Текст книги "Сибирь"
Автор книги: Георгий Марков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Ну где ж я сейчас возьму его тебе, Евлампий Ермилыч? Ведь он в поле, в клади. Его надо привезти, высушить в овине, обмолотить, провеять…
– В мешки ссыпать и ко мне на двор привезть, – добавил мужик, нахлобучил черную папаху до самых глаз и закончил с угрозой: – Поспешай, Зинаидушка.
Не вводи меня во грех.
Вышел, не оглядываясь, хлопнул дверью с силой, даже в промерзшем окне звякнуло стекло.
– Кто это, Зина? – недоуменно переглядываясь с Машей, спросила Катя.
– Хозяин.
– Хозяин чего?
– А сказать по правде, хозяин всего нашего выселка.
– По какому же праву, Зина? У вас тут сколько дворов-то?
– Богатый он, Катя. И по этому праву хозяин.
– Давно выселок существует? – поинтересовалась Катя.
– В двенадцатом году переехали мы из села. Вовек себе не прощу, что поддалась на уговоры мужа.
С первого дня столько мы хлебнули горького, что и теперь страшно…
– Ну-ну, Зина, расскажи, пожалуйста, как все было. – Катя уселась поудобнее. С первых Зининых слов она поняла, что выселок – порождение столыпинской земельной реформы. Тысячи крестьян были увлечены царскими властями и их кадетско-эсеровскими прихвостнями на путь, принесший им вместо обещанной самостоятельности и благоденствия новое разорение и чудовищные страдания.
Катя была еще совсем зеленой гимназисткой, когда услышала от брата резкую критику политического курса царского правительства на разобщение крестьянства и насаждение кулачества способом выхода крестьян на отруба и выселки. Потом она сотни раз сталкивалась с этим, читая большевистские газеты и листовки подпольных комитетов партии. Однако, по ее представлению, земельная проблема со всей своей остротой существовала лишь в центральных губерниях России, в условиях помещичьего землевладения и крайней ограниченности земельных угодий. И вот сверх ее ожиданий здесь, в Сибири, крестьянство переживало те же самые беды, о которых с такой страстью говорили большевики там, в России…
– Все началось, Катя, – рассказывала Зина, – со сходок. Жили мы в деревне тихо, мирно, а тут вдруг заколыхалось все. Наехали какие-то начальники из волости, из города, начали обещать мужикам молочные реки и кисельные берега, если они выделятся из общества и отправятся на отруба. Мой-то муженек и клюнул на эту наживку… Молодой был, доверчивый, после смерти отца остался за хозяина.
Набралось нас четырнадцать семей. Землю нарезали, правда, быстро. Принялись перво-наперво перевозить постройки… Ну, пока наши избы стояли на месте, казалось, вроде живем под крышей и век жить будем.
А тронули мы свою халупу, и поползла она. Стояки и венцы подопрели, углы источил червяк. На новом месте пришлось добывать лес, подновлять. Л на все время требуется, деньги. Надворные постройки: амбар, хлев, баня – и того хуже. Рассыпались еще на месте.
Ночей мы с Кузьмой не спали, силы надрывали, чтоб хоть мало-мало дыры-то залатать…
Земли тут оказалось с лихвой. Надел нам нарезали щедро. От метки до метки две версты с гаком. Л только пахотной земли – с ладонь. Все остальное то заболочено, то залесено. Весна пришла – надо сеять, а сеять негде. Опять мы впряглись с Кузьмой в непосильную работу: днем корчуем, ночью лес и корневища жжем… Урожай молодые земли дали хороший… Гляди, и жили бы с горем пополам. А тут вдруг эта лихоманка – война… И оказались мы, бабы, как зайцы дедушки Мазая, на островке. Евлампий-то Ермилыч и поначалу был с достатком, а уж когда бабы остались одни, взял он власть над всеми. В первый же год войны позабрал он все наши раскорчеванные земли. Все позасеял овсами. А с этого года и нас принудил сеять овес…
– А как ему это удалось? – спросила Катя.
– А удалось просто! На овсе одном не проживешь: человек не копь. Ну вот, он нам рожь на семена, а мы ему овес в чистом весе. Из последних сил стараешься, а деваться некуда. Теперь, вишь, требует положенное, А мы ведь всю осень на его же овсах работали. На него – неделя, на себя – день… Еще, слава богу, помирному обошелся, кричать не стал. Видать, заметил, что в избе посторонние люди.
Пока мать рассказывала девушкам о житье-бытье, Кирюшка прополз с лавки под стол и юркнул к бабке на печку. За день парень притомился, его клонило в сон. Ему, конечно, интересно было, что станут рассказывать о городской жизни гостьи, но мать принялась говорить о своем, а уж это скорого конца не предвещаю. Знал Кирюшка, что любила его матушка покукоьать про свою долю.
Катя долго не отступала от Зины, старалась расспросить ее обо всех деталях, вникнуть в правовые И экономические подробности предпринимательской деягельности хозяина выселка. "Помещик, ростовщик, эксплуататор, угнетатель" – такими словами отзывалось ее сознание на рассказ Зины.
После Кирюшки сдалась Маша. Не дождавшись крнца разговора Кати с Зиной, она легла на кровать, придвинулась как можно плотнее к стене, освобождая две трети кровати подружке, и уснула быстро и беззаботно.
А Катя и не думала о сне. Заглядывая в милое, доверчивое лицо Зины, она подбиралась к самому главному: а в чем же Зина видит выход из этой постылой, изнуряющей человека жизни? А готова ли она сама хоть какую-то частичку собственных сил отдать переменам, без которых дальше уж просто невмоготу?.
– Стеньку б Разина, Катя! Он бы поднял хоть самых смелых, – понизив голос и тоном полного доверия, как самое сокровенное, единым вздохом сказала Зина.
– Один храбрец что сделает? – слукавила Катя, втайне желая, чтоб Зина выговорилась до конца.
– Э, был бы заводила! – как-то уж очень мечтательно выкрикнула Зина и, помолчав, добавила: – Нас, баб одних, не пересчитаешь. А мужикам нонче тоже не легше! А только где он, Стенька-то Разин?! Крепко прижат народишко, не дадут ему не то что спину разогнуть, а даже чуть голову приподнять…
Зина вздохнула и опустила свои крутые плечи, словно ударили ее по ключицам. И в этот миг Катя вдруг почувствовала, что, какие бы ей опасности ни грозили, как бы ни сложились ее обстоятельства завтра, она не может уйти от Зины, не рассказав ей о назревании в России социальной революции, о силах, которые в отличие от Стеньки Разина доведут дело освобождения трудящихся до конца.
Умная, чуткая Зина слушала Катю, сдерживая дыхание. Ей давно уже казалось, что не могло на Руси не оказаться людей, которые бы, видя такое бедственное положение народа, не задавали себе вопроса: где же выход? Какими путями вывести огромную страну из той глубокой пропасти, в которой она оказалась?
И сейчас Зине было хорошо оттого, что в своих предчувствиях она не ошиблась, что люди, для которых судьба народа была превыше всего, стояли уже на своих местах. Поняла Зина и другое: хоть Катя и назвалась типографской подружкой Маши и дружила, видно, с ней не один год, по образованию, по знаниям была Она выше племянницы на две головы.
Свечка давно догорела, погасла. Катя и Зина сидели в темноте. В уголок окна, оставшийся незамерзшим, вливался в избу серебрящийся свет месяца. Железная печка гудела, раскаленные ее бока пылали в темноте красными фонарями, в дырочки дверцы падали отблески пламени. За окном посвистывал ветер, поскрипывали на морозе стропила крыши, пригоршни колючего снега стучали в стену избы.
Катя и Зина легли спать далеко за полночь. Зпна пристроилась на кровати в прихожей, а Катя осторожненько, боясь разбудить Машу, расположилась рядом с ней. После такого разговора заснуть непросто. Зина перебирала в уме все, что ей рассказала Катя. Было чему подивиться! Впервые Зина узнала о подпольной партии рабочих, о преступлениях правительства, бросающего народ в кровавую бездну войны, о предательстве в царской фамилии, о пройдохе и конокраде Гришке Распутине, ставшем фактически повелителем в великом Российском государстве, о революции рабочих и крестьян, которую знающие люди считают неизбежной, как снег в зимнюю пору или дождь с наступлением весны…
Оберегая покой подружки, Катя лежала на одном боку, не рискуя даже повернуться. "Близится революция, близится… Уж если в сибирской глуши крестьянка мечтает о Стеньке Разине, то чего ж еще надо? Эта революция выстрадана низами, она будет делом их рук", – размышляла Катя, борясь с этими мыслями, гнавшими сон прочь, и вместе с тем подчиняясь им, отдаваясь их безудержному, стремительному потоку.
И все-таки она уснула. И два-три часа спала крепко, без сновидений. А проснулась тревожно, словно от толчка в мозг. Ей почудилось во сне, что кто-то плачет, сдерживает рыдания, рвущиеся из груди. Катя открыла глаза. Над ней белел потолок, подсвеченный холодным блеском месяца. Рядом спокойно и глубоко дышала Маша. В ту же минуту Катя услышала сдавленный всхлип. Он доносился из-за перегородки. Кате захотелось немедленно вскочить и кинуться на помощь, но голос Зины остановил ее. Страстным шепотом, разносившимся по всей избе и прерывавшимся всхлипываниями, она кому-то говорила:
– Не пойду я за него, не пойду! Ну зачем он меня казнит чуть не каждую неделю?! Не вдова я! Солдатка я!.. Живой Кузьма! Чует мое ретивое – живой! И шагу не ступлю из своей избы, пока не пройдет война, не вернутся солдаты по своим домам…
– Сгубишь свою красоту, Зинаида, – прервал Зинины стенания чужой женский голос.
– Уйди, Прасковья, не тирань меня, уйди! – взмолилась Зина.
Скрипнула дверь, потом захлопнулась, и голоса переместились в сени и потонули там. Наступило безмолвие.
Катя смятенно подняла голову с подушки. Ей было стыдно, что она невольно услышала этот короткий, но до предела напряженный разговор, вероятно стоивший Зине больших душевных сил. Кате казалось, что она подсмотрела в щелку интимную жизнь другой женщины. Гадко было ей, непереносимо стыдно. Но не только стыд жег ей щеки, ей было больно и горько за судьбу этой женщины, жалость к Зине схватила ее за сердце.
"Боже мой, какая же она подвижница! Мало ей бед вдовьих, мало ей горя одинокой крестьянки, даже ее красота, этот дар природы, – и это оборачивается против нее", – разгоряченно думала Катя.
Потребовались долгие минуты, чтоб возбуждение улеглось. Соизмерив еще и еще раз все происшедшее в тиши ночи, Катя убедила себя, что ни в чем, совершенно ни в чем она перед Зиной не виновата. Ну, проснулась не вовремя, ну, услышала, не догадавшись чемнибудь заложить уши… Стыд прошел наконец, а вот боль, горечь не проходили, и сердце словно кровоточило, и Зина становилась близкой и дорогой, как сестра, как человек, с которым много-много прожито на этой желанной и жестокой земле.
А между тем утро приближалось. Зина возвратилась из сеней, а может быть, и с улицы и принялась хлопотать возле печки. Она двигалась по избе осторожно, ухитряясь даже поленья засовывать в печь без стука. Но вот поднялся Кирюшка. Мать несколько раз шикала на пего. Да только легко ей было приказывать. Он разливал по чугункам воду, готовя пойло корове, толок в ступе свекольную ботву свинье… Попробуй-ка притронься жестяным ведром к чугунку, чтоб никто этого не услышал…
Катя встала. Маша очнулась и поспешила одеться.
Они умылись из рукомойника, висевшего над лоханью около двери.
Зина схватила подойник, намереваясь пойти доить борову. Но Маша перехватила из ее рук белое ведерко и вызвалась заменить Зину. Хотя теперь она и городская жительница, и одна рука у нее не в порядке, а все-таки не пристало ей забывать крестьянский труд.
Завтракали богато: вареная картошка с укропом и солеными грибами, молоко, паренки из брюквы – пахучие, сладкие, всю ночь протомившиеся в вольном духу в печи, в глазированном горшке.
Ради гостей хозяюшка снова не пожалела свечку, перерезала ее пополам, запалила в двух местах: над столом у божнички и в прихожей, Когда рассвело, Маша объявила, что пора в путь.
Зина провожала девушек до самого лога. На прощание поцеловала Машу, а Катю обняла крест-накрест, крепко прижала к себе. Красивые, полные губы Зины скорбно вздрагивали, строгое лицо ее было печальным, большие густо-серые глаза излучали добро пополам с печалью.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ1
В Лукьяновку пришли к вечеру – приближу тает, семерки. Петляя по широким извилистым улицам села, Катя присматривалась к строениям. Дома как на подбор: бревенчатые, с просторными окнами, с расписными наличниками; обнесены высокими заплотами; ворота крепкие, из отборных тесин, по стойкам разбросаны выпиленные украшения – кедровые шишки, собаки, петухи, просто решетки.
Пахло смолевым дымом, жженым кирпичом, размоченным березовым листом.
– Банный день сегодня. А завтра в Лукьянову праздник – выход охотников из тайги. Какое веселье было прежде, до войны, ужас! – объяснила Маша, видя, что Катя с интересом присматривается к улицам села, принюхивается к запахам, которых в городе – век проживи! – ни за что не встретишь.
А вот и родной дом Маши. Он стоит чуть на отшибе от села. В ста шагах от него – крутой берег, а под ним – извилистая речка в круглых омутах, окруженных ельником, пихтачом, черемушником.
Дом пятистенный, с пристройкой и, видать, стоит не первый десяток лет. Бревна изрядно почернели, крыша покосилась, окна без наличников, в заплоте зияют дыры, ворота местами в проломах и распахнуты настежь. Сразу видно, что хозяева не прячут свою жизнь от посторонних глаз, да и добра у них без избытка – все в доме. Амбар без замка, железной проволоки с цепью не видно, и кутух пустой. Кобели не сидят на привязи, как у других прочих. Стеречь нечего.
– Дед еще дом рубил. Говорят, лес-то строевой туг же вот по бугорку рос. Ну, он и размахнулся, сгрохал этакий сарай, – заметив, с каким любопытством осматривает Катя жилище Лукьяновых, сказала Маша.
– А может быть, богато жить собирался? – усмехнулась Катя.
– А как же! Тут, в трактовых селах, каждый о собственной лавке думал. Ну а чаще всего дело кончалось постоялым двором. Хорошо, что ночевалыциков было предостаточно. Одна полиция порой занимала полсела.
– И у вас постоялый был?
– Ссыльные жили. У них отец и научился умуразуму. Ну, да впрочем, сама все узнаешь, – поспешила закончить Маша, так как они подошли к воротам.
Мать Маши, Татьяна Никаноровна, давно уже заметила девушек в окно. Однако навстречу дочери она не спешила, стараясь разглядеть, с кем же идет Маша.
Матери приходилось подолгу живать в городе, и она знала всех товарок своих дочерей, равно как и приятелей сына. "Какая-то новая у Майгутки подружка", – решила Татьяна Никаноровна и, накинув полушалок на плечи, вышла на крыльцо.
– Ой, доченька, что с тобой стряслося? – запричитала Татьяна Никаноровна, увидев, что рука у Маши плотно забинтована.
– Ничего страшного, маманя. Палец нарвал, – успокоила Маша мать и поцеловала ее в губы. – Ну а Это моя подруга – Катя. Вместе в типографии работаем. – Маша слегка посторопилась, чтоб мать могла поздороваться с Катей.
– Опять Катя? Ну и везет тебе! Проходи, Катя, в дом, проходи, приветливо пожимая руку и заглядыБая Машиной подруге в лицо, говорила Татьяна Никаноровна. – Кандрашина-то Катя, дай ей бог вечную память, частенько к нам наведывалась. Уж такая была веселая! Ни за что не подумаешь, что смерть в груди носила…
Маша выразительно взглянула на Катю и перевела глаза на мать.
– И представь себе, маманя, и эта Катя – тоже Кондрашина. Только у той в фамилии после буквы "к" шла буква "а", а у этой "о". Так ведь, Катюш, в документе у тебя написано?
– Так, Маша, так, – слегка смутившись, подтвердила Катя и посмотрела на Машу с благодарностью, пока до конца не понимая, зачем потребовалось подружке столь поспешно ссылаться и на документ, и на обозначенную в нем фамилию.
Татьяна Никаноровна открыла дверь, пропустила девушек в сени, но тут же обогнала их и в дом вошла первой.
Девушки сбросили платки, полушубки, сняли и пимы, давая отдохнуть ногам. Татьяна Никаноровна достала с печки две пары толстых шерстяных носков, подала и дочери и Кате.
– По полу холодом тянет, – объяснила она.
Катя присела на табуретку возле железной печки, пыхавшей горячим теплом. В чугунке, всунутом нижней частью в круглое отверстие, булькало и посвистывало варево. Крышка на чугунке изредка вздрагивала, подскакивала, и по дому разносился вкусный запах.
Маша позвала Катю осмотреть дом Лукьяновых.
Кстати, надо было поближе приглядеться и к Татьяне Никаноровне, которая не сидела на месте, сновала по комнатам туда-сюда.
В доме было чисто, уютно, хотя и пусто. Мебель во всех комнатах одинаковая: шкаф, стол, скамейка, кровать, две табуретки. Все некрашеное, но гладкое, выровненное искусным фуганком и отполированное суконкой со спиртом.
– Отец все смастерил. Сухой кедр, – сказала Маша и ласково погладила ладонью по столу.
В горнице, отделенной от кухни узкой проходной комнаткой, Катя подошла к простенку, завешанному фотографиями в рамках, но разглядеть ничего не удалось: стемнело.
Маша заметила неудачу подружки, подшутила:
– Ну ничего, Катюш, завтра посмотришь. Ночевать как раз здесь будешь. В Лукьяновке, как везде, осветиться нечем.
Но Маша была не права: Татьяна Никаноровна зажгла в прихожей светильник и зазывала девушек ужинать.
– Как чисто у вас, тетя Таня! Блеск везде! – похвалила Катя хозяйку. Сколько же времени тратите на такую чистоту?
Только теперь Катя рассмотрела непоседу Татьяну Никаноровну. Ей, вероятно, было около пятидесяти лет.
Она была среднего роста, смуглая, черноглазая, с сильно очерченными бровями. На круглом миловидном лице выдавались скулы, и, пожалуй, они-то и заставляли думать, что среди предков женщины были представители коренных народностей Сибири. Поразили Катю руки Татьяны Никаноровны – аккуратные, точнее сказать, изящные для крестьянки и бесконечно подвижные, деятельные. Чувствовалось, что они привыкли к работе и не терпели покоя. Она без устали передвигала посуду, перетирала ее длинным полотенцем с вышивкой по концам. Двигалась Татьяна Никаноровна быстро, бесшумно, словно катилась. И было в ней что-то схожее с колобком. Может быть, это впечатление создавалось потому, что все формы женщины были округлые, хотя назвать ее толстой или даже полной Катя не решилась бы.
Похвала гостьи не осталась незамеченной. Полотенце пробежало по одной тарелке, по другой. Татьяна Никаноровна взглянула в упор, и что-то лукавое сверкнуло в ее черных глазах.
– А кому, Катюша, сорить-то? Сорить некому! Старик мой дома почти не живет, а детки разлетелись, как птенцы из гнезда. Ссыльных в нашем селе тоже теперь не держат. На постой пускать некого.
– А почему не держат, тетя Таня?
– У властей опаска на уме. Вышли наши мужики из доверия. Теперь гонят ссыльных на край белого света. А при них все ж нам, бабам, было сподручнее.
И дров, бывало, помогут навозить, и дом без призору не оставался… Да и подрабатывала я немножко: еду готовила, стирала… Народ-то все, правда, безденежный, но зато честный. Случалось, задалживали мне чуть не за год. А как денежный случай у них выпадет – все до полушки отдадут, а уж извинений и благодарностей не сосчитаешь.
За чаем Маша рассказала матери о посещении выселка, о ночевке у Зины, о ее житье-бытье.
Татьяна Никаноровна похвалила дочь:
– Уж как хорошо сделала, Машута, что к Зине зашли, проведали ее! Тяжело ей живется, сколь уж лет она ни вдова, ни мужнина жена. Видать, загиб Кузьма в плену… Если б убитый был, как-нибудь да прозиалбсь. Не один он в бой-то ходил. Видели б друзья-товарищи. А тут как обрезало. Ни весточки. А Зину я люблю, Катюша. – Татьяна Никаноровна почему-то повернулась к Кате и именно ей хотела сообщить о своем отношении к золовке. – Я когда пришла к Степану, она совсем-совсем девчонкой была – годов пяти-шести, не больше. Росла на моих глазах. Подростком была сухая, костистая, белобрысая, длинноносая дурнушка. Все, бывало, мы со свекровью рассуждали. "Ой, Таня, – говаривала та, – и в кого у нас Зинка такой дурнухой уродилась?" А мне и тогда казалось – выровняется в девичью пору Зина, нальется и силой и соками.
И правда. Годам к шестнадцати округлилась наша Зина, стала прямо как писаной. Начали парни по ней сохнуть. А она как заприметила Кузьму – и уж не свернула с тропки… Так я по ней стосковалась! И вроде рядом, а между делом не сбегаешь. Да при моей-то беспокойной жизни. Ведь, считай, Катюша, на три дома живу: здесь приглядеть надо, о детках в городе позаботиться надо, и мужик живет в тайге на отшибе – тоже не чужой, венчаный. Его обогреть, обиходить нужно. А там еще старший сын Павел на фронте – вестей от него нет. По нему сердце болит.
Татьяна Никаноровна любила свою семью, своих детей пылкой любовью. Заговорив о дочерях и сыновьях, она не утерпела и чуть-чуть похвасталась:
– Уж не знаю, умные ли, красивые ли мои дети, а только дураками их никто не называл. Не слышала.
И безобразными тоже никто не называл. Вырастила их в целости. И с руками и с ногами. И все хорошо слышат, и видят, и не заики…
– Мамань, а вот не уродила ты нас с Дусей такими красивыми, как тетя Зина, – с усмешкой перебила Маша.
Татьяну Никаноровну выпад дочери нисколько не задел. При всей пристрастности к своим детям она умела в оценках быть трезвой.
– Красивых-то людей, дочка, не шибко много. Видать, господом богом от сотворения мира так предписано. А только счастье не в одной красоте. Есть красивые, а бездушные…
Катя слушала Татьяну Никаноровну, и мгновениями в памяти всплывала ее мать. Она осталась там, далеко, в Петрограде, но странно – ни вчера, ни сегодня, когда она вплотную столкнулась с одной женской судьбой, с другой, ее не посетило желание видеть Агапию Валерьяновну. Мать осталась далекой не по расстоянию – по взглядам на жизнь, по отношению к людям п миру. И от сознания этого было сейчас нехорошо, пусто на душе.
Татьяна Никаноровна чутким материнским инстинктом уловила задумчивость Кати, спросила:
– А твои, Катюша, родители где? Как они живутпоживают?
Катя от неожиданности даже зарумянилась. Сочинить с ходу удобную в ее положении версию о родителях она могла бы, но после стольких чистосердечных слов врать, городить околесицу было бы просто кощунственно. В жизни случаются минуты, когда откровенность заслуживает только откровенности – и ничего другого.
Маша поняла, как трудно Кате. Стараясь выручить ее, она заговорила что-то маловразумительное о Дусе, но подавить вопрос Татьяны Никаноровны не удалось, Вопросительное выражение на ее лице оставалось непогэсшим.
– Я ведь нездешняя, тетя Таня, – сказала Катя, мучительно подыскивая слова. – Мои родители в Петрограде. Я с нилш давно не живу. И брат не живет, Мы – особо, они – тоже особо…
Маша беспокойно заерзала, поскрипывала под ней рассохшаяся табуретка. Она уже кое-что знала о Катиных взаимоотношениях с родителями из ее рассказа в дороге и понимала, что нельзя ей быть в этом откровенной… В семье Кати причины расхождений родителей с детьми были очевидны каждому, чуть только скажи о них. "И почему она ничего не придумала? И зачем маме понадобилось задавать этот вопрос?.." – не зная, как дальше помочь Кате, с беспокойством думала Маша.
Но Татьяна Нпкаыоровыа сама почувствовала, что девушке ответить непросто.
– Не склеилось, – вздохнула она, поглядывая на Катю как на сироту, глазами, полными жалости и сочувствия. – И в деревнях такое бывает, Катюша. Иные родители живут с сыновъядш до старости, большими семьями. А у иных, как сыновья женятся, сразу дело на раздел идет. Ну и мыкают горе! При совместной-то жизни один конь – все-таки копь, а тут иной раз хоть руби его пополам, а то и на три части.
Татьяна Никаноровна рассказала Кате о страшных случаях, которыми сопровождается раздел имущества.
Иной раз ссоры при разделе тянутся сутки, двое, вспыхивают драки…
– У нас, правда, в Лукьяновке, потише, чем в других местах, продолжала рассказывать Татьяна Никаноровна. – А все оттого, что есть мировой судья, слава богу, пока живая. Зовут Мамика. Старуха. Говорят, скоро сто лет стукнет. В такие годы многие из ума выживают, а эта наоборот. Из себя хилая, в чем душа держится, а ума – палата и год от году все мудрее.
Катя очень заинтересовалась старухой, попросила Татьяну Никаноровну как-нибудь показать ее.
– Нет, Катюша, не обещаю. Залегла Мамика теперь на печь до весны. А вот как обогреет по весне, перед пасхой, она опять на завалинку выползет. С дочерью живет. Сынов покрошила война. Старших два пали еще до японцев, а младшего загубил германец.
– А почему Мамика? Это что, ее имя? – спросила Катя.
– Нет, прозвище. Мамыка – это по-нашему, по-деревенски, вроде мать всех. А зовут ее Степанида, по отцу Семеновна.
– Ну все-таки, тетя Таня, попробуйте сводить меня хоть одним глазком на нее взглянуть. Как интересно такого человека увидеть!
– Ладно, Катя, придумаем какое-нибудь заделье и сходим к ее дочери. Авось увидишь ее на печке, – пообещала Татьяна Никаноровна и заговорила о другом: – Ну, девчата, пора спать. Завтра как-никак праздник в Лукьяновке. Гляди, и наш отец придет…
Быстрые руки Татьяны Никаноровны замелькали, и стол, заставленный самоваром и тарелками, забелел под белой скатертью с напуском чуть ли не до самого пола.
2
Катя спала долго и крепко. Открыла глаза и не поверила: в доме светло, в окно заглядывает солнышко, почти как летом, только холодное, негреющее. Взглянула Катя на окна и чуть не крикнула от восторга.
Расписаны они такими узорами, что человеку и в голову никогда не придет. Походят узоры и на обычную сибирскую пихту, щедро раскинувшую свои лапчатые ветви над землей, и на причудливый папоротник, и на какие-то заморские растения: пальму, ананас, банан.
"Недаром говорят про мороз, что он кудесник", – подумала Катя.
Оделась. Со второй половины дома, через прикрытые двери, доносились голоса Татьяны Ннканоровны и Маши. "Ну и засоня я! Люди давно уже делом занимаются", – упрекнула себя Катя и заспешила к двери.
Но вдруг остановилась и резко повернула назад.
"Ой, ой, скорее фотографии надо посмотреть". Почему ее потянуло в сей же момент к фотографиям, она не могла бы объяснить. Раздумывая над этим и потом, позже, она заходила в тупик: "Инстинкт? Но что значит инстинкт? Инстинктом можно почувствовать опасность или предугадать что-то более простое и логичное.
Но вот идти с одним намерением – мгновенно и неосознанно изменить его… Тайна человеческого чувства…
Большая и пока не разгаданная тайна…"
Катя почти подбежала к простенку, завешанному фотографиями в рамках, и словно замерла. Работали только одни глаза – живые, искрящиеся, переполненные выражением жгучего интереса, любопытства, страсти узнать, изведать.
Глаза Кати задержались на самой крупной по размеру фотографии. На ней были изображены две солдатские семьи. Мужья в мундирах, с погонами на плечах, сидели на стульях, опершись локтями на круглый столик, а жены стояли за ними, держа на руках детей.
В одной из женщин Катя узнала Татьяну Никаноровну. Вероятно, на руках у нее был ее старший сын, находившийся сейчас на фронте. Солдат, который сидел ближе к ней, и был Степан Лукьянов. Катя вгляделась в его лицо, пытаясь найти хотя бы отдаленное сходство с Машей, но фотография сильно выцвела, и лицо Машиного отца расплылось, стало пятном. Потом Катя внимательно осмотрела и другие фотографии – их было не меньше десятка. Но вот она взглянула на крайнюю фотографию справа, и у нее словно сердце остановилось. Прямо на нее смотрел веселыми, смеющимися глазами Ваня Акимов. Ваня был в длинном дождевике, в болотных сапогах, без фуражки, с взъерошенными волосами. В одной руке он держал топор, а в другой – щуку. Хвост щуки лежал на земле, и если б Акимов мог ее вздернуть выше, вероятно, голова щуки оказалась бы на уровне его глаз. Узнала Катя и того человека, который стоял рядом с Акимовым. Это был профессор Венедикт Петрович Лихачев.
Он, как и Ваня, в болотных сапогах, в дождевике, в широкополой парусиновой шляпе. Стянув морщины своего лица к толстому носу и скосив круглые глаза на Акимова, профессор комически изображал испуг.
В первое мгновение Катя глазам своим не поверила. "Уж не кажется ли мне? Наверное, кажется…
И все потому, что беспрерывно думаю о Ване, о его судьбе", – пронеслось в голове Кати. Она встала на носки, вытянула шею, и вдруг ей показалось, что Ваня взглянул ей в глаза. "Он! Он! Но как оказалась его фотография здесь? Какими ветрами занесло ее сюда, в это далекое сибирское село, в этот крестьянский дом?" – спрашивала себя Катя.
Ей захотелось сейчас же выбежать в прихожую, откуда по-прежнему доносились голоса Маши и Татьяны Нпканоровны, и узнать у них обо всем этом. Но тут же она сдержала себя. Ни Маше, ни Татьяне Никанорозне она не могла сказать ни о подлинной цели своего приезда в Томск, ни о своем знакомстве с Акимовым и профессором Лихачевым. Все это могло нанести непоправимый вред конспиративным партийным связям. "Как-нибудь сама разузнаю", – успокоила себя Катя и легла на кровать, решив немножко повременить с выходом в прихожую, справиться с волнением, которое отзывалось зычными ударами в виски.
"Ваня, Ваня… Знал бы ты, в какой дали и при каких невообразимо странных обстоятельствах повстречала я тебя", – мысленно обращаясь к Акимову, думала Катя.
Послышались легкие, осторожные шаги Маши.
– Катюш, ты не заболела? Мы с мамой тебя все ждем-пождем. Чай пора пить. – Маша погладила Катину спину.
– Я сейчас, Маша, встаю. Здоровье хорошее, настроение нормальное. Ноги вот поднывают после такого пути. Ну ничего, пройдет. – Катя поднялась с постели и встретила озабоченный взгляд Маши. Подружка по-видимому, обеспокоилась за нее не на шутку.
Через полчаса Татьяна Никаноровна угощала девушек праздничным завтраком. Ее шустрые руки стремительно поставили на стол ватрушки с творогом, сковороду обжаренного картофеля, сотовый мед. Ватрушки Татьяна Никаноровна называла шаньгами, и Кате они показались восхитительными. В Петрограде Катя иногда покупала ватрушки на завтрак, торопясь то на занятия на курсы, то по каким-нпбудь поручениям брата. Но те ватрушки, может быть, только формой напоминали эти, сибирские, а в остальном решительно уступали.
– Тетя Таня, как это вы ухитрились так вкусно испечь их? – спросила Катя, с удовольствием втягивая дрожащими ноздрями запах шаньги.
– Хитрого, Катюша, ничего в том нет. Тесто завел$ на кислом молоке. Утром в подбой добавила маслица кусочек. А потом они у меня, выкатанные хорошенько, вытрунились. Посадила их в вольный дух, чуток сметанкой поверху покрыла. Они потому такие зарумяненные. – Татьяна Никаноровна рассказывала охотно, с улыбкой снисхождения к девушке, которая еще не обучена тайнам домашнего хозяйства, но непременно обучится, ибо от женской судьбы не уйдешь и, хочешь не хочешь, жизнь с тебя свое спросит.
Катя никогда не была чревоугодницей, даже наоборот: она ела все с одинаковым аппетитом, и жадность к еде была ей неведома, но единственно, к чему она испытывала повышенное влечение, – к свежему тесту, Она знала, что такое влечение интеллигентные женщины в Петрограде осуждали, так как это вело к полноте. Но пока Кате эта угроза казалась несерьезной. Ее молодой, деятельный организм отлично удерживался в самых идеальных пропорциях.




























