-первых, отдавая школы в ведение духовенства, "начальство" в свою очередь весьма не двусмысленно говорит народнику: "не суйся!", а, во-вторых, и сам Иван Ермолаевич плохо понимает пользу грамоты, пока остается в сфере своих земледельческих идеалов. Находясь под влиянием этих идеалов, сам автор никак не мог понять, зачем нужно было бы учить грамоте сына Ивана Ермолаевича – Мишутку: "И, главное, решительно не мог представить себе того, чему бы именно нужно было его учить. Поэтому, в разговорах об учении, мы с Иваном. Ермолаевичем только твердили одно: надо… Надо, надо, а сущность и цели Ивану Ермолаевичу неизвестны, непонятны, а я уж ленюсь разъяснить их, да и призабыл, чем именно это надо следует оправдать".
Иван Ермолаевич все-таки отдает сына в ученье, но поступает так единственно потому, что смутно чувствует приближение новых экономических порядков. "Ему начинает казаться, что где-то в отдалении что-то зарождается "недоброе, трудное, с чем надо справляться умеючи…" И в такие-то минуты он говорит: "Нет, надо Мишутку обучить грамоте – надо!". Выходит, стало быть, что пока народный быт хоть немного соответствует народническим "идеалам", до тех пор в грамоте не видится и надобности, а когда сознается польза учения, тогда старые народные "устои" оказываются близкими к разрушению, в деревне является четвертое сословие, и хозяйственному мужику, Ивану Ермолаевичу, остается "много-много десять лет" жить на свете. Какая злая насмешка истории! И до какой степени прав наш автор, когда, подводя итог всем противоречиям положения интеллигентного человека в деревне, он восклицает: "И выходит, поэтому, для всякого, что-нибудь думающего о народе (т. е. думающего о нем с народнической точки зрения) человека, задача поистине неразрешимая: цивилизация (т. е. капитализм) идет, а ты, наблюдатель русской жизни, мало того, что не можешь остановить этого шествий, но еще, как уверяют тебя и как доказывает сам Иван Ермолаевич, не должен, не имеешь ни права, ни резона соваться, ввиду того, что идеалы земледельческие прекрасны и совершенны. Итак – остановить шествия не можешь и соваться не должен! " Народничество, как литературное течение, стремящееся к исследованию и правильному истолкованию народной жизни – совсем не то, что народничество, как социальное учение, указывающее путь «ко всеобщему благополучию». Первое не только совершенно отлично от другого, но оно может, как мы видим, придти к прямому противоречию с ним.
Самый наблюдательный, самый умный, самый талантливый из всех народников-беллетристов, Гл. Успенский, взявшись указать нам "совершенно определенные", "реальные формы народного дела", совсем незаметно для самого себя, пришел к тому, что подписал смертный приговор народничеству и всем "программам" и планам практической деятельности, хоть отчасти с ним связанным. Но если это так, то мы решительно не можем понять, каким образом постигнутая им "стройность" крестьянской жизни могла иметь такое успокоительное влияние на него. Теоретическая ясность его взгляда на народ была куплена ценою безотрадного практического вывода: "не суйся!".
Но в стремлении решить вопрос "что делать?" и заключался весь смысл существования народнического учения. Несостоятельность по отношению к этому вопросу означает полное его банкротство, и мы можем сказать, что художественные достоинства произведений наших народников-беллетристов принесены были в жертву ложному общественному учению. Весною 1886 г. в «Историческом Вестнике» было напечатано письмо покойного редактора «Руси», Аксакова, писанное им за несколько лет до смерти одному из своих молодых друзей. В этом письме последний из могикан славянофильского учения делает строгую оценку народничества. Он смеется над проектами Гл. Успенского относительно артельной обработки полей и земледельческих ассоциаций, видя в них несбыточную утопию. По его мнению, народничество есть не более, как искаженное, непоследовательное славянофильство. Он утверждает, что народники присвоили себе все основы славянофильства, отбросив все вытекающие из них выводы относительно царя и религии. Общий смысл его письма таков: тот, кто восхищается старинными устоями нашей крестьянской жизни, необходимо должен примириться и с царем и с Богом. Народники не питают, по его словам, достаточного уважения ни к царю, ни к Богу, но он думает, что рано или поздно жизнь научит их уму-разуму.
Мы видим теперь, что такому же точно, аксаковскому, уму-разуму могли бы научить и сочинения Гл. Успенского: самодержавие, православие и народность – вот тот девиз, которого должны были бы держаться все, восхищающиеся "стройностью" миросозерцания Ивана Ермолаевича.
Мы говорим «могли бы» и «должны были бы» потому, что в действительности наш разночинец никогда не в состоянии будет заслужить одобрение последователя «Руси». Он слишком образован для того, чтобы верить в Бога, и в то же время слишком искренен для того, чтобы лицемерно преклоняться перед ним, считал религию уздою для черни. Наш разночинец, придя в сердечное умиление, может воскликнуть: «Народ – это тот человек, который по изгнании из рая (?!) непокорного собрата предпочел остаться там, сказав себе: ладно и так», – как восклицает Пигасов у Гл. Успенского; но тем не менее он прекрасно понимает, что на самом деле народную жизнь скорее можно сравнить с адом. Чувствует он, что и его собственное положение также совершенно невыносимо, а потому у него и не может быть мира с абсолютизмом. Ему нельзя миновать борьбы или, по крайней мере, мирной оппозиции. Он может в изнеможении опустить руки, как опускают их легальные народники, может подчиниться силе, но никогда искренно не примирится да с существующим порядком. Он всегда будет стремиться к мирному или революционному переустройству наших общественных отношений. Но пока он будет искать себе поддержки только между Иванами Ермолаевичами, до тех пор у него не будет никакой поддержки.
Идеализированный им "народ" (т. е. "хозяйственный" крестьянин) останется глух к его призывам. Вот почему, продолжая держаться народнической точки зрения, он всегда будет находиться в самом ложном и противоречивом положении. Он будет сочинять неокладные общественные теории, открывать давно уже открытые Америки, не имея действительной связи с жизнью, не чувствуя никакой прочной почвы поя ногами. Задача плодотворной общественной деятельности останется для него неразрешимой задачей.
Унылое настроение, давно уже заметное в среде наших народников из нашей легальной народнической литературе, как нельзя лучше подтверждает сказанное. У наших легальных "новых людей" выработался даже особый язык, прекрасно характеризующий всю безнадежность их положения. Несколько лет тому назад они вели со славянофилами ожесточенные споры о том, как следует плакать; «с народом», или «о народе». И действительно, им не остается ничего более, как плакать, – плакать о том, что правительство угнетает и разоряет народ, плакать о нашествии на нас «цивилизации» и о том, что Ивану Ермолаевичу остается «много-много десять лет» жизни; наконец, горше и больше всего им приходится оплакивать свое собственное безнадежное положение.
Мы уже видели: крестьянская Азия упорно, с энергией, со страстью, "сверкая глазами", отрицает "интеллигентную" Европу.
Прочна суровая среда
Где поколения людей
Живут и гибнут без следа
И без урока для детей!
X.
Впрочем, что же мы говорим о безвыходном положении нашего народника! Выходы есть, их указывают сами народнические писатели. По некоторым сочинениям г. Златовратского можно думать, что он видит этот выход в известной теории графа Л. Толстого. Оно, конечно, почему бы нашим народникам и не усвоить этого учении? Но странным и неожиданным образом оно приводит к тому выводу, что «мужику земли нужно ровно три аршина, чтобы было где его похоронить», а такой выход есть прямое отрицание народничества. Гл. Успенский видит выход в святой и безмятежной жизни «трудами рук своих». В «Дворянском гнезде» Лаврецкий говорит Паншину, что будет «пахать землю и стараться как можно лучше ее вспахать». То же самое советует Гл. Успенский и нашим «новым людям». Но выход ли это, и если – выход, то для кого? Во всяком случае не для «народа», который и теперь пашет землю и старается как можно лучше ее вспахать, насколько позволяют, конечно, его первобытные земледельческие орудия. Через этот узкий выход ни в каком случае не пройдет к своему освобождению русский крестьянин. Через него могут протискаться разве только несколько человек из «скучающей публики», да и те наверное не пришли бы через него ни к какой свободе, если бы даже и не были немедленно изловлены урядником и водворены на прежнее место жительства. А при современных порядках дело легко может принять этот последний оборот. Цитированные уже «Письма из деревни» т. Энгельгардта способны разочаровать на этот счет самого крайнего оптимиста.
Показания г. Энгельгардта заслуживают в данном случае большого внимания. Он убежден, что если бы наша интеллигенция: решилась, наконец, "пойти на землю", то мы "скоро достигли бы таких результатов, которые удивили бы мир"; поэтому он настойчиво зовет интеллигенцию в деревню. "И чего метаться! – восклицает он, – Идите на землю, к мужику! Мужику нужен интеллигент… России нужны деревни из интеллигентных людей. Те интеллигенты, которые пойдут на землю, найдут в ней себе счастье, спокойствие! Тяжел труд земледельца, но легок хлеб, добытый своими руками. Такой хлеб не станет поперек горла. С легким сердцем будет его есть каждый. А это ли не счастье!
"Когда некрасовские мужики, отыскивающие на Руси счастливца, набредут на интеллигента, сидящего на земле, на интеллигентную деревню, то тут-то вот они и услышат: мы счастливы, нам хорошо жить на Руси" (стр. 482, "Письма из деревни"). Таков идеал. Посмотрим, какова действительность.
Мы уже напоминали о том, что в современной русской действительности существуют не только "интеллигенты", стремящиеся "сесть на землю", но также и различные полицейские чины, относящиеся к этому стремлению весьма неодобрительно. И плохо же приходится бедному "интеллигенту" от этих чинов! "Сидящий на земле" и, по-видимому, "счастливый" г. Энгельгардт "никак не мог привыкнуть к колокольчикам, особенно вечером, когда нельзя рассмотреть, кто едет. Как заслышу колокольчик, – признается он, – нервная дрожь, сердцебиение делается и беспокойство какое-то. Только водкой и спасался. Сейчас хлоп рюмку. Проехали. Ну, слава Богу, отлегло от сердца.
"Если же на двор завернули, хватаю бутылку и прямо из горлышка… Так становой меня иначе, как выпивши, и не видал… Наезжал как-то начальник утром… Разумеется, я, как заслышал колокольчик, хватил.
"Взглянул в окно, вижу начальнические лошади – еще хватил.
"Повеселел. Думал, за сбором. Нет. Так, пустые бумажонки. Сидит, разговаривает, смотрит как-то странно, расспрашивает – кто у меня бывает? Насчет посторонних лиц, что хозяйству приезжают учиться, справляется. Узнаю потом, что и в деревне какой-то был, расспрашивал и все больше у баб: кто у меня бывает, что делают? Как я живу? Какого я поведения? т. е. как вы насчет женского пола? – пояснили мне мужики. Через несколько дней опять начальник из низших, из новых заехал. Поп завернул. Вижу, как-то странно себя держит, говорит обиняками, намеками, точно оправдывается в чем. Стало меня мнение брать, а это уж последнее дело. Мужики говорят, что даже наносные болезни больше от мнения пристают. Стал я больше и больше пить. Слышу я между мужиками толки, подстраивают их, говорят: будете вы с барином в ответе. Что у него там делается, какие к нему люди наезжают? Виданное ли дело, чтобы баре сами работали [7]7
Известно, что к г. Энгельгардту приезжали учиться работать некоторые «интеллигенты».
[Закрыть]…
"Или уж очень мнение меня одолело, только замечаю: отдаешь деньги мужику, уж он вертит бумажку, вертит, рассматривает. Эге, думаю – подозревают, не делаются ли у меня фальшивые бумаги. Весною еще чаще стали наезжать начальники: билеты у всех спрашивают, прописывают, рассматривают, приезжих осматривают, приметы их описывают: приказано всех в лицо знать, говорят… Стал я сильно пить, без перемежки… Заболел, ходить не мог… Пойдешь в поле, нет силы идти… Вернешься домой, возьмешь газетину, еще более раздражаешься. Буквы сливаются в какой-то туман. И вдруг сквозь туман лезет лицо начальника в кепке" (стр. 417, 418, 419). Так вот какое счастье сулит г. Энгельгардт русской интеллигенции!
Таким счастьем "удивить мир" нетрудно, но немногие удовольствуются им.
Чтобы иметь возможность располагать своей личностью, не боясь административного произвола, наш интеллигентный разночинец должен прежде завоевать себе "права человека и гражданина", а для этого ему нужно бороться с абсолютизмом, а для борьбы с абсолютизмом ему нужно заручиться где-нибудь сильной поддержкой.
Правда, пресекая земледельческие стремления разночинца, наше правительство показывает лишний раз, что оно совершенно не понимает своих собственных интересов. В действительности для него невозможно и придумать ничего лучше такого исхода. Целые десятки лет оно безуспешно билось над усмирением "интеллигентного" человека, надевало на него цензурный намордник, ссылало его в места "не столь", а иногда весьма отдаленные, судило и даже вешало его, и вдруг – какое счастье! – интеллигентный человек забывает все свои "книжные разглагольствования", удаляется "под сень струй", садит капусту и "думает об утке" Прощайте, проклятые вопросы! Конец всевозможным "беспорядкам"! Крамола умирает от малокровия, а в департаменте государственной полиции водворяется мир и к человекам благоволение. Можно ли придумать что-либо более гибельное для общественного развития России?
Да и что выиграло бы "народное дело" от того, что наши образованные разночинцы обработали бы несколько сотен или даже тысяч десятин земли? Остановило ли бы это разложение старых, крестьянских сельскохозяйственных "идеалов"? Могло ли бы это положить предел образованию в деревне третьего и четвертого сословия? Сам Успенский говорит, что скоро деревня разбежится, что скоро из нее уйдет все сильное, энергичное. Думает ли он, что появление на "родной ниве" интеллигентного человека пополнит эту убыль?
Очевидно, что подобные планы жизни "трудами рук своих" не имеют в виду народного блага, а предназначены лишь для того, чтобы служить для интеллигенции чем-то вроде опиума, позволить ей уйти от тяжелой действительности, "забыться и заснуть". Но ей не суждено забыться до тех пор, пока существует современный политический порядок в России. Правительство Александра III сумеет разбудить ее и снова поставить лицом к лицу с жгучими вопросами современности.
XI.
Выше было сказано, что, плохо владея иностранными языками, наш образованный разночинец мало знаком с иностранными литературами. Поэтому, несмотря на весь свой интерес к западноевропейским общественным теориям, он знает их крайне поверхностно с пятого на десятое, по случайным журнальным статьям и кое-каким переводам. Неразвитое же состояние русских общественных отношений помешало выработке у нас сколько-нибудь серьезных самостоятельных социальных учений. Все это необходимо должно было произвести большую путаницу в голове разночинца. Тэйлор говорит в своей «Антропологии», что китайцы, покупая английские суда и не умея обращаться с ними, нарочно уродуют их, переделывая в свои безобразные джонки. Так же обращается наш разночинец с общественными учениями Запада,
Случайно поймавши какую-нибудь социальную идею, он немедленно переделывает ее на русские нравы, и в результате получается нередко поистине реакционная утопия.
Примеров подобного обращения с западноевропейскими социальными теориями немало и в сочинениях Гл. Успенского. Он охотно сравнивает русские общественные отношения с западноевропейскими. В защиту же своих планов относительно прикрепления к земле русской интеллигенции он пишет чуть ли не целый трактат о вредных последствиях разделения труда. Но что это за трактат! Талантливейший беллетрист превращается в самого неудачного публициста и обнаруживает решительное незнакомство с разбираемым предметом. Социализм он смешивает с анархизмом, причем и от социализма и от анархизма, по его мнению, веет "казармой и скукой". Он презрительно отворачивается от них и спешит отдохнуть душой с русским крестьянином, который, несмотря на свой "сплошной" характер, по временам кажется ему образцом "всестороннего развития". Но подобная идеализация крестьянской "всесторонности" показывает лишь, что он не знает первобытной истории человечества.
Есть такие ступени общественного развития, на которых человек обладает еще большей всесторонностью, чем русский крестьянин. Дикарь-охотник еще менее знаком с разделением труда, чем Иван Ермолаевич. У него нет царя, в котором сосредоточивалась бы для него политика. Он сам занимается политикой, сам объявляет войну, сам заключает мир и, не в пример Ивану Ермолаевичу, прекрасно знает, "где находится враждебная земля". Точно также у него нет попа, которому Иван Ермолаевич предоставляет ведать религиозные дела, подобно тому, как почтмейстеру он предоставляет ведать дела почтовые. Колдуны, встречающиеся в первобытных общинах, совсем не то, что русские священники. Первобытный человек не хуже колдуна знает свою религию, не несет по поводу нее "для него самого удивительной ерунды" и не скажет, подобно старосте Семену Никитичу: "мы не учены, вам в книжках-то виднее". Он всему "учен", все знает, что можно только знать в охотничьем периоде. Вообще, если русское крестьянское варварство, с его отсутствием разделения труда, выше западной цивилизации, то первобытный дикий быт еще лучше русского варварства. И если Гл. Успенский, видя русских баб, мог с восторгом воскликнуть: "Что за молодчина наша русская женщина, воистину свободная душа!" – то еще большей "молодчиной" должен он считать какую-нибудь краснокожую или чернокожую матрону. Такая матрона целой головой выше русской крестьянки: она не только не знает подчинения мужчине, но нередко сама держит мужчин в весьма значительном подчинении. Она кладет свою печать на все юридические отношения, не признает иного права, кроме материнского, принимает участие в войнах и совершает поистине героические подвиги в сражениях. Подите-ка, скажите ей: "Будет бить тебя муж-привередник и свекровь в три погибели гнуть" – она просто не поймет вас. Что за молодчины первобытные дикари, поистине свободные души! И не лучше ли нам, вместо того чтобы пахать землю, создать "интеллигентные" общины дикарей? Трудненько было бы одичать до такой степени, но при старании – возможно, прецеденты бывали.
Овеляк, в книге "Les débuts de l'humanité", рассказывает, что в одном южноамериканском городе был краснокожий доктор, который некоторое время практиковал довольно успешно. Но однажды, пойдя погулять и придя на опушку леса, этот "интеллигент" вспомнил свободные души своих собратьев, сбросил облекавший его красное тело фрак и прочие принадлежности костюма и, оставшись в чем мать родила, скрылся в лесной глуши. Иногда его встречали потом его бывшие пациенты и пациентки, но он уже не "прописывал рецептов и не обнаруживал ни малейшей склонности расстаться со своей "всесторонней" жизнью. Овеляк замечает по этому поводу, что l'habit ne fait pas le moine, и справедливость этого замечания позволяет надеяться, что нашим интеллигентным противникам разделения труда удалось бы, пожалуй, одичать без больших усилий. Нам скажут, что не следует говорить шутя о серьезных предметах. Но есть ли какая-нибудь человеческая возможность серьезно рассматривать подобные теории? А впрочем, если уж вы хотите серьезности, то мы совершенно серьезно скажем, что Гл. Успенский жестоко ошибается во всех своих соображениях относительно разделения труда и роли его в человеческом обществе. Все, что он говорит об его вредных последствиях, никак не может привести к тому выводу, что его нужна уничтожить. Развитие машин, упрощая роль производителя в процессе производства, создает материальную возможность перехода от одного занятия к другому, а следовательно, и всестороннего развития [8]8
«Когда Адам Смит писал свой бессмертный труд об основаниях политической экономии, – говорит Андрью Юрэ, – автоматическая, промышленная система была почти неизвестна. Разделение труда естественно показалось ему великим принципом усовершенствования в мануфактуре; он показал его выгоды на примере булавочного производства… Но то, что могло служить подходящим примером во времена доктора Смита, могло бы теперь лишь ввести публику в заблуждение относительно истинных принципов мануфактурной промышленности… Принцип автоматической системы (т. е. машинной промышленности) состоит в замене „разделения труда между работниками разложением процесса производства на его составные элементы“… Благодаря этому, промышленный труд уже не требует большой специальной подготовки, и рабочие в крайнем случае могут переходить по воле директора от одной машины к другой (то, что Юрэ считает крайним случаем, станет правилом в социалистическом обществе. Все дело здесь в том, что машинный труд делает такие переходы возможными). Такие переходы находятся в явном противоречии со старой рутиной, которая разделяет труд и на всю жизнь приурочивает одного рабочего к скучной и односторонней функции изготовления булавочной головки, другого – к заострению конца булавки» и т. д… (Andrew Ure, Philosophie des Manufactures, Bruxelles 1836, т. I, pp. 27–32). «Так как общий ход дел фабрики зависит не от рабочего, а от машины, то персонал может постоянно меняться без прекращения рабочего процесса» (Карл Маркс, «Капитал», стр. 373 русского перевода). По словам Юрэ, современная автоматическая промышленность отменяет знаменитый приговор: «В поте лица твоего будешь есть хлеб свой». Конечно, в буржуазном обществе этот приговор остается во всей своей силе. Но верно то, что в руках революционного пролетариата машина действительно может послужить для его отмены, т. е. для освобождения человека от власти земли и природы. И только с отменой этого приговора явится возможность настоящего, невымышленного развития всех физических и духовных сил человека.
[Закрыть]. Приводимые Гл. Успенским примеры, вроде рогожного производства, относятся к мануфактурному, а не к машинному производству. Притом же машинное производство имеет ту, ничем не заменимую выгоду, что оно впервые освобождает человека от «власти земли» и природы, и от всех связанных с этой властью религиозных и политических предрассудков, подчиняя землю и природу его воле и разуму. Только с развитием и правильной организацией машинного производства может начаться действительно достойная человека история. А Гл. Успенский толкает нас назад, к первобытным, «тяжелым» и «неудобным» орудиям Ивана Ермолаевича, который тысячу лет «не может осушить болота». Нет, господа, наше настоящее плохо, не мы станем спорить против этого; но, чтобы разделаться с ним, нужно не идеализировать наше прошлое, а с энергией и уменьем работать на пользу лучшего будущего.
Еще один пример удивительного отсутствия "стройности" о практических предложениях нашего автора. Его справедливо возмущают многие темные стороны фабричного быта. Но, между тем как западноевропейский пролетариат, указывая на эти темные стороны, умозаключает к необходимости социалистической организации общества, Гл. Успенский предлагает… как бы вы думали, что? ни более, ни менее, как распространение у нас знаменитого в летописях экономической истории домашнего промышленного труда (так называемой немцами Hausindustrie).