355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Марков » Т. 4. Сибирь. Роман » Текст книги (страница 1)
Т. 4. Сибирь. Роман
  • Текст добавлен: 24 декабря 2017, 02:00

Текст книги "Т. 4. Сибирь. Роман"


Автор книги: Георгий Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Георгий Марков
Сибирь

КНИГА ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПОБЕГ
Глава первая
1

Епифан Криворуков, первый хозяин в Голещихиной, справлял свадьбу сына Никифора. Стояла середина октября. Дул с Оби студеный, порывистый, со снежинками в воздухе ветер. По пескам белели ледяные забереги, на полях, насколько хватает глаз, серебрились от инея отава и жнивье. Зима приближалась на рысях, и только плотные кедровые леса, окружавшие Голещихину, сдерживали ее натиск. Небо было белесым, и тучки, бродившие над деревней, в любой миг могли накрыть землю снегом.

Многолюдная криворуковская родня выворачивала всю округу наизнанку. Ни днем, ни ночью не затихали в доме Епифана песни под гармошку, топот плясунов, гиканье Никифоровых дружков. По деревне носились пешие и верхие криворуковские работники, доставляя к свадебному столу то свежую рыбу с обских причалов, то рябчиков и глухарей из тайги, то туеса с медовухой и березовым соком с заимки. Голещихинские псы, всполошенные этаким светопреставлением, охватившим деревню, неусыпно брехали, надрывая глотки.

На третий день, в самый разгар свадебного буйства, к голещихинскому берегу пристала лодка с парабельским урядником и пятью стражниками.

Войдя в дом Криворукова, урядник широко распахнул дверь, перекрывая гвалт, от которого вздрагивал потолок, крикнул:

– Велю замолчать!.. Из Нарыма бежал наиважнейший государственный преступник! Приказано поймать его, доставить живым или мертвым! А за поимку – награда! Живо всем одеться – и мужикам и бабам – без разбору!

На мгновение криворуковская компания оцепенела. Сроду такого не случалось: прекращай закус и выпивон и что есть мочи беги по следу неведомого беглеца, будто ты не человек, а, прости господи, кобель какой-то.

Кое-кто из парней начал было артачиться. Но урядник пробрался к самому Епифану, сидевшему в углу под иконами, и что-то пошептал тому в красное рваное ухо с серьгой.

– Нишкни, ребята! – крикнул Епифан. – Велено царевым слугой! Значит – стой, гульба! Все, кто есть тут, на двор и в лес на протоку! Там варнак, деваться ему некуда!

– Страхи страшенные! Раньше-то облавой на зверя хаживали, нонче за человеком гоняться начали, – впервые за три дня громко сказала осмелевшая невеста. Но слова ее бесследно потонули в гуле– густом, напряженном. Казалось, еще миг – и раздадутся напрочь крепкие сосновые стены двухэтажного криворуковского дома, не выдержав всего этого гама.

– Никифор! Никифор! – закричал хозяин дома, обращаясь к сыну. – Налей-ка царевым слугам по стакану водки. Глаз-то вострее будет.

Никифор исполнил приказ отца. Урядник и стражники выпили, закусили стоя, схватив со стола кому что ближе было: кто отбивную из сохатины, кто кусок пирога с осетром или косача, жаренного в сметане.

Через полчаса, горланя и улюлюкая, пестрая толпа мужиков и баб рассыпалась по берегу протоки. Многие из мужиков держали в руках топоры, вилы, лопаты, пешни, а близкие дружки Никифора, как и сам он, вооружились ружьями. В криворуковском доме их было дополна всяких: двухкурковые центрального боя, одноствольные берданы, капсульные малопульки, самоделки с кованым стволом на крупного зверя. Бабы семенили вслед за мужиками, самые опьяневшие и охальные тоже кричали всякие непотребные слова, потрясая ухватами, сковородниками, колотушками для толчения варева свиньям.

Десятка два мужиков под водительством урядника сели в лодки, переплыли на противоположный берег протоки. В эту артёлку затесался и Никифор со своими другами-бражниками. Всем казалось: уж коли беглец в этой местности, то не иначе как быть ему в запроточном лесу. Там в непроходимой чаще не только человеку, коню и то есть где схорониться. Деревенский же берег почти голый, скот на лужайках пасется, туда-сюда снует народ: одни – на луга, другие – на богомолье в парабельскую церковь, третьи – на пристань к складам купца Гребенщикова с орехом, с пушниной, с битой дичью.

Вскоре мужики, переплывшие протоку, построились в цепочку, скрылись в лесу. На этом берегу тоже приняли порядок: по кромке берега шли два стражника, чуть поодаль от них мужики, а еще подальше бабы. В таком порядке прошли с версту – не больше. Потом линия сломалась, многие стали отставать. После изрядного испития спиртного ноги не очень-то слушались. Быстро притомились и некоторые старики. Погоня за беглецом явно была им не по силам. У молодух тоже не было большой охоты лезть в грязь в праздничной обувке, которая и надевана-то была считанное количество раз: под венец, на обедню в престольный праздник да кой-когда в гости. Но стражники, и в особенности сам Епифан Криворуков, поторапливали всех, непрестанно перекликаясь с той цепью, которая двигалась по залесенному берегу.

– Эгей! Эгей! – кричали с той стороны.

– Эгей! Идем! Идем! – отзывался за всех горластый Епифан,

Деревня с дымкáми печей, с сытными запахами, с мычанием коров, лаем собак скрылась уже из глаз. «Эгей! Эгей!» – с той стороны доносилось и реже и глуше. Да и Епифан хоть и продолжал шагать, но откликался все неохотнее: видно, надсадил горло.

Один стражник натер ногу, сел у протоки и принялся не спеша разматывать портянки. По всему чувствовалось, что не очень-то он ретивый на службе. Бабы тотчас заметили это и, не будь дурами, тоже остановились, будто по необходимости: перевязать полушалок, подоткнуть юбки, зашнуровать ботинки. В поредевшей цепи шагали теперь по берегу не больше десятка человек. Крайним к протоке шел Епифан со вторым стражником, а самой дальней от берега была Поля – нареченная Никифора, новоявленная сноха Епифана.

Поля шагала с удовольствием. Трехдневное сиденье за столами, уставленными едой и питьем, гам, суета утомили ее. Первые супружеские ночи и того больше. Ей хорошо было здесь, на просторе. Студеный ветер, бивший прямо в лицо, освежал разгоряченное лицо, гнал усталость прочь, взбадривал. Поле хотелось идти, идти дальше и дальше, чтоб только не возвращаться в душный криворуковский дом, пропахший потом, табаком, бражной гущей, сивушным дурманом.

Но вот под ногами стали попадаться кочки, поросшие осокой, а впереди, за кустами, блеснула прогнувшаяся полуподковой курейка. Тут, видно, и будет конец погони. Едва ли у кого появится желание огибать курейку, переходить ее вброд. Епифан совсем уж смолк и брел позади стражника, понурив голову, а бабы собрались в кучку и увлеченно о чем-то судачили.

Блеск воды словно прибавил силы. Поля заскользила от куста к кусту, намереваясь скорее добежать до курьи и тут умыться.

Подойдя к берегу, она кинулась в одно место, в другое, но всюду было топко. В ста шагах от нее берег круто вздымался, переходя в яр. Его нижняя кромка, омываемая водой, была плотной, усыпанной красноватым песком. Поля заспешила, уверенная, что тропка, заросшая густым подорожником, приведет ее к спуску. И в самом деле: через двести – триста шагов тропка, изгибаясь вокруг огромных осокорей, побежала под уклон. До воды оставалось всего три шага, когда Поля увидела человека, приткнувшегося на обласке к яру, под нависшие с его кромки густые ветки ивы.

Поля вздрогнула от испуга, не зная, что делать: накричать ли во всю мочь или опрометью кинуться назад.

– Здравствуй, девушка! – вдруг услышала она спокойный голос человека. И это спокойствие остановило ее. Поля испуганно повела на человека глазами, в один миг приметив, что и сам он и напуган, и напряжен до предела. Грудь сильно вздымалась, из-под шапки-ушанки по вискам стекали струйки пота. Человек был одет, как одеваются рыбаки: полушубок под домотканым кушаком, стеганые брюки, бродни с вывернутыми голенищами. На руках кожаные рукавицы. Но в смуглом лице его, в черной кудрявой бородке, в каком-то нездешнем прищуре темно-коричневых глаз, в натужном перекосе плеч было что-то неместное, далекое. В носу обласка лежало несколько стяжек-самоловов, топор, котелок и брезентовый мешок с харчами. Все как у завзятого нарымчанина.

Однако человек, видимо, и сам понимал, что, как он ни замаскирован, ничего не скроет: он птица в этих краях залетная.

– Погоня за мной, девушка, – сказал человек так же спокойно, хотя Поля чувствовала, как дрожит в нем каждая жилка, как дорого ему стоит это спокойствие.

– Я сама из погони, – простодушно призналась Поля.

– Ну, тогда кричи, выдавай меня, – твердо, даже с вызовом, сказал незнакомец и выставил грудь, словно желая добавить к сказанному: «Я хоть и беглец, но не трус!»

Поля в секунду представила, что бы сейчас произошло: Епифан со стражниками кинулись бы сюда, как коршуны на добычу. Не вынес бы человек их ярости, награда-то не зря обещана и за мертвого. Поле стало жутко от того, что могло произойти тут, и, опасливо оглядываясь, она быстро проговорила:

– Прячь скорей обласок вот тут в топольнике, а сам беги в лес. В конце курьи – землянка. Пересиди там день-другой. Уляжется суматоха – весточку подам.

В глазах незнакомца мелькнуло недоверие. Поля заметила это.

– Торопись! И стражники и мужики пьяные. Пощады не дадут! – горячо сказала она.

– Ну, будь что будет! – воскликнул незнакомец и, схватив обласок, легко вытащил его на берег.

Когда он поднял голову, чтобы посмотреть на Полю, ее уже на тропе не было.

2

Гибкий тальник, по зарослям которого протискивался Акимов, в вершине курьи отступал, берег снова вздымался, и начиналось разнолесье: ель, береза, осина, сосна.

Дверь землянки выходила прямо на курью. Четыре шага вниз – и вот она, вода, а слева и справа – желтые заросли осоки, осыпи синеватой глины.

Из зарослей ивняка Акимов долго наблюдал: не выйдет ли кто из землянки, не подойдет ли кто по тропинке, пролегшей сквозь лес, не подплывет ли кто на лодке. Лишь в сумерках он направился к землянке – пора было подумать о ночлеге. Раскрыл дверь. Пахнуло копченой рыбой, нежным ароматом сена.

Над нарами и столом висели на веревках, протянутых из угла в угол, подвяленные язи, на железной печке стояли чугунок и медный чайник. У двери на полочке – кружка, банка с солью и полковриги черного хлеба.

Акимов заспешил назад. Все в землянке говорило о том, что тут жили люди, и жили недавно, только что. Могло случиться и так: люди немного припозднились на промысле и вот-вот появятся здесь.

Акимов встал за ель и, прикрытый ее пушистыми ветками, напряженно ждал.

Ветер свистел, раскачивал деревья, похрустывали под его напором стволы, с беспокойным шумом билась в берег волна. Никаких иных звуков Акимов не улавливал.

Пока стоял у ели, мысленно прикидывал, как удирать ночью, если возникнет в этом необходимость. Перво-наперво прыгнуть прямо с берега к воде, по самой кромке броситься в чащу ивняка и топольника, тут быстро сесть в обласок и, пользуясь изгибами берега, исчезнуть…

Совсем стемнело. К ночи ветер заметно призатих, но зато небо очистилось от туч, и звезды, усыпавшие весь небосклон, дохнули стужей. Надвигался мороз.

«Опоздал! Всего лишь на пять дней опоздал», – с горьким укором думал Акимов. Ощупью, прислушиваясь к шуму листвы под ногами, он вернулся в землянку.

Чиркнув спичкой, Акимов увидел на столе светильник: чашка с рыбьим жиром, фитилек, продетый в круглую жестянку.

Фитилек загорелся от пламени спички, заморгал, но сразу же выправился, вытягиваясь аккуратным язычком. «Раньше всего подкрепиться», – решил Акимов. Отломил кусок хлеба, снял язя с веревки, разодрал рыбину, начал есть. С соленого поманило на питье. В чайнике под самую крышку крутой навар чаги со смородиновым листом. Пил с удовольствием, крупными глотками. Выпил целую кружку, поманило еще. Наелся, напился, погасил огонек.

На нарах было мягко. Сено принесли недавно, и оно не успело еще спрессоваться. Лежал, прислушиваясь, но тишина была как на погосте – ни звука, ни шороха. Усталость подавила и тревоги и бдение, опрокинула на спину. Ночью раза два просыпался, приподнимал голову, но тут же снова засыпал.

Когда Акимов вышел из землянки, захватив язя и кусок хлеба, гасли последние звезды. Курья от берега до берега была забита туманом, в сумраке похожим на сугробы снега. Под ногами похрустывали промерзшие за ночь листья.

Акимов покрутился около землянки, но лучшего места, чем вчерашнее, не нашел. Протиснулся в чащу, сел на свой перевернутый вверх дном обласок, принялся за еду, не спуская глаз с землянки. Наказ девушки пересидеть тут как-то все-таки обнадеживал. «Уж если она со стражниками заодно, то давно бы их привела», – думал Акимов.

Едва курья и лес осветились розоватыми бликами холодного солнца, на тропе появился старик: в мохнатой папахе, в полушубке, в пимах, обшитых кожей. За плечом у него ружье, в руках корзинка из прутьев краснотала, прикрытая холстиновым полотенцем.

Акимов втянул голову, придержал дыхание. Старик по-хозяйски широко раскрыл дверь, скрылся в землянке. Он вышел оттуда через две-три минуты без ружья и без корзинки, постоял, что-то решая про себя, потом спустился по тропинке к самой воде, крикнул:

– Эй, Гаврюха, харчи на столе! Завтра буду!

Эхо подхватило голос старика, откуда-то из зарослей лесов откликнулось: «Уду-у! Уду-у!»

«Что за Гаврюха? Где же он?» – невольно оглядываясь, думал Акимов. А старик постоял безмолвно, закурил трубку и крикнул снова:

– Эй, Гаврюха, харчи на столе!

«Оле-е!» – отозвалось эхо.

Через минуту-две, оборачиваясь и поглядывая на курью, старик поднялся на кручу, здесь немножко потоптался, перебирая ногами в пимах, и скрылся в лесу бесследно, будто растаял.

«Если Гаврюха мог услышать старика, то почему же я не вижу его?» – раздумывал Акимов. Он решил простоять тут час, два, пять, но дождаться появления Гаврюхи. Уж коль старик принес ему харчи, то захочет же Гаврюха и завтракать и обедать.

Томительно шло время. Акимов вначале неподвижно сидел на своем перевернутом обласке, потом стоял, снова сидел, опять стоял. Но когда холод пробрался под полушубок, принялся ходить, насколько позволял проем, проделанный в чаще собственным телом.

Гаврюха не появился ни утром, ни днем. И тут неожиданные предположения захватили Акимова. «Да не меня ли называл старик Гаврюхой?! Может быть, послала его девица, и он не нашел иного способа, чтобы известить меня об этом», – думал Акимов. Его подмывало сейчас же пойти в землянку и посмотреть, что там оставил в корзинке старик, но чувство осторожности сдерживало его. «Вполне возможно, что старик – приманка. Нарвусь у землянки на засаду – и конец всему». Так в борениях с самим собой дождался темноты.

Когда Акимов зажег фитилек над чашкой с рыбьим жиром, он увидел на столе кринку с молоком, калач и кусок вареного мяса. «А вдруг где-нибудь записка лежит?» – подумал Акимов и начал тщательно осматривать стол. Чуть приподняв кринку, он увидел листок бумаги, сложенный треугольником. Четкими, крупными буквами было написано: «Вы – Гаврюха. Старик будет доставлять еду. Когда минует опасность, сообщим. Подумаем и о будущем – на дворе зима, путей отсюда нет. Ружье – на всякий случай. Лучше не стрелять, чтобы не привлечь внимания стражника. Усиленно распространяем версию: вы проскользнули вверх по Оби, на Колпашево. Однако будьте осторожны».

Акимов не ел целый день, но сейчас он забыл о голоде. Записку перечитал десятки раз. Приблизив к светильнику, чтоб сжечь, отдернул руку и опять читал, вглядываясь в каждую буковку. «Кто же это помогает мне? Вчера девица… сегодня старик». За стеной завывал ветер, по-зимнему рассвирепевший в ночь.

Глава вторая
1

Парабельский фельдшер Федор Терентьевич Горбяков овдовел шесть лет тому назад. После смерти жена оставила ему в наследство пятистенный дом, большой сундук, окованный светлой жестью, с вещами, тринадцатилетнюю дочку Полю и отца Федота Федотовича, которого Горбяков с первого дня своей семейной жизни называл на немецкий манер «фатер».

Горбяков попал в нарымские дали не по доброй воле. Будучи студентом медицинского факультета Томского императорского университета, он вступил в марксистский кружок. Когда в университете случились студенческие волнения, Горбяков принял в них самое деятельное участие: выступил на митинге, ходил к ректору с протестом, разбрасывал в университетской роще революционные листовки. Вскоре с группой студентов он был арестован. Сравнительно с другими студентами, входившими в состав подпольной организации и осужденными к тюремному заключению и каторжным работам, Горбяков отделался легко: его сослали в деревню Костареву Нарымского края сроком на три года.

Но истинно говорится, что пути человеческие неисповедимы. Горбяков не вернулся в университет ни через три года, ни через пять лет. Рядом в Парабели жил старый рыбак Федот Федотович Безматерных, бывший сахалинский каторжанин. Была у него дочка Феклуша. Толком никто не знал, своя ли она у Федота или приемная. Знали другое: первый свет в окне для Безматерных – дочка. Лучший кусок, самый нарядный лоскут – все отдавал Федот Феклуше.

Чтоб не голодать, многие ссыльные нанимались на купеческие невода в период осеннего промысла. Тут-то Федор Терентьевич и увидел Феклушу. Увидел, да и полюбил.

Через полгода Горбяков женился на Феклуше, переехал в дом тестя, стоявший на отшибе от села. Когда срок ссылки кончился, Горбяков отправился в Томск. Здесь он сдал экзамен на фельдшера и со свидетельством на руках вернулся снова в Парабель. Ссылка «неугодного элемента» в нарымские пределы в те годы все расширялась. Увеличивалось и число стражников. Год от года шел приток переселенцев. Бедный люд привлекали вольные земли. Какой-то умный человек решил: нельзя же людей в таких местах оставить вовсе без медицинского призора. Так и оказался Федор Терентьевич Горбяков в должности разъездного фельдшера.

Должность у Горбякова была, прямо сказать, беспокойная. Половину года он проводил в поездках. Летом на лодках, зимой на лошадях и оленях проникал он в самые глухие деревеньки и юрты, разбросанные по берегам Оби и ее притокам – Васюгану, Тыму, Парабели, Кети, Чулыму.

Многим ссыльным, да и местным жителям – крестьянам, рыбакам, охотникам помог Горбяков не только своими вдумчивыми советами медика и лекарствами, а главное, своим участливым словом, теплом собственного сердца. Но кого не смог сберечь Горбяков – это Феклушу, жену свою. Скоротечная чахотка источила ее в шесть недель. Похоронил Горбяков жену на Обском яру, открытом всем ветрам. На плите сам высек надпись: «Свет твой, Феклуша, никогда не померкнет в душе моей, как не иссякнет любовь моя к твоей родной земле».

Надпись эту едва ли кто читал, потому что крутой берег оставался пустынным. Да и не к этому стремился Горбяков, высекая буквы на мраморной плите. Писал сам для себя, клятву давал не Феклуше – себе самому.

Смерть жены пробудила тоску по городу. В иные дни так и подмывало бросить беспокойную должность, покинуть нарымскую землю навеки, вернуться в город, где и университет, и библиотека, и люди, у которых многому можно научиться.

Но проходил месяц, другой, кончился год, а Федор продолжал жить по-старому. А вскоре понял Федор, что к этим местам прикован навечно. Вступила в свои права Поля. И, приглядываясь к ней, видел Федор: нет, не покинет она этих мест, никакой город не заменит ей этой суровой реки – с летними разливами, с дикими, безлюдными берегами, с лесами, где пуля застревает на первой сажени, с лугами широкими, безбрежными, очерченными только горизонтом, в какую сторону ни взгляни.

Беспокоила Горбякова и судьба старика Безматерных. Увезти его отсюда в город было бы равнозначно тюремному заключению. Оставить одного среди чужих людей не позволяла совесть: старик приближался к тому возрасту, когда и о нем могла потребоваться забота.

И еще была одна причина, может быть, самая главная из всех иных. Горбяков по должности, по обязанностям был фельдшером, лицом отчасти официальным, связанным со службой, а по убеждениям своим, по взглядам, по порывам души он чувствовал себя революционером, большевиком, человеком, жизнь которого навсегда связана с партией.

В Нарыме, в условиях самой глубокой конспирации, настолько глубокой, что об этом могли лишь догадываться большевики, находившиеся в ссылке, работал подпольный партийный центр.

Строжайшая конспирация диктовалась обстоятельствами: в ссылке вместе с большевиками находились люди иных политических взглядов – меньшевики, эсеры, анархисты. Приходилось опасаться не только полицейских ищеек, но и политических противников.

Расхождения в стратегии и тактике образовали между политическими партиями России великую пропасть.

Подпольный партийный центр в Нарыме поддерживал через хитроумную сеть явок и подпольных квартир связи с партийными организациями Томска, Москвы, Петербурга, а также с зарубежными группами большевиков-эмигрантов. Центр ведал внутренними связями сосланных в Нарымский край. Когда случались побеги отдельных товарищей из ссылки, это значило, что центр признавал это целесообразным и делал все, чтобы побег оказался успешным.

О судьбе Горбякова тоже существовало решение подпольного центра. Он обязан был сидеть на месте, заниматься своим делом фельдшера и помогать комитету в его связи с внешним миром. Такова была воля партии, о подлинном масштабе которой Горбяков составлял представление по рассказам ссыльных, по печатным материалам, изредка попадавшим в его руки.

О появлении беглеца на Парабельской протоке Горбяков узнал от Поли. После участия в облаве дочь прибежала в свой прежний дом. Отец спал на кровати, подложив под заросшую бородой щеку сильную, широкую ладонь. Свадьба и ему досталась нелегко: хлопотал о приданом; готовился принять гостей в своем доме. Ну и, конечно, хорошо, крепко выпил, что умел делать лихо, с удалью еще со студенческих пирушек.

Поля по-настоящему ничего не знала о связях отца с политическими ссыльными, хотя и была убеждена, что он и дедушка никогда ничего худого им не сделают. Сами ведь были ссыльными когда-то. Тем более она не имела никакого представления о партии, о большевиках. Поля хорошо знала по рассказам отца его жизненный путь, знала, как он попал сюда, в Нарымский край, и догадывалась, что среди невольников, обитающих в самых далеких и почти недоступных уголках этой, как говорили люди, проклятой богом земли, немало его друзей.

У Горбякова дико болела голова от перепоя и суеты последних дней. Он с трудом приподнялся, ожесточенно, обеими ладонями, растирая заросшее смолево-черным, с легкой проседью волосом крупное лицо. Натягивая сапоги, он попросил дочь рассказать обо всем по порядку.

Поля еще раз повторила все сначала – о приезде стражников, о погоне за беглецом по берегам Парабельской протоки, о встрече с ним на курье.

– Наверняка какой-нибудь уголовник, бандюк драпака дал! – выслушав дочь, сказал Горбяков, про себя подумав: «Если б побежал кто-то из наших, меня обязательно бы предупредили…»

Поля хотя и не разбиралась в тонкостях политики, но разница между уголовным преступником и политическим ссыльным была для нее доступней.

– Да что ты говоришь, папаня! – воскликнула она. – Я же собственными ушами слышала, как урядник возвестил о побеге «наиважнейшего государственного преступника». С чего это обычного бандюка он стал бы так возносить?!

Горбяков пригладил взъерошенные волосы, посопел, прихватывая мундштук белыми зубами. «Могло случиться и так – предупредить меня не успели. А могло случиться и того хуже – связь не сработала», – подумал он.

– Это верно, Поля! Все может быть. И кто б он ни был, этот человек, ты правильно сделала, что отвела от него беду. Пересидит в землянке – уйдет.

– Нет, не уйдет! Я велела ждать моего сигнала, – твердо сказала Поля. – А потом сам посуди: куда он уйдет? На Оби рекостав. Дорог нету. Ни проехать, ни пройти. А у него, видать, при себе только мешок с бельишком.

Горбяков вытащил из карманчика пиджака расческу, подошел к зеркалу, принялся расчесывать свалявшуюся бороду. «Ну, какой же чудак этот беглец! Бросился в путь в самую трудную пору. Либо отчаянная головушка, либо от незнания местных условий», – думал Горбяков, всматриваясь в свое помятое лицо с припухлостями под глазами.

– Ну, ты беги, Поля… к себе домой. Чтоб не подумали о тебе чего-нибудь плохого, – с некоторым усилием сказал Горбяков. Ему все еще не верилось, что дочь откололась от него, откололась навсегда, променяв родительский кров, под которым родилась и выросла, на дом чужого дяди. «Любовь… ничего не попишешь. Я-то сам разве не так же поступил? Приехал по неволе, а остался по собственному желанию. И все ока, любовь, этакие трюки выкидывает». Выход Поли замуж за сына купчика не радовал Горбякова. Немного утешало, правда, ее намерение вырвать Никифора из отцовского дома. А дочь настойчива, упорна, уж коли что захочет, тому быть.

Когда Поля открыла дверь, торопясь в свой новый дом, отец остановил ее.

– Там в случае чего, дочка, послушай, о чем стражники болтают. Кто он, этот человек? Я попозже зайду, расскажешь.

– От голода и холода он не сгибнет, папаня? Послал бы ты на курью дедушку Федота с какой-нибудь едой беглому, – сказала Поля, глядя на отца просящими глазами.

Дедушка Федот Федотович лежал на печке, грел поясницу. Он давно уже прислушивался к голосам зятя и внучки, но понять, о чем они толкуют, так и не смог. Услышав, что Поля назвала его, он проворно поднялся, высунул белую, в кудрях голову из-за шторки, прикрывавшей печь, спросил:

– Не то меня, Полюшка, зовешь?

– Отдыхай себе, дедушка, отдыхай.

– Ну-ну. А я думал, надобность какая, – переводя вопросительный взгляд с Поли на Горбякова, сказал Федот Федотович.

2

Горбяков не спешил встречаться с Акимовым. Пока из Нарыма от центра не поступило никаких сообщений, он не имел права идти на какой-либо риск. Единственно, что он делал, – посылал беглому через два дня на третий пропитание.

Уносил еду Федот Федотович, оставлял ее в землянке и сейчас же возвращался. Всякий раз, когда Горбяков отправлял старика на курью, он повторял одно и то же: будь осторожен, не наведи стражников на след беглеца. В ответ на все эти строгие предупреждения старый каторжанин только похмыкивал.

Прошло уже дней десять, а Иван Акимов продолжал обитать в землянке на курье. Горбяков со дня на день ждал сообщений из Нарыма. Реки замерзли прочно. Снегу навалило на аршин, и зимник начал действовать денно и нощно.

Однажды к дому Горбякова подъехал парабельский урядник Филатов. Федор Терентьевич сидел в горнице за аптечными весами, фасовал лекарства. Урядник частенько заглядывал к Горбякову как по нуждам собственного драгоценного здоровья, так и по долгу службы. Был он высокий, тощий и худобой своей изводил и себя, и жену, и фельдшера.

– Собственно говоря, Федор Терентьич, – громогласно басил урядник, – истинно государственных людей здесь двое: я и вы. Стражников нечего считать. Шантрапа!

Эти слова Филатов любил произносить. Вероятно, они выражали его внутреннее убеждение и давали право ставить себя на одну доску с фельдшером, человеком пришлым и немало образованным.

– Безусловно, Варсонофий Квинтельяныч! – отвечал Горбяков. – На нас с вами тут все самодержавие держится!

Горбяков посверкивал черными глазами, сдержанно улыбался в бороду, но в тот же миг становился недоступно строгим, чем и вызывал у Филатова особое преклонение. «Самостоятельный человек! На крепкий стержень посажен», – думал урядник, не подозревая, какие нелестные слова мысленно кидает фельдшер по его адресу.

Горбяков отодвинул весы и лекарства, встретил Филатова в прихожей:

– Ну, проходи, Варсонофий Квинтельяныч, проходи! Я велю чайку приготовить. Как съездилось-то?

Филатов даже шинель не снял.

– Уж ты извиняй, Федор Терентьич, – тороплюсь. Съездил хорошо. Дорога, почитай, легла намертво. Вот тебе посылка. Получай! Опять книги? Умственный ты человек, Федор Терентьич.

– А дела-то каковы, Варсонофий Квинтельяныч? Как служба идет?

– Неполадки, Федор Терентьич! Сгинул тот беглый, как сквозь землю провалился. Помнишь, которого в Полину свадьбу ловили?

– Сгинул?

– Будто на небеса воспарился! Никаких следов! Становой рвет и мечет. Велел мужиков нанять, пройти облавой по лесам. Такой же приказ и в Колпашево дал. Деньги отпущены на оплату.

– Видать, крупная персона, раз такие заботы.

– Крупнейшая, Федор Терентьич! Становой, промежду прочим, сказал: не токмо из Томска, из самого Петрограда депеши летят: землю взрыть, а беглеца найти!

– Легко сказать!

– А что поделаешь? Служба! Пойду сейчас по дворам мужиков сговаривать. Может, к завтрему сколочу артёлку.

– Здоровьишко как, Варсонофий Квинтельяныч? Под лопаткой не покалывает?

– Было.

– Смотри, Варсонофий Квинтельяныч, не загуби себя. Опять ты вроде похудел.

– А что делать? Служба!

– Денек-другой полежи, прогрейся.

– С облавой, вишь, приказано не тянуть…

– Мое дело предупредить, Варсонофий Квинтельяныч.

– Уж не знаю, как и быть.

– Тебе жить, тебе и умирать.

Едва встревоженный урядник ушел нетвердой походкой, Горбяков вскрыл пакет с книгами, нащупал в переплете одной из них почту от Нарымского центра. В письме сообщалось:

«Побег совершил Иван Акимов, подпольное имя – «Гранит». Необходимо приложить все усилия, чтобы побег завершился успешно. Товарищ Гранит по решению Центрального Комитета направляется в Стокгольм для усиления деятельности эсдеков-большевиков в Швеции и выполнения особого, важного поручения.

Считаем совершенно исключенным продолжение побега в направлении Томска, по крайней мере, в ближайшие три месяца. Будем благодарны за все меры, которые вы сочтете нужными в этих условиях с целью помощи товарищу Граниту.

По достоверным данным, в Нарыме состоялось специальное совещание жандармских и полицейских чинов, на котором обсуждалась необходимость срочного усиления контроля за содержанием политических ссыльных, в особенности эсдеков-большевиков. Что касается поисков Акимова, то намечено произвести ряд облав по урочищам Парабельской, Колпашевской и Кривошеинской волостей».

Горбяков сжег записку на своей красно-медной спиртовке, пепел растер пальцами, смешал в пепельнице с табачным мусором. Потом он встал и долго ходил по комнате из угла в угол, от стола к шкафу и назад.

Первое, что предстояло ему, – сорвать намерения урядника относительно облавы. Если этого не сделать – несдобровать Акимову. Снег – безжалостный предатель. Он оставляет на себе любой след, а жить, не оставляя следа на земле, человек еще не научился. Как только облава сунется на Парабельскую протоку, курью она не минует. Акимову отсюда идти некуда: кругом леса и безлюдная ширь ослепительно-белых лугов.

А второе, что предстояло сделать, – это переправить Акимова в более надежное место, чтоб перекоротал он зиму, пересидел все эти розыски, облавы, приступы полицейских истерик.

Горбяков ходил и ходил по комнате, курил папиросу за папиросой. Ничего путного в голову не приходило!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю