Текст книги "На берегах таинственной Силькари"
Автор книги: Георгий Граубин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
«Темница так сыра, что книги и платья покрываются плесенью, моя пища так умеренна, что не остается даже чем накормить кошку».
В это время в Акатуевской тюрьме, самой страшной из всех тюрем России, некоторых преступников приковывали к стене на цепь, как собак. Когда в Акатуй приехал с ревизией брат одного из друзей Лунина и спросил, чем можно облегчить его положение, Лунин ответил:
– Лучше позаботьтесь о тех, которые прикованы к стене, – их положение только ожесточает, а не дает возможности нравственного улучшения.
Он уже понял, что самому ему отсюда никогда не выбраться. «По-видимому, я обречен на медленную смерть в тюрьме вместо моментальной на эшафоте. Я одинаково готов как к той, так и к другой», писал он.
Между тем Бенкендорф умер и шефом жандармов стал граф Орлов. Этот был когда-то не просто товарищем Лунина по службе, а его другом.
Сестра Лунина написала Орлову письмо, умоляя помочь перевести Лунина из Акатуя, «в сравнении с которым и самый Нерчинск может почитаться земным раем», обратно в Урик. Орлов не ответил, а его подчиненные составили справку: «А что Лунин находится в Акатуйском руднике, на границе Китая, как пишет Уварова, то в III отделении об этом неизвестно». Третье отделение было жандармским, и оно оставалось верным себе.
Тогда Уварова написала письмо помощнику Орлова. Она просила только напомнить Орлову о ее брате. Вскоре пришел ответ, что граф «не изволил признать возможным утруждать государя императора всеподданнейшим докладом по сему предмету».
В это время за Луниным усилили надзор, и не без вмешательства бывшего его друга Орлова. В одной из последних записок Лунин сообщал: «За мной следят, у меня нет никакой возможности писать».
Отчаявшаяся Екатерина Сергеевна обратилась с просьбой к самому царю. Она умоляла его только об одном – перевести брата, героя Аустерлица (в той же битве погиб и другой ее брат), обратно в Урик. От имени Орлова Уваровой было сообщено, что «высочайшего соизволения, на ее просьбу не последовало». А в это время Михаила Сергеевича Лунина, героя Аустерлица, самого непримиримого декабриста, уже не было в живых. Он скончался в холодном застенке Акатуя.
Шли годы. На могиле Лунина в Акатуе появился скромный памятник с надписью: «Незабвенному брату Михаилу Сергеевичу Лунину, скорбящая сестра Е. У. Умер он 4 декабря».
Смерть Лунина остается загадкой до сегодняшнего дня. Ни одна версия – простуда, угар, удушение по тайному приказу из Петербурга – не может считаться доказанной.
Все письма Лунина и разоблачающие правительство очерки жандармы постарались похоронить в своих архивах. Они не предполагали даже, что у кого-нибудь может остаться хотя бы копия. Ведь сам царь приказал тогда, что если «получится удостоверение, что экземпляр помянутой записки был распространен в Сибири, то сделать самые деятельные распоряжения к отобранию оных». Жандармы сбились с ног и ничего не нашли. И вдруг…
И вдруг через четверть века после смерти Лунина, в пятой книге «Полярной звезды» за 1859 год Герцен опубликовал «Взгляд на тайное общество», за который Лунина отправили в Акатуй! Да еще и «Разбор донесения тайной следственной комиссии в 1826 году»! И хотя Николая I уже не было в живых, эти очерки для царского правительства были подобны разорвавшейся бомбе. Лунин и мертвый мстил ему со страниц журнала, на обложке которого были воспроизведены силуэты казненных декабристов.
ПОЩЕЧИНА
Через два года в этом же журнале были налечатаны письма Лунина к сестре. И в это же время в Кадаю (по соседству с Акатуем) царское правительство выслало поэта Михаила Ларионовича Михайлова.
Михайлов вместе с Чернышевским редактировал журнал «Современник». Судили его за составление прокламации «К молодому поколению». Михайлов этой прокламации не писал, но, спасая своего друга, писателя Шелгунова, всю вину взял на себя.
В этом же году Шелгунов приехал в Забайкалье, чтобы устроить побег Михайлову. Но на него кто-то донес. Шелгунова арестовали и запретили въезд в Петербург.
А через два года самодержавие устроило расправу над другом поэта – писателем и мыслителем Чернышевским. Сфабриковав ложные доказательства, царские судьи приговорили его к семи годам каторжных работ и тоже отправили в Забайкалье. Там в Кадае – самой глухой точке России – встретились два замечательных человека.
Но ни Михайлов, ни Чернышевский и здесь не сложили своего оружия.
Еще когда Чернышевский сидел в Петропавловской крепости, он совершил настоящий подвиг. Меньше чем за два года он написал пять тысяч страниц различных трудов, в том числе и знаменитый роман «Что делать?».
В Кадае Чернышевский совершил новый подвиг: написал роман «Старина», продолжение «Что делать?»
А Михайлов продолжал писать стихи – яркие, страстные, революционные. Друзья постоянно поддерживали друг друга. Но Михайлову оставалось жить уже немного: туберкулез обострился. Когда его положили в тюремную больницу, Чернышевский бросился туда, расталкивая стражу, но было уже поздно: его друг скончался.
Из Кадаи Чернышевского перевели сначала в Александровский Завод, а потом в Вилюйск. Перед переводом его в Вилюйск, в ссылку (что было новым преступлением правительства), жандармы арестовали в Иркутске революционера Германа Лопатина, который приехал, чтобы освободить Чернышевского.
Из тюрьмы Лопатину удалось бежать. Ему удалось даже на легкой лодке проплыть по бурной Ангаре и Енисею две тысячи верст, но затем он снова был схвачен.
А через четыре года после этого в иркутской жандармской канцелярии появился новый сотрудник. Был он невысок ростом, светловолос. Большие умные глаза были выразительны и немного печальны. Исчез он так же внезапно, как и появился. А еще через несколько месяцев на дороге, ведущей в Вилюйск, можно было увидеть блестящего жандармского офицера. Ехал он на тряской двухколесной тележке и, судя по всему, очень торопился.
В Вилюйске он передал исправнику письменный приказ выдать государственного преступника Чернышевского для препровождения в другое место ссылки.
Бумаги офицера были в порядке. Однако исправника насторожило, что он приехал один, без жандармов. И даже без денщика. Между тем к Чернышевскому было приставлено три стражника, комнату его замыкали на ночь на замок. Уже дважды – из Иркутска и Петербурга – приезжали посмотреть, надежно ли его содержат, а тут…
Исправник не подал виду, что он что-то подозревает, но заявил, что без разрешения якутского губернатора Чернышевского выдать не может. Тогда офицер сказал, что он сам поедет к губернатору. Исправник дал ему в провожатые двух казаков, приказав им смотреть в оба. И когда офицер с дороги бежал, они открыли стрельбу и подняли на ноги всех, кто был поблизости.
Арестованный офицер и работавший несколько месяцев в жандармской канцелярии молодой человек был одним и тем же лицом. Революционер-народник Ипполит Мышкин приехал в Иркутск специально для того, чтобы добыть бланки и форму и спасти из Вилюйска кумира всей российской молодежи.
Мышкина в кандалах отправили в Петербург и заключили в Петропавловскую крепость. Три года просидел он там, пока не состоялся суд. Все это время он без конца воевал с бесчеловечной тюремной администрацией.
Хотя заключенные сидели в одиночных камерах, они были в курсе всех событий. Пятьдесят лет назад декабрист Михаил Бестужев, который сидел в этой крепости, придумал «азбуку» для перестукивания. С тех пор заключенные всех тюрем России перестукивались друг с другом. Кроме того, надзиратели однажды нашли в мякише хлеба, прикрепленном к водосточной трубе против камеру Мышкина, записку. Видимо, Мышкин ухитрялся передавать узникам почту и таким способом.
На свои то сатирические, то негодующие заявления, в которых он протестовал против притеснений, Мышкин всегда получал отрицательные ответы. Но он и не надеялся на другое – он тоже дразнил «белого медведя», как это в свое время делал Лунин.
Процесс, на котором судили Мышкина, вошел в историю под названием «Процесса 193-х». 193 обвиняемых свезли в Петербург из 37 губерний – одних за распространение агитационной литературы, других за принадлежность к политическим кружкам.
Жандармы, следователи, судьи и прокуроры надеялись благодаря этому громкому процессу продвинуться по службе. Но суд над революционерами превратился в суд над царизмом. Ипполит Мышкин выступил на нем с блестящей речью, которая привела судей в замешательство. «Вы продаете здесь свою честь, правосудие, закон! – заявил он.
Через несколько дней Ипполита Мышкина приговорили к десяти годам каторжных работ и перевели в Харьковскую тюрьму. Здесь его снова заточили в одиночную камеру. А вскоре, как человеку, – знакомому с топографией, разрешили работать – наклеивать карты на коленкор.
Сэкономив коленкор, Мышкин сшил из него брюки, тужурку, шапочку. А по ночам, когда вся тюрьма спала, он осторожно поднимал половицы и делал подкоп, вооружившись гвоздем и штукатурной лопаткой. Чтоб его не «потеряли» на это время, он клал на топчан искусно сделанное чучело. Но однажды ночью в его камеру вошли надзиратели, обнаружили чучело и извлекли Мышкина из-под пола. В эту же ночь узника перевели в другую камеру, из которой побег был невозможен.
Прошло четыре месяца, Мышкин как будто присмирел. В одно из воскресений он попросился в тюремную церковь. Тюремная администрация охотно удовлетворила его просьбу. Тем более, что до этого, в Петропавловской крепости, Мышкин заявлял: «Плох тот рай, в который гонят на цепи с жандармами, плохи те пастыри, которые не умеют снискать уважения пасомых… плохи те защитники евангелия, любви, которых грозят не верующим им тюрьмой и Сибирью!»
Этот день был днем рождения царя, и в церкви шла торжественная обедня. Когда стали целовать крест, Мышкин тоже двинулся вперед за смотрителем тюрьмы и, поравнявшись с ним, дал ему пощечину: «Вот тебе, мерзавец!»
Мышкин шел на верную смерть – за оскорбление администрации расстреливали. Но в это время в тюрьме шла ревизия, выявившая много злоупотреблений, и начальство не посмело заявить о пощечине.
Закованного в кандалы, под усиленной охраной Мышкина отправили на Карийскую каторгу. Перед Иркутском один из политических, А. А. Дмоховский, умер. Его отпевали в тюремной церкви. Когда священник закончил обряд, Ипполит Мышкин вышел вперед и произнес речь над гробом умершего товарища. Он закончил ее словами: «На почве, удобренной нашей кровью, расцветет могучее дерево русской свободы!» В ответ перепуганный священник завопил – «Врешь, не вырастет!»
На Карийскую каторгу Мышкин пришел с тридцатилетним сроком каторжных работ: шесть лет ему добавили за попытку побега из Харьковской тюрьмы и пятнадцать лет за речь над гробом погибшего.
В Карийской тюрьме, куда привезли Мышкина и его товарищей, заключенные давно уже готовились к побегу. Из здания тюрьмы они вели подземную галерею, которая должна была вывести их за ворота.
Но пробивать ее приходилось в вечной мерзлоте, работа шла медленно.
Мышкин выдвинул новый план побега. Он был прост, остроумен и не требовал большой затраты сил. Заключенные днем работали в столярной мастерской, расположенной за тюремной оградой. Впускали туда и выпускали по счету. Мышкин предложил бежать из мастерской по очереди. Для этого надо было или незаметно проносить кого-то, или запутывать счет.
План побега был разработан во всех деталях. Тюремное начальство пересчитывало заключенных в камерах. При этом вставать с нар было необязательно. Чтобы надзиратели не спохватились раньше времени, было сделано восемь манекенов. Некоторым из них придали позу лежащего человека, некоторым – сидящего. Головы манекенов сделали из дерева и искусно покрасили.
В случае провала манекены нужно было уничтожить. Для этого в тюрьме всю ночь топили две-три печи. А в бане, из которой было видно мастерскую, оставляли дежурного. Заметив опасность, он должен погасить стоявшую на окошке свечу.
Бежать решили по двое. В первую пару включили Мышкина – в награду за план побега. Для остальных очередь устанавливалась по жребию. Беглецам приготовили одежду, деньги и документы. Чтобы первые двое успели уйти достаточно далеко, следующие пары должны были бежать с интервалом через две недели.
Мышкина и его напарника Хрущева вынесли из тюрьмы в кроватях. Кровати эти были деревянные, собственной конструкции, с длинными ящиками для белья. Несли их в мастерскую якобы для ремонта.
Оставленные в мастерской Мышкин и Хрущев ночью тихонько выбрались через потолок (лаз в нем сделали заранее) и осторожно спустились на землю. Часовой, разгуливавший около тюремной стены, их не заметил. Беглецы благополучно добрались до Шилки. В Куларках они решили купить лодку. «Кто такие, откуда, куда?» – стал допрашивать их поселковый атаман. «Безработные, на прииска двигаемся». Атаман потребовал паспорта. «Значит, Миронов и Казаков?» – спросил он. – «Так точно, ваше благородие», – смиренно ответили беглецы.
Атаман вернул паспорта, разрешил купить лодку. Мышкин и Хрущев спустились на ней до Благовещенска и двинулись во Владивосток.
Через несколько дней после их побега тюрьму посетили начальник главного тюремного управления Галкин-Врасский и губернатор Забайкальской области Ильяшевич. Ильяшевич был не только деспотом, но и редкостным казнокрадом. Он забирал себе все, что только можно было забрать силой и хитростью. С женой он частенько наезжал к бурятам и получал от них серебро, лошадей и овец в виде «подарков», играя на их традиционном гостеприимстве.
Одно время в Карийских тюрьмах началась повальная цинга. Вспышка была очень серьезной, даже на редкость жестокий доктор Сергиевский потребовал заменить солонину свежим мясом. Однако вместо затребованного им свежего мяса в Кару снова пришло две тысячи пудов соленого, причем полугнилого. Доктор отказался принимать его. А через несколько часов губернатор по телеграфу объявил ему выговор и приказал мясо принять. Оказывается, губернатор был одним из поставщиков: для этого он и вымогал у бурят окот!..
Убедившись в прочности тюрем, «высокий» гость с губернатором и овитой убыл. Побег не обнаружили, и вскоре бежали еще четверо. Но когда через две недели бежала последняя пара, в окне бани внезапно погас– свет. Это означало, что беглецы «засыпались». Потом уже выяснилось, что когда они спускались с крыши мастерской, один из них сорвался. Шум услышал часовой и открыл пальбу. По тревоге были подняты солдаты и казаки, они оцепили район, и беглецов схватили.
В тюрьме, услышав тревогу, стали спешно рубить манекены и жечь их в печах. Нагрянувшее начальство перевернуло все вверх дном, но так и не могло понять, как был устроен побег. Немедленно на Кару вернулись главный тюремный надсмотрщик и губернатор со всей своей овитой. Начались поиски остальных шести беглецов. О них по телеграфу сообщили во все портовые города. В села и поселки выслали фотографии. Начальство не поскупилось: за поимку беглецов было обещано двести рублей.
Четверку, бежавшую после Мышкина и Хрущева, обнаружили быстро. А через несколько дней задержали во Владивостоке и Мышкина с товарищем. Когда атаман в Куларках получил их фотографии, он вспомнил фамилии, которыми они назвались, и сообщил властям. Если бы пароход из Владивостока отошел вовремя, им бы удалось уплыть в Японию.
Когда беглецов вернули, губернатор приказал всех до одного заковать в кандалы и побрить головы. Заключенные заявили, что они не уголовники и головы тюремщикам удастся побрить только на их трупах. Угрозы губернатора не помогли: они забаррикадировали коридор, за печью сложили смоченные керосином дрова, а на крыше установили пикет.
Тогда губернатор заявил: «Я уезжаю, порядки остаются старыми». Установилась вроде тишина: почти неделю заключенных никто не трогал. На шестую ночь дежурные, утомленные бесконечным ожиданием, уснули. И в это время в тюрьму ворвались казаки – целый отряд конницы.
Узников заковали в кандалы, разделили на партии и повели в другие тюрьмы, подгоняя штыками. Один из них был прикован к тачке (его и в Петропавловскую крепость переводили потом с этой тачкой). Он быстро устал, и товарищи попросили охрану ненадолго остановиться. Казаки в ответ стали избивать их прикладами, те в свою очередь взялись да камни. Но силы были слишком неравные, и вскоре их, избитых и связанных, чуть не волоком притащили в Усть-Кару, где бросили в секретные камеры.
Через два месяца всех политических вернули в старую тюрьму. Ее переоборудовали коренным образом: общую камеру разгородили на несколько каморок, в которых можно было только сидеть или лежать. Двери новый комендант Халтурин (его специально прислали из Иркутска с двенадцатью жандармами) приказал держать закрытыми день и ночь.
Узникам запретили читать, выходить на прогулки, у них отобрали теплую одежду, стали брить головы. На все протесты комендант отвечал: «Если не научитесь молчать, буду сечь!»
Убедившись, что другого выхода нет, узники объявили голодовку. Ни на второй, ни на третий, ни на пятый день заключенные к еде не притрагивались. Халтурин приказал ежедневно готовить свежую пищу и оставлять на ночь в камерах – вдруг кто-нибудь да соблазнится. Пищу он взвешивал собственноручно, но никто к ней не прикасался.
На восьмой день голодовки Мышкин от имени своих товарищей написал Халтурину заявление, требуя снять ограничения.
Халтурин не согласился.
Заключенные продолжали голодовку. Они лежали в камерах молчаливые, бледные, готовые к смерти. Нигде не было слышно ни разговоров, ни звона кандалов. Перепуганные надзиратели ходили на цыпочках. Смотритель Леонтьев, всегда грубо обращавшийся с заключенными, не выдержал и подал в отставку. Даже Капитан Тяжелый – первый враг узников – неузнаваемо изменился. Когда один голодающий умер и его вынесли в коридор, капитан крикнул проходившим мимо солдатам: «Шапки долой! Отдайте честь мученику!»
На тринадцатый день по тюрьме разнеслась весть, что голодающих будут кормить насильно. Узники решили покончить жизнь самоубийством и приготовились принять яд. Но тут не выдержали нервы у тюремного начальства: Ильяшевич прислал телеграмму, пообещав вернуть политическим все привилегии.
Действительно, им тут же выдали теплую одежду, книги, разрешили прогулки. А через несколько дней Мышкина, Минакова и еще двоих отправили в Петербург. После их отъезда у заключенных снова отобрали книги, теплую одежду и запретили всякое сношение с волей.
Мышкина заточили в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин, из которого пятерых декабристов уводили на виселицу и где Бестужев изобрел тюремный «телеграф».
Камеры здесь были мрачные и сырые: полы за ночь становились мокрыми, а соль в солонке превращалась в раствор. Матрацы прогнили, стены были покрыты плесенью.
Здесь все было направлено к тому, чтобы похоронить узников заживо. Во всей огромной тюрьме нельзя было услышать ни звука: его не пропускали толстенные стены и двери. Даже надзиратели ходили по коридору, устланному войлоком, бесшумно, на цыпочках.
Приводили узников сюда ночью, ночью выносили трупы и тайно хоронили на кладбище, так, чтобы никто не знал могилы революционера. Не один здесь сошел с ума, не один покончил жизнь самоубийством.
Алексеевский равелин был страшен не только сам по себе. Он страшен был еще и потому, что смотрителем в нем служил Соколов – Ирод, как его называли заключенные. Ни у одного другого тюремщика в России не было такой дурной славы.
В свое время Соколов принимал участие в подавлении польского восстания. За усердие был награжден орденом, переведен в жандармерию и оттуда – в тюрьму, «водворять порядок». Неграмотный, тупой, исполнительный, Соколов любил повторять: «Если прикажут говорить заключенному «ваше сиятельство»– буду говорить: «ваше сиятельство», если прикажут задушить – задушу».
Он собственноручно замыкал и отмыкал двери камер, сам ловил заключенных на перестукивании, не допускал без своего присутствия в камеру даже доктора. Разливали пищу – он следил, чтоб в чашку не попало лишней капли, убирали в камере – смотрел, чтобы уборщик не смог обронить слова. Он сам водил заключенных на прогулки и бдительно за ними следил.
Мышкин был первым, кому удалось обмануть его бдительность. Он писал своим товарищам обугленной спичкой записки на ленточках, вырванных из книжных страниц, а во время прогулки, копая в садике двора землю, прикреплял их к ручке лопаты. Эти записки были большим событием в жизни узников каменного гроба, где заключенные не могли встретиться ни в коридорах, ни на прогулках.
Увидеться им удалось только через два года на тюремной барже, когда их тайно, под покровом темноты, перевозили в Шлиссельбургскую крепость. А чтобы в той тюрьме режим был «не хуже», чем в Алексеевском равелине, вместе с ними перевели и Ирода-Соколова.
В «правилах поведения» этой крепости было всего восемь пунктов. Шесть из них говорили о наказаниях, среди которых были лишь розги и смертная казнь…
Первым взбунтовался Минаков. Он выдвинул два требования: выдать ему для чтения нецерковные книги и разрешить курить. («Читать о чем и как молиться я не могу», – заявил он доктору).
Соколов не разрешил ни того, ни другого. Минаков объявил недельную голодовку и передал товарищам, что скорее умрет, чем отступит. Но Соколова не зря называли Иродом: он не изменил своего решения. Тогда в расчете на то, что он будет расстрелян, Минаков дал пощечину доктору.
Через три недели заключенные услышали слова Соколова, обращенные к Минакову: «Ну, так пойдем. Халата не нужно, шапку можно оставить». Минаков, уходя, крикнул: «Прощайте, товарищи!» Ему никто не ответил – так все были потрясены. А через несколько минут со двора донесся негромкий залп.
Через три месяса Мышкин бросил в голову Ирода, вошедшего к нему в камеру, медную тарелку. Он хотел бы отомстить за смерть товарища кому; нибудь поважнее. Но решил, что такого случая может никогда не представиться, а этот поступок будет как бы пощечиной всему царскому строю. Своей смертью он хотел обратить внимание на варварские порядки в тюрьмах, на жестокость и издевательства.
Ипполита Мышкина, как и Минакова, казнили в восемь часов утра.
КАТОРГА МСТИТ
Но вернемся снова в Кару. После того, как был обнаружен побег Мышкина и его товарищей, тюремщики совсем озверели. Еще бы, ведь им всем грозили крупные неприятности. И в ночь на 11 мая 1882 года они устроили настоящий погром: ворвавшись в камеры, они избили прикладами заключенных, заковали их в кандалы и перевели в другие тюрьмы.
Все это делалось по приказу генерал-губернатора Ильяшевича. Заключенные решили ему отомстить. А сделать это вызвалась высланная на поселение в Актуй бывшая узница Кары Мария Кутитонская.
Раздобыв плохонький револьвер, Кутитонская тайно уехала в Читу. Перед Читой беглянку арестовали, но она умолила пристава доставить ее к губернатору, чтобы передать нечто очень и очень важное. Когда губернатор вышел в приемную и спросил: «В чем дело?», Кутитонская выхватила револьвер и со словами: «Это вам за одиннадцатое мая!» – выстрелила.
Губернатор упал, мстительницу связали и увели в тюрьму. Приговорили ее к бессрочной каторге, а губернатор остался жив. Рана даже помогла ему: ее прикрыли орденом, а губернатору предложили переехать в другое место, хотя его за злоупотребления надо было бы судить.
Иркутский генерал-губернатор Анучин, который послал для усмирения Кары Халтурина и давал телеграфные указания, тоже получил орден за «оскорбление».
Кутитонскую после суда отправили в Иркутскую тюрьму, где она встретила своих недавних подруг по Карийской каторге – Елизавету Ковальскую, Марию Ковалевскую, Богомолец и Россикову. Марию Ковалевскую год назад из-за болезни отправляли из Кары в Минусинскую тюрьму. Там она встретилась с мужем, и ее тут же снова отправили на каторгу. Вернулась она, когда комендантом был уже Халтурин. Вместе с другими женщинами Мария стала протестовать против избиения узников, товарищей Мышкина, и ее вместе с подругами перевезли в Иркутск.
Через несколько месяцев Елизавете Ковальской удалось достать костюм надзирательницы. Чтобы отвлечь внимание внутренней стражи, Мария Кутитонская вечером устроила в своей камере пожар. Когда сбежались смотрители и надзиратели. Елизавета Ковальская незаметно выркользнула из тюрьмы. Но на свободе удалось ей побыть недолго – вскоре ее поймали, добавили срок и снова водворили в тюрьму.
Через четыре года Кутитонская умерла от чахотки. Ее похоронили на безымянном тюремном кладбище, а ее подруг снова отправили в Кару.
В Каре уже давно знали о героической смерти Мышкина. Все эти годы узники упорно боролись за свои привилегии – за право читать книги, ходить на прогулки – постепенно снова добились их.
После того как из Иркутской тюрьмы привезли подруг умершей Кутитонской, на Карийскую каторгу приехал новый генерал-губернатор – Корф. Когда он вошел в женскую тюрьму, Елизавета Ковальская не обратила на него внимания.
«Встать!» – закричала губернаторская свита.
– Я не признаю вашего правительства и перед его представителями не встаю! – спокойно ответила Ковальская.
Взбешенный губернатор приказал отправить Ковальскую в Читинскую тюрьму. Ночью по приказу коменданта в ее камеру вошла стража, связала ее, завернула в одеяло, заткнула рот и тайно вывезла из тюрьмы.
Подруги Ковальской, узнав о насилии, предъявили требование уволить коменданта и объявили голодовку. Голодовка ни к чему не привела. Только через полгода приехало жандармское начальство, посовещалось и оставило коменданта на своем посту.
Тогда голодовка вспыхнула снова. Но теперь к женской тюрьме в знак солидарности присоединилась и мужская. Проходили дни, узники пищи не принимали и с каждым днем слабели все больше.
Губернатор на запрос врача телеграфировал: «Администрации безразлично, будут они есть или не будут. Продолжайте поступать, как приказано».
Заключенные и на этот раз ничего не добились: ненавистный комендант оставался на месте. В отчаянии одна из узниц – Надежда Сигида, бывшая учительница – дала ему пощечину. С этой пощечины и началась развязка Карийской трагедии.
Губернатор приказал высечь Сигиду розгами, а остальным заключенным прочитать инструкцию, в которой предписывалось сечь политических заключенных «без малейшего послабления».
Через две недели смотритель Бобровский привел приговор над Сигидой в исполнение. Затем учительницу увезли в общую уголовную тюрьму, куда перевели и ее трех подруг.
В эту же ночь все четверо приняли яд и умерли. Один узник, живший в вольной команде, застрелился, четырнадцать человек в мужской тюрьме приняли большие дозы морфия.
Однако яд не подействовал: он лежал слишком долго, со времени неудачного побега Мышкина. Умерли только двое. Началось расследование.
Во время допросов один из заключенных, Диковский, сказал: «Мне осталось только одно – умереть, потому что ни мое воспитание, ни тем более сильно развитое чувство человеческого достоинства не позволяло жить мне под такой вечной угрозой страшного для меня позора и унижения».
Принимал яд и бывший студент-медик Киевского университета Павел Иванов. Киевский суд приговорил его к двадцати годам каторги. По дороге за побег из Красноярской тюрьмы ему добавили пятнадцать лет. А за побег между Читой и Карой – еще двадцать.
Павел Иванов был «ветераном» каторги: он объявлял голодовку еще с Мышкиным. Наказание Сигиды он назвал квалифицированным убийством. «Решив отравиться, – сказал он, – я хотел помочь уничтожению телесного наказания в России».
Власти не осмелились возбудить дело против заключенных, которые назвали их убийцами. Они решили перевести их в другие тюрьмы и там расправиться с ними поодиночке.
Елизавету Ковалевскую из Читы перевели в Верхнеудинск. Там ее посадили в секретную камеру. Даже по соседству не велено было никого поселять. Числилась она под номером три и сам смотритель тюрьмы не знал ее имени. И все-таки ей удалось достать револьвер через уголовных арестанток, которые подавали ей пищу.
Терпеливо ждала Ковальская, когда губернатор Корф посетит эту тюрьму. Но его все не было, и она решилась бежать. Однако побег и на этот раз не удался. Револьвер у нее отобрали, а саму отправили в Горный Зерентуй, где была надежная, прочная каменная тюрьма.
В этой тюрьме Ковальскую принимал Бобровский, который сек розгами Сигиду. Ковальская бросилась на него с кинжалом (она достала его в дороге), но его у нее вырвали. Через некоторое время Бобровский умер от туберкулеза. Умирая, в бреду он повторял: «Я подлец, надо было меня убить!» Карийская трагедия подействовала даже на него, закоренелого тюремщика.
После Карийской трагедии политических заключенных отсюда перевели в Акатуй, где умер самый непримиримый декабрист Лунин, в Кутомарскую, Алгачинскую и Горно-Зерентуйскую тюрьмы.
При каждой тюрьме была так называемая «вольная команда». В нее назначали тех, у кого срок подходил к концу. Жили «вольные» на квартирах, а выполняли те же каторжные работы.
После того, как царское правительство потопило в крови революцию 1905–1907 годов, тюремное начальство совсем обнаглело.
Начальник каторги Метус дал в Акатуй такую телеграмму: «Заковать всех испытуемых мужчин и женщин в кандалы, а в случае активного сопротивления арестантов открыть против них сильный ружейный огонь всем составом конвойных команд, впредь до полного подавления беспорядков».
Акатуйцы стали сопротивляться. «Бунтарей» перевели в Алгачи, где начальником тюрьмы был Бородулин, не уступавший в жестокости шлиссельбургскому Ироду – Соколову. Всех привезенных он приказал остричь и переодеть в арестантские халаты силой. Двоих сопротивляющихся солдаты по его приказу зверски избили.
– Здесь вам не Акатуй! – кричал Бородулин. – Тут я вас быстро усмирю – и костей от вас не останется!
В ответ на это узники решили не снимать перед начальником тюрьмы шапок и не выходить на поверку.
Вечером, во время поверки, вся камера акатуй цев запела.
Бородулин смолчал.
Через два дня он туча тучей явился в тюрьму. Встретившийся ему узник шапки не снял, и Бородулин приказал посадить его в карцер. Тогда политические потребовали его к себе для объяснения. Бородулин пришел, окруженный конвоем, и закричал: «Встать!» Никто из узников не поднялся.
– Верните нашего товарища, тогда будем разговаривать. – Бородулин приказал для острастки увести двоих в карцер, но узники, взявшись за руки, образовали круг.
– Прикладами их, прикладами! – подал команду Бородулин. – В голову, в голову бей!..
Заключенных жестоко избили, отобрали у них книги, постели, лишили горячей пищи и прогулок.
Весть о новой расправе дошла до товарищей, оставшихся на воле. И через три месяца начальник каторги Метус был застрелен в Чите. Бородулин понял: дни его тоже сочтены.