Текст книги "На берегах таинственной Силькари"
Автор книги: Георгий Граубин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
И однажды, совершив кругосветное путешествие, его высочество, будущий царь Николай II, действительно прибыл в Забайкалье. Он и его свита приплыли по Амуру и Шилке на двух пароходах. Будущий царь своими глазами увидел те места, куда его прапрадеды посылали служилых людей и казаков для «приискания серебряной руды» и сбора ясака, а дед и отец ссылали неугодных им людей.
Губернатор, встретивший цесаревича в самом начале Шилки, от имени торгующего в Кяхте купечества преподнес ему огромный. ящик с шестью сортами чая. В Каре его высочеству рапортовал будущий военный министр, а пока полковник Сухомлинов.
В Нерчинске Николай остановился, конечно, у Бутина. Отсюда он съездил на прииск Апрелково и «изволил осмотреть коллекции минералов и металлов, добываемых на приисках Кабинета Его Императорского Величества», – как писали газеты. Потом, позавтракав и «удостоив принять от служащих образ, изволил отбыть обратно к переправе».
В Нерчинске и в Агинских степях он щедро раздавал подарки офицерам, священникам, атаманам и тайшам.
В Чите, куда Николай II через четырнадцать лет пошлет войска расстреливать рабочих, для его встречи в конце Ангарской улицы была построена торжественная арка. А возле нее городской голова расстелил сукно, дабы его высочество могло, не запылившись, ступить на забайкальскую землю.
На площади будущий русский царь принял парад почетного караула. Потом он «милостиво изволил расспрашивать наказного атамана о времени сооружения часовни, причинах ее, возникновения». Оказалось – вот совпадение! – что часовня на плошади построена в память посещения Читы его дядей – великим князем Алексеем Александровичем.
Получив эти сведения, цесаревич покинул Читу. На прощанье он подарил члену городской управы, который возил его на своих лошадях, золотую брошь с бриллиантом, а остальным чиновникам – медали, часы, портсигары.
За Читой его уже поджидал главный бурятский тайша. Но, получив золотую медаль, он постеснялся спросить, когда же кончится история с землей, о которой я сейчас расскажу.
История с бурятскими землями – это продолжение истории с князем Зербо, у которого вымогал взятки Шульгин.
Сам Зербо, откупившись от Шульгина, ушел в Монголию, его род осел по Хилку и около Байкала, но вскоре тоже вынужден был уйти за границу. Аманаты-пленники, которые оставались в острогах, погибли. Лишь некоторая часть бурятских семей закрепилась по Уде и Хилку.
Через двадцать лет после этой трагической истории Петр I (ему буряты прислали челобитную с Нер-чинским боярским сыном Микитою Варламовым) издал указ о бурятах. В указе говорилось, что «служилые и всяких чинов люди» отняли у бурят Кударинские степи и лучшие кочевые места. От этого они «жен и детей своих испродали и в заклады иззакладывали, и сами меж дворы скитаются и от ясаку отстали». Царь приказал «служилых и всяких людей свесть по другую сторону Селенги и инородцев этих отписать от Иркутска и приписать к Нерчинску».
Прошло сорок лет после петровского указа, сменилось четыре царя, но все оставалось по-прежнему. На пятидесятый год в ответ на новую челобитную появился новый указ. В нем говорилось, что в тех местах, откуда русские должны были быть «сведены», появились новые пашни, вокруг которых поставлены очень плохие изгороди. На эти пашни вое время заходит бурятский скот, русские жители загоняют его во дворы и морят голодом, а некоторых берут в вечное владение. Указом вновь повелевалось: того, кто поселился на бурятских землях самовольно, выселить, а кто остается – предупредить, чтобы они в чужие земли не ходили и имели крепкие городьбы. Но и этот указ не был исполнен.
Прошло еще пятьдесят лет. Правительство предписало иркутскому генерал-губернатору подыскать в Забайкалье земли для новых поселенцев. Таких земель оказалось лишь для двух тысяч душ. Низовья Селенги, Уды и Кударинская степь были заняты бурятами по указу Петра I. Тогда сенат предложил губернатору склонить бурят к обмену: пусть они отдадут свои земли, годные для хлебопашества в обмен на те, что годятся лишь для скотоводства.
Главный бурятский тайша Иринцеев согласился.
В ответ на это согласие последовал новый указ: «Все земли, хоринским бурятам представленные, обмежевать без продолжительного времени и на всегдашнее владение оными выдать грамоту и план».
За десятилетием шло десятилетие. Уже в долину Ингоды пришли украинцы с Кавказа и построили село Николаевское. Уже из Николаевского ушла часть семей и образовала Тангу; уже часть «семейских» пришла с Чикоя и образовала села Дешулан и Ново-Павловское, а грамоты все не было.
После сорока лет ожидания буряты собрали деньги и выслали в Петербург: может быть, у правительства их маловато, чтобы напечатать грамоту?
И еще сорок лет после получения денег правительство отмалчивалось. Наконец, Александр III – внук царя, велевшего выдать грамоту, – подписал ее. Это через восемьдесят лет после указа! Но одна грамота без планов земель – всего лишь красивая бумажка.
И вот буряты снова собирают немалые деньги – сто шестьдесят тысяч рублей, – чтобы ускорить обмежевание земель, проведение границ. Увы, эти границы до самой революции так и не были определены.
А между тем из-за этого возникало немало тяжб. Например, когда под Читой, в пади Колочной, в Каштаке и Смоленке поселенцам отвели земли, оказалось, что их занимали буряты. Начались недовольства, возникло судебное дело. Целый месяц разбирал его Забайкальский окружной суд и решил: земли эти казенные, бурят с них необходимо выселить.
Через пять лет по этому же поводу заседал Иркутский губернский суд. Он отменил решение Забайкальского суда и постановил выселить поселенцев.
Еще через одиннадцать лет заседал правительственный Сенат. Он отменил решение Иркутского суда, утвердив решение Забайкальского: бурят из-под Читы выселить в другие места. Так закончился «полюбовный» обмен землями между бурятскими тайшами и царским правительством.
Царь, на которого уповали наши земляки, от которого ждали милости и справедливости, на самом деле ничем не отличался от своих вороватых чиновников. Он присвоил, земли на Алтае вместе с Колывано-Воскресенскими заводами. А потом «невзначай» сунул в карман огромный Нерчинский край вместе со всем серебром, за которым гонялись еще первые землепроходцы, и заводами для его выплавки.
Американский путешественник Джон Кеннан писал о Нерчинском крае: «Почти все рудники в этой части Забайкалья – собственность царя и называются кабинетскими. Как и почему они принадлежат ему – никто не знает».
«Как и почему» знал один только человек – царица Екатерина II. Это она в 1878 г. издала указ: «Для приведения в хозяйственное устройство Нерчинских заводов и для удобнейшего оными управления повелели мы: заводы сии со всеми принадлежащими к ним строениями, инструментами, материалами, деньгами на производство оных и людьми, как и горную Нерчинскую экспедицию, отдать в ведомство Кабинета нашего».
Видите, как все просто: мы повелели все это отдать самим себе и баста!
С тех пор в царский карман из Нерчинского края потек денежный ручей, как он тек когда-то в виде мягкой рухляди.
Но вот через тридцать лет ручеек стал слабеть: нещадная эксплуатация подорвала производство. Добрый бы хозяин ремонтировал заводы, менял оборудование. Но это требует довольно больших затрат. А тратиться «великому» правителю совсем не хотелось. Он нашел другой выход: взял да и передал заводы в подчинение государству, чтобы оно улучшило производство на казенные деньги. Однако и тут не забыл приписать: «Заводы, как и ныне, остаются частною собственностью нашею».
Когда на престол взошел Александр-«освободитель» и увидел, что заводы дают хорошую прибыль, он снова передал их в ведомство своего Кабинета. А убедившись, что из подневольного труда приписанных к заводам крестьян много не выжмешь, он превратил их в казаков, наделил своей землей. Но при этом потребовал «компенсации». И вот на свет появился доклад графа Перовского, высочайше одобренный царем: «Посему я полагаю справедливым изыскать средства к вознаграждению Кабинета, с чем согласен и генерал-губернатор Сибири». И отдали бедняге царю левый берег Амура, с богатыми золотыми россыпями.
Заполучив золотоносные земли, царь решил сдать их в аренду при условии, что из каждых ста пудов добываемого золота пятнадцать будет получать он.
Такой наглости не ожидало даже услужливое министерство финансов. Оно прозрачно намекнуло, что если бы снизить этот процент, то государству была бы большая польза, потому что больше нашлось бы охотников добывать золото и его количество увеличилось бы.
Тут на благообразном лице императора, денно и нощно «пекущегося» о благе своего народа и государства, появился хищный оскал нерчинских купцов. «Кабинет долгом считает, однако, объяснить, – отвечал он, – что в этом случае выгоды его и выгоды Государственные не вполне согласуются между собою. Для государства, может быть, полезным было бы вовсе не облагать податью золотопромышленность, ибо в этом случае потеря прямого дохода от добычи металла вознаградится косвенно увеличением его количества, в распоряжение Правительства поступить имеющегося; но для Кабинета, как частного лица, который неизвестно еще, вознаградится ли увеличением дохода от развития золотопромышленности, – это невыгодно».
Не только за золотоносные, даже за обыкновенные земли царь требовал платы: Нерчйнский горный округ был его собственностью. В районе Дучарского, Шилкинского, Александровского и Петровского заводов царю принадлежало двенадцать тысяч десятин: земли, а крестьянам только пятьсот. Царь милостиво разрешал им сеять хлеб на «его» земле. А в благодарность за это разрешение они должны были платить ему тридцать шесть тысяч рублей в год.
В Европейской России царю «принадлежало» 7 миллионов десятин земли – столько, сколько имели 500 000 крестьян. А в Нерчинском крае в три с лишним раза больше – 24 миллиона.
Алтайские крестьяне выплачивали царю каждый год полмиллиона рублей за землю и миллион за лес. Столько же платили ему крестьяне Забайкалья. Кроме того, даровой труд каторжан на нерчинских заводах давал царю почти миллион рублей прибыли. Отсюда каждый год шло в его карман тысяча пятьсот килограммов чистого золота!
ПОМОЩИ ЖДАТЬ БЕСПОЛЕЗНО
Царское правительство ничего не делало, чтобы облегчить жизнь народа. Ведь у власти стояла «белая кость» – князья, бароны и графы. (Простые люди для них были «черной костью» – их так и называли чернью.)
Все блага предназначались для богачей: дворцы, высокие должности в государстве. Только им выдавались ордена, тем более, что ордена стоили больших денег. За медаль с брильянтами надо было заплатить пятьсот рублей, за золотую на голубой ленте – двести; знак святого Александра Невского стоил 1500 рублей, святой Анны первого класса – пятьсот, а второго – тысячу. Годовой же доход крестьянина в то время был девять рублей.
Накануне революции – всего лишь за два года до нее – в Забайкалье было проведено исследование жилищных условий рабочих. Оказалось, что из 170 семейств только 9 живут в отдельных домах, 32 в отдельной квартире, 56 в отдельной комнате, а остальные – в общих казармах и бараках.
После этого опросили 333 рабочих, где они спят. Оказалось, что только третья часть из них опит на кроватях, остальные – на нарах, лавках, на полу, на земле, а один даже… на станке.
Между тем с 1808 года холостому генералу от кавалерии или инфантерии было положено девять комнат, а семейному и того больше!
У амурских новоселов на каждое село приходилось по пять-шесть кляч. А иркутскому генерал-губернатору Немцеву, собравшемуся в Забайкалье для обозрения края, понадобилось 110 подвод, чтобы разместить многочисленную челядь, свиту, уложить продукты, шатры. А когда он возвращался обратно – пришлось добавить, к этому обозу еще сорок пять подвод, чтобы увезти полученные им взятки.
Недавно я прочитал отчет врача, который побывал перед революцией на одном из приисков: «Рабочие из-за тесноты, – писал он, – спят плотно один к другому, так что повернуться можно с трудом. Некоторые рабочие устроились под нарами, чтобы не задохнуться, проковыряли в пазах стен отверстие и по очереди пользовались свежим воздухом. При мне из-под нар вытащили мертвого рабочего».
Автор другого отчета рассказывает, как он видел оборванного тунгуса, который на помойке ел кость. «Эта сцена до сих пор в памяти. Как могла она иметь место там, где каждый день приносит около пуда намытого золота?»
На свои беды и нужды наши прадеды жаловались редко. От жалоб все равно не было никакого толку, да и стоили они дорого. Жалобы можно было писать только на гербовой бумаге, а один лист ее стоил столько же, сколько… три девочки, купленные в рабство.
К тому же, прежде чем подавать в суд, надо было заплатить сначала гербовую половину, потом исковую с каждого прошения, потом еще рубль пятьдесят – неизвестно за что. Бели решение суда тебя не устраивало, надо было платить огромные деньги за пересмотр дела. Короче говоря, за каждый высуженный пятак приходилось платить полтину.
Однажды хозяин Ново-Александровского прииска известный купец Сабашников довел своих рабочих до того, что они отправили девять человек с жалобой в Читу, к губернатору. Вы думаете, губернатор их выслушал? Нет! Он велел посадить их в острог и завести на них судебное дело.
Так что рабочие и крестьяне могли надеяться только на себя. Ждать помощи от бога, которому они истово молились, и от царя, на которого они уповали, было бесполезно.
ГЛАВА 2. ОПАЛЬНЫЙ КРАЙ
ДИНЬ-БОМ
Не успели казаки, охочие и служилые люди перевалить через Урал, как почти тотчас же под охраной штыков потянулись за ними ссыльные. Чем дальше уходили землепроходцы в глубь открытой ими страны, тем дальше отправляли ссыльных.
Самыми первыми были сосланы на Урал граждане города Углича, обвиняемые в убийстве царевича Дмитрия. Следом за ними приехал в Тобольск и медноголосый «соучастник» их преступления – колокол. Архиепископ Варлаам отправил его в ссылку за то, что в него звонили, собирая жителей по тревоге. На колоколе была вырезана надпись: «Сей колокол, в который били в набат при убиении благоверного царевича Дмитрия, прислан из города Углича в Сибирь, в ссылку, в город Тобольск, к церкви Всемилостивейшего Спаса». «Провинившийся» колокол, кроме того, был бит кнутом, и у него вырвали ухо, за которое он подвешивался.
Енисейский воевода Пашков пришел в Нерчинск не с одними казаками. Он привел с собой и первого ссыльного в Забайкалье – протопопа Аввакума. Аввакум не только противился реформе церкви, затеянной царем, но и выступал против роскошной жизни церковников. Он называл церковь разбойничьим вертепом.
Следом за ним в Забайкалье погнали воров, татей, убийц, а потом и политических противников царя.
Любое восстание или бунт в России немедленно откликалось за Байкалом: здесь сразу же появлялись новые партии каторжан, закованных в кандалы.
Начались в России крестьянские волнения – сюда была сослана «девка Анна Емельянова 13 лет за поджог помещика». Крестьян Федора Черкасова и Ивана Прокофьева пригнали «в жестокую работу вечно на хлеб и на воду» за убийство ненавистной помещицы. Потом здесь появились яицкие казаки, сподвижники Пугачева. Всем им вырвали ноздри и на лоб поставили позорные знаки.
С каждым годом кандальников в Забайкалье прибывало все больше. Когда сереброплавильные заводы и рудники прибрал к рукам царь, он стал посылать сюда каторжников тысячами, чтобы они бесплатно работали на него. Так до самой революции они шли и шли в наши края, тоскливо звеня кандалами.
У нашего земляка, поэта Николая Савостина, есть такие строки:
В тишине – тоскливый звон кандальный.
Дальний край, суровый край опальный!
Шли здесь люди в ледяные дали
И сердцами солнце согревали.
«Опальным» наш край стал потому, что в его недрах нашли серебро и золото, и каторжники должны были добывать их бесплатно. А во-вторых, из этой глуши им не так-то просто было убежать. Дорог здесь почти не было – кругом дикая тайга да степи.
Но все равно каждый год по зову «генерала Кукушкина» (так называли весну) сотни каторжан уходили в бега. Их не могли удержать ни охрана, ни пули, ни наказания. Я видел дело о четвертом побеге Михаила Козлова из Горного Зерентуя. За первый побег ему дали двадцать пять плетей и поставили штемпельные знаки. За второй прогнали сквозь строй в пятьсот человек и поставили новые клейма. За третий дважды прогнали сквозь строй и заковали в кандалы. И все-таки он совершил четвертый побег, – увы! – закончившийся его гибелью.
Местные жители сочувственно относились к беглым, а чтобы те по ночам не будили хозяев, спрашивая подаяние, крестьяне стали делать в сенях окошечки и ставить туда молоко и хлеб. С тех пор беглые подходили к любому дому, брали приготовленную пищу и уходили.
Вскоре это «нововведение» распространилось по всему Забайкалью. Окошечко это зовут ланцовкой по имени известного бродяги, которого не могли удержать никакие решетки и цепи. Беглецов давно нет, а «ланцовки» вырубаются по традиции до сих пор.
Самых непримиримых своих противников царь гноил в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях. Но там было всего около тридцати одиночных камер, а количество противников самодержавия все росло. Поэтому в Забайкалье, на реке Каре, для политических была построена специальная каторжная тюрьма. Просуществовала она почти двадцать лет. А после ее ликвидации политических стали отправлять в другие тюрьмы Забайкалья.
Заключенные этих тюрем работали в шахтах и рудниках и назывались они все вместе Нерчинской каторгой. Но к городу Нерчинску каторга никакого отношения не имела – названа она была так по имени села Нерчинский Завод, расположенного недалеко от Аргуни; там, на месте, где казак Филипп Свешников нашел «лавкаево» серебро, был построен сереброплавильный завод.
Много замечательных людей томилось на Карийской и Нерчинской каторге. Я расскажу лишь о некоторых из них.
ВОЮЮЩИЙ ПОСЛЕ СМЕРТИ
О декабристах написано много. В декабре 1825 года они с оружием в руках выступили против царизма. Эти дворяне-революционеры хотели совершить революцию во имя блага народа, но без его помощи. И все они попали в Забайкалье.
Сюда, в Читу, Пушкин прислал им свое знаменитое послание:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье:
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
В числе декабристов было много друзей Пушкина. Да и сам Александр Сергеевич ответил царю, когда тот опросил, где бы он был 14 декабря, если бы находился в Петербурге: «Разумеется, на Сенатской площади». Пушкин собирался даже приехать в Забайкалье, чтобы навестить декабристов. «Я хочу написать сочинение о Пугачеве, – говорил он. – Я отправлюсь на места, перевалю через Урал, проеду дальше и приеду просить у вас убежище в Нерчинских рудниках».
Три десятилетия в России ничего не слышали о декабристах. После опубликования «Донесения следственной комиссии» и приговора о них запретили говорить и писать. Только самые близкие родственники могли вести с ними переписку. И то эти письма перечитывались жандармами в Петербурге.
Выйдя на поселение, декабристы получили возможность переписываться друг с другом. Но если, скажем, живший в Чите Завалишин отправлял несколько строк в Петровский Завод Горбачевскому, это письмо шло сначала в Петербург, а уж оттуда адресату.
Только через тридцать лет, когда декабристов вернули из ссылки, некоторые из них стали писать воспоминания, разоблачая царизм. Печатали они их главным образом в Лондоне, в организованной Герценом Русской вольной типографии. Но был среди декабристов один, который возобновил войну с царизмом на двадцать лет раньше всех остальных – Михаил Сергеевич Лунин.
Во время ареста и на суде Лунин держался независимо, даже дерзко.
Первое время он был заточен в крепость в Финляндии. Крепостью она называлась, видимо, условно: крыша и потолок были дырявы, во время дождя в камере было полно воды. Когда, посетив тюрьму, генерал-губернатор спросил Лунина: «Есть ли у вас все необходимое?» – Лунин улыбнулся:
– Я вполне доволен всем, мне недостает только зонтика.
На следственной комиссии ему, как и всем другим, задали вопрос о свободомыслии. Лунин о достоинством ответил:
– Свободный образ мыслей образовался во мне с тех пор, как я начал мыслить. К укоренению оного способствовал естественный рассудок.
В то время, когда во дворе Петропавловской крепости с декабристов срывали мундиры и бросали в огонь, Лунин, одетый уже в кафтан каторжанина, крикнул бывшему своему сослуживцу, а ныне судье графу Чернышеву:
– Да вы подойдите поближе порадоваться зрелищу!
Граф молча отвернулся.
Из Петропавловской крепости в Сибирь декабристов должны были везти по Ярославскому тракту. Узнав об этом, сестра Лунина, Екатерина Сергеевна Уварова, приехала в Ярославль, чтобы проститься с братом и передать ему что-нибудь на дорогу. Но вскоре на тракте был найден узел с жандармской шинелью и фуражкой, упавший с возка. Когда находку доставили в полицию и распороли подкладку фуражки, под ней оказались письма проехавших декабристов к родственникам. Из них жандармы узнали, что в Ярославле Лунина поджидает сестра. За Уваровой стали следить, все вещи у нее отобрали, и она ничего не смогла передать брату.
В Чите Лунин изучил греческий язык. Кроме того, он знал немецкий, латинский, английский и французский.
В Петровский Завод его перевозили в закрытом возке. Бурят, сопровождавших его, очень интересовал таинственный человек, закрытый кожаным фартуком. Один из них спросил Лунина, за что он сослан. Лунин оказал:
– Своего тайшу знаете?
– Знаем.
– А тайшу, который над вашим тайшой? Того, который может посадить вашего в эту кибитку и сделать ему учей (конец)?
– Знаем! – снова ответили буряты.
– Так вот, я хотел сделать учей его власти, а меня за это сослали.
Изумленные буряты испуганно попятились.
В Петровском Заводе Лунин постоянно занимался – его видели то за книгами, то за газетами. А когда его, наконец, перевели на поселение в село Урик, он получил право писать письма к сестре.
«Кажется, все было продумано, чтоб отбить охоту к письмам, и надо было родиться Луниным, который находил неизъяснимое наслаждение дразнить «белого медведя» (как говорил он), не обращая внимания на мольбы обожавшей его сестры и на лапы дикого зверя, в когтях которого он и погиб в Акатуе», – вспоминал впоследствии декабрист М. Бестужев.
Письма Лунина мало походили на письма брата к сестре – это были письма-обличения, адресованные к современникам. В них он высмеивал царское правительство, его порядки, его суд.
«Я был под виселицей и носил кандалы. И что же, разве я тем опозорен? Мои политические противники не того мнения. Они были вынуждены употребить силу, потому что не имели средства для опровержения моих мыслей об общественном улучшении», – писал он в одном письме, заранее зная, что это письмо будут читать правительственные чиновники.
«Тебе известно, – писал он в другом, – мое домашнее устройство, познакомлю теперь с моими домочадцами, их немного: Василии, его жена и четверо детей. Бедному Василичу 70 лет, но он силен, весел, исполнен рвения и деятельности. Судьба его так же бурна, как и моя, только другим образом. Началось тем, что его отдали в приданое, потом заложили в ломбард и в банк. После выкупа из этих заведений он был проигран в бильбоке, променян на борзую и, наконец, продан с молотка со скотом и разной утварью на ярмарке в Нижнем. Последний барин в минуту худого расположения без суда и справок сослал его в Сибирь… Прочитав где-то, что причиной моего заточения было предположение преступлений, которые могли бы совершиться, и намерение публиковать сочинения, которые могли быть написаны, Василии разделяет скромность моих судей и с таким же старанием, как они, избегает важных допросов».
Позднее он писал о суде еще определеннее: «Что касается до состава-судилищ, стоит взглянуть на людей, которые берутся отправлять суд. Кавалеристы, которые не усидят уже верхом; моряки, которые не снесут уже качку; иностранцы, которые не понимают русский язык; одним словом, все, которых некуда девать, находят мягкое место в правительственном Сенате, низшие места и должности наполняются людьми… одаренными чутьем к ябеде и знающими наверно, сколько тяжба может принести им дохода».
Прочитав такие письма, жандармы всполошились. Они вдруг вспомнили, что Лунин непочтительно относился к своему начальству, когда еще был офицером. В лагерях, расположенных недалеко от Петербурга, командир полка запретил купаться в Финском заливе. Он мотивировал это тем, что неподалеку проходит дорога и по ней часто ездят экипажи. Узнав, когда генерал будет проезжать мимо, Лунин в полной форме забрался в воду. А когда экипаж поравнялся с ним, Лунин поднялся из воды и отдал честь.
– Что вы тут делаете? – растерялся генерал.
– Купаюсь, а чтобы не нарушать предписаний вашего превосходительства, стараюсь делать это в самой приличной форме! – ответил Лунин.
Вспомнили жандармы поведение Лунина на следствии и на суде. И вот бывший товарищ Лунина, теперь шеф жандармов граф Бенкендорф, через чьи руки проходила вся переписка, написал сестре Лунина раздраженное письмо. В нем он сообщал, что из переписки Лунина усмотрено, «сколько мало он исправился в отношении образа мыслей». Такое же письмо он написал генерал-губернатору Восточной Сибири Руперу: Лунин в письмах «часто дозволяет себе входить в рассуждения о предметах, до него не касающихся, и вместо раскаяния обнаружил закоренелость в превратных его мыслях».
Рупор вызвал Лунина к себе и показал предписание Бенкендорфа. Увидев подпись бывшего своего товарища, Лунин резко сказал:
– Хорошо-с! Писать не буду!
– Тогда потрудитесь прочесть и подписать эту подписку, – протянул генерал-губернатор заранее составленный текст.
– Что-то много написано, – нахмурился Лунин.
– Мне запрещено писать? Хорошо-с! – Он перечеркнул весь длинный текст крест-накрест и внизу написал: «Государственный преступник Лунин дает слово целый год не писать».
– Вам достаточно этого, ваше высокопревосходительство? А читать такие грамоты, право, лишнее… Ведь чушь!
Первое письмо после годового молчания Лунин написал Бенкендорфу. По этому письму граф мог убедиться, что Лунин мыслит так же вольно, как и раньше. Однако Бенкендорф сделал вид, что не заметил этого. Он сообщил Руперу, что тот может разрешить Лунину писать письма сестре. Однако при этом губернатору предписывалось «строго подтвердить ему, дабы он впредь отнюдь не осмеливался в письмах своих употреблять непозволительных и даже несвойственных в его положении суждений о предметах, кои до него ни в коем случае относиться не могут».
Ни Бенкендорф, ни Рупер, милостиво разрешая Лунину снова писать, даже не подозревали, что Лунин уже готовит для царского правительства бомбу, которая взорвется через двадцать лет. Вместе с письмами, тон которых становился все резче и резче, Лунин начал писать очерки. В них он рассказывал о нечестном суде над декабристами, о тайном обществе, правду о котором скрыли, о тяжелом положении крестьян.
Эти очерки стали расходиться в рукописях – их читали, переписывали и отправляли дальше. И вот одну из тетрадей случайно увидел у учителя Иркутской гимназии чиновник особых поручений Успенский. Мечтавшему выдвинуться карьеристу представился, удобный случай.
Надо заметить, что доносы на декабристов обеспечили карьеру не одному подлецу. Достаточно привести в пример, провокатора Шервуда. Он втерся в доверие к участникам заговора, а потом ценой жизни пяти казненных и ста пятнадцати осужденных купил себе царские милости. К его фамилии царь добавил эпитет «Верный». С тех пор предатель стал называться Шервуд-Верный. Но в народе его сразу же прозвали Шервуд-Скверный. Это был отвратительный вымогатель, взяточник и кляузник, так что в конце концов даже царь, поначалу осыпавший его милостями, вынужден был заточить его в крепость.
Успенский не поленился снять копию с рукописи, настрочил донос и все это передал Руперу. А тот немедленно доставил в Петербург.
И царь и Бенкендорф давно хотели избавиться от беспокойного декабриста, да все не было серьезного повода. Теперь повод появился. Обрадованный царь приказал «сделать внезапный и самый строгий осмотр в квартире Лунина, отобрать у него с величайшим рвением все без исключения принадлежащие ему письма и разного рода бумаги». А Лунина предписывалось «отправить немедленно из настоящего места его поселения в Нерчинск, подвергнув его там строгому заключению так, чтоб он не мог ни с кем иметь сношений ни личных, ни письменных».
Это предписание Бенкендорф передал Руперу. А начальнику Нерчинских заводов отправил тайное указание заточить Лунина в самое гиблое место – в Акатуй, чтобы «подвергнуть его там строжайшему заключению отдельно от других преступников».
Получив эту бумагу, иркутский вице-губернатор не стал терять ни минуты: в эту же ночь он снарядил в Урик Успенского, полицмейстера и пять жандармов.
Лунин не удивился их появлению. Он ждал их. Недаром он как-то сказал одному из товарищей, что должен окончить свою жизнь в тюрьме.
Об аресте Лунина узнала вся деревня, провожать его вышел и стар и млад. Женщины плакали, какой-то крестьянин бросил в телегу каравай хлеба.
Утром Лунина доставили в Иркутск к вице-губернатору. Успенский засел за доклад о победных действиях вверенного ему отряда, а Лунину было предложено написать «объяснение».
Лунин написал его по-французски.
– Но я плохо знаю французский, – растерялся вице-губернатор.
– А я плохо понимаю ваш язык, – отпарировал декабрист.
Сообщение об обыске и допросе Лунина вместе с докладом Успенского было тот же час отправлено в Петербург. А вскоре стало известно, что иуда Успенский получил от Николая I награду за свое предательство – орден святого Станислава 3-й степени.
Проводить Лунина в Акатуй собрались все декабристы, жившие поблизости от Иркутска. Они зашили в подкладку шубы деньги и, прощаясь, накинули шубу ему на плечи. Когда для Лунина на почтовом дворе запрягли тройку и она тронулась, на крыльцо выскочил старик почтосодержатель и крикнул ямщику: «Обожди!» Потом подбежал к нему и что-то подал.
– Ты смотри, как только Михаил Сергеевич сядет в телегу, ты ему сунь в руки… Пригодится.
В свое время в Акатуе начинали строить тюрьму для всех декабристов, но построили ее потом в Петровском Заводе. Однако небольшое помещение все-таки успели возвести. Вот в него-то и заключили теперь Лунина.
«Архитектор Акатуевского замка, без сомнения, унаследовал воображение Данта», – писал Лунин Волконскому.
«Меня стерегут, не спуская с меня глаз. Часовые у дверей, у окон – везде».