355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Марков » Сибирь » Текст книги (страница 9)
Сибирь
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:49

Текст книги "Сибирь"


Автор книги: Георгий Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

От Акимова поднимался пар, но вид у него был бодрый, и старик шел, нигде не задерживаясь.

Уже стало смеркаться, когда Федот Федотович, взойдя на оголенный взлобок, остановился, дождался чуть приотставшего Акимова и, показывая вдаль, сказал:

– Вон видишь, Гаврюха, впереди лес как бы навовсе в землю уходит. Котловина такая. Видишь?

– Вижу. Это Пихтовый лог. Там Врун и живет. Подойдем туда поближе.

Акимов, конечно, ни в какого Вруна в образе некоего лесного черта не верил и даже чуть ухмыльнулся в ответ на слова старика: "Там Врун и живет". Но, как бы он ни относился к этой легенде, Пихтовый лог со своими тайнами очень занимал его. Он с нетерпением ждал, когда старик, по-прежнему легко скользивший на лыжах, сделает остановку на ночь.

Однако до Пихтового лога оказалось неблизко. Долго шли в темноте. Акимов едва поспевал за стариком, то и дело исчезавшим в зарослях леса.

– Баста, Гаврюха! Местечко для ночевки лучше некуда, – наконец, взмахнув рукой, сказал Федот Федотович.

Акимов осмотрелся. Они стояли на круглой полянке, заметенной снегом. Справа от них – густая чаща из молодого пихтача, а слева – сухостойные кедры, раскинувшие свои высохшие сучья.

Федот Федотович снял со спины поклажу, положил на снег. Акимов тоже сбросил с себя мешок с харчами и котелок, все время гремевший за его спиной.

– Стало быть, так, Гаврюха: лыжиной расчищай вот тут снег, а я дровами займусь, – распорядился Федот Федотович.

Акимов не сразу понял, для какой надобности старик поручает ему разгребать снег.

– А тут, Гаврюха, мы с тобой перину разбросим, – усмехнулся Федот Федотович и, подойдя к высокой кедровой сушине, начал ее подрубать. Щепки полетели из-под острого топора, который поблескивал в руках Федота Федотовича.

Через несколько минут старик велел Акимову уйти в сторонку. Подрубленный кедр заскрипел и под тяжестью искривленной макушки, со свистом и грохотом подминая кустарник и бурьян, упал в снег, разбрасывая его комья по всей поляне.

Пока Акимов расчищал поляну, Федот Федотович подрубил вторую кедровую сушину, стоявшую тут же.

Комлями сушины лежали рядом, а к макушкам они как бы разбегались одна от другой. Федот Федотович нарубил сухих сучьев и запалил костер. Огонь потек по стволам сушин.

Местечко, расчищенное Акимовым от снега, оказалось между двух потоков огня. Федот Федотович наломал охапку мягких пихтовых веток, бросил их на землю, говоря:

– Давай, Гаврюха, ломай еще, чтоб мягче было.

А я тем временем чай сварю.

Акимов набросал ворох пихтовых веток, разровняв их, попробовал лечь. Ветки пружинисто держали его тело, от огня слева и справа тянуло теплом. Кедровые сушины горели жарко, ровно, слегка потрескивали, но угольками не отстреливались. "Можно даже поспать, не опасаясь, что прыгающий уголек подожжет тебя", – подумал Акимов.

– Иди, Гаврюха, попьем чаю да начнем с Вруном разговаривать, послышался голос Федота Федотовича.

Акимов лежал на пихтовых ветках, смотрел на небо.

Полный месяц степенно плавал по обширным просторам, слегка подсвечивая продолговатые дорожки, сотканные из мерцавших звездочек. "Когда-нибудь вспомню этот час – тайгу, звезды, костер, землю под белым покрывалом, легенду о Вруне – не поверю сам себе, так все необычайно, так непохоже на то, о чем мечталосы Петроград, баррикады, массы народа под красными флагами… – проносилось в уме Акимова. – А все-таки холодно здесь, хоть в воздухе носится что-то весеннее, придется на корточках коротать длинную ночь у огня…

И Врун этот – чистая фантазия старика, охотничья побаска".

– Иди, Гаврюха! И зря ты одемши лег. Озябнешь! – снова послышался голос Федота Федотовича.

Акимов вскочил, ощущая, как с затылка по спине поползли холодные мурашки. "Одемши лег! Что же он посоветует – до белья мне раздеться?" – подумал Акимов, приближаясь к старику, который бодро, будто позади не было целого дня беспрерывной ходьбы, суетился возле костра, постукивая ложкой о кипящий котелок.

– Вкусно пахнет, Федот Федотыч! – сглотнул слюну Акимов.

– Садись, паря, сюда на колоду, – пригласил старик.

Акимов сел. От огня, который пылал с трех сторон, струилось тепло. Федот Федотович подал Акимову сухарь и ложку, потом снял котелок с варевом и поставил его прямо на снег.

– Ешь, Гаврюха!

Они принялись черпать из котелка варево. Еда казалась до того вкусной, что ее не с чем было бы сравнить. Вскоре Акимову стало жарко. Он сдвинул шапку на затылок, расстегнул полушубок.

– Такой, паря, огонь, – кивнул старик на сушины, объятые пламенем, прозывается тунгусским. Тунгусы – люди лесные. И лето и виму живут в урманах.

Многому у них наши русские охотники научились.

– А хватит нам, Федот Федотыч, этих дров до утра? – спросил Акимов.

– До вечера будут гореть! Самый жар, Гаврюха, впереди. Вот когда от дерева угли начнут отваливаться, тут уж такое тепло пойдет, что никакой мороз не остановит. Мороз силен, ну и огонь молодец!

Управившись с варевом, они принялись пить чай.

Несмотря на вечерний час и сумрак, который окутывал тайгу, Федот Федотович где-то в пихтовых зарослях нашел смородиновый куст и, отломив один прутик, измельчил его на короткие кусочки и бросил в чайник.

Приправа к чаю оказалась восхитительной. Акимов отхлебнул из кружки глоток и придержал его во рту, испытывая от особого вкуса чая редкостное наслаждение, – Летом, Федот Федотыч, пахнет, – прищелкнул языком Акимов.

– Ага, учуял! – засмеялся старик.

Они не спеша допили чай из кружек, потом Федот Федотович начерпал снегу в котелок, сложил в него ложки и кружки и снова повесил их на огонь.

– Пусть помоется посуда.

10

Не сказав больше ни одного слова, он вышел за пределы огненного круга и вдруг, напрягая голос, закричал:

– Здорово, Врун!

Акимов курил, сбрасывая пепел цигарки в снег.

Услышав голос Федота Федотовича, он встал. Эхо почемуто долго не откликалось. Акимову даже показалось, что оно уже не отзовется. Но вот прошло еще несколько мгновений, и над тайгой понеслось: "0-о-ро-воо уун!"

– Здорово, Врун! Федот пришел! – крикнул снова старик, как только эхо смолкло. Повторилось прежнее: тишина, почти минутное безмолвие и раскаты, сильные и протяжные раскаты эха:

– 0-оо-ро-воо… е-е-до-оо-т.

– А ты слышишь, Гаврюха, Врун-то здоровается со мной. "Здорово, кричит, – Федот!" Помнит, слышь, старого знакомого, – усмехнулся Федот Федотович, но Акимов в этом ничего удивительного не нашел, так как слова "здорово" и "Федот" были самыми протяжными.

– Пусть он, твой Врун, Федот Федотыч, со мной поздоровается, – сказал Акимов.

– Сейчас попрошу, – отозвался старик и, отойдя подальше от огня, за пихтовую чащу, крикнул:

– Эй, Врун! Гаврюха пришел! Поздоровайся с ним!

Скажи ему: "Здорово, Гаврюха!"

Эхо долго не откликалось, потом откликнулось, прокатилось по тайге и замолкло, но замолкло не насовсем, а, чуть пригаснув, загрохотало сильнее прежнего.

– Откликается он, Гаврюха! Слышишь? – сказал Федот Федотович, и в тоне его голоса сквозило удовлетворение: не зря, мол, привел тебя к Пихтовому логу.

Надо было обладать, конечно, большим воображением, чтобы вторую волну эха отделить от первой и принять ее за отражение какого-то другого голоса. И всетаки эхо в Пихтовом логу было необычным. Акимов отметил это про себя еще в тот момент, когда Федот Федотович подрубал кедровые сушины для тунгусского огня. На дробный стук его топора эхо откликалось зычно, протяжно, как и на голос, но особенность его была в том, что оно распадалось на какие-то отдельные пучки звуков, которые, раскатившись по различным углам тайги, начинали словно бы перекликаться, создавая впечатление множественности голосов. Конечно, в ночное время да еще в состоянии волнения все это могло сбить даже опытного таежника с ориентиров и породить легенду о Вруне, якобы живущем в Пихтовом логу. "Особенности акустики местности, зависимые от ее физических данных. Не что иное. Любопытно. А может быть, что-нибудь и другое из области физики…" – думал Акимов. Он забыл об усталости, встал на лыжи и пошел в темноту леса.

– Ого-го! Ого-го! Ого-го! – кричал он.

Казалось, что эхо сотрясает землю, перекатываясь и грохоча по всей тайге. Но особенна причудливо раскатилось эхо, когда Акимов выкрикнул длинную фразу:

– Эй, Врун, черт бы тебя побрал, давай выходи, поразговариваем! Ха! Ха! Ха!

Тут уж действительно самый неверующий в нечистую силу и тот бы призадумался. Эхо раскатилось, и началась такая перекличка, послышалось такое многообразие звуков и оттенков, что в какое-то из мгновений Акимову показалось, что из глубины тайги даже называлось его новое имя. Он в уме подобрал еще более длинную фразу и прокричал ее. И повторилось прежнее.

И снова ему показалось, что в этих раскатах эха произносилось: "Гаврюха! Гаврюха!"

"Смешно, но поверить в это очень просто. Психическое воздействие легенды", – думал он, приближаясь к огню, возле которого в крайне настороженной позе, сдвинув шапку на затылок, стоял Федот Федотович.

– А ты слышал, Гаврюха, он тебя называл, – взволнованно сказал старик, когда Акимов подошел к костру.

"Ну вот тебе и на! Значит, не только мне показалось", – подумал Акимов и, ничего не сказав в ответ, только махнул рукой. Однако старик смотрел на него вопросительно и с нетерпением.

– Такое деформированное эхо, Федот Федотыч, наука объясняет особенностями строения поверхности земли и своеобразием воздушных потоков…

– Понимаю, Гаврюха, – киснул головой Федот Федотович. – Земля тут в самом деле, как нигде, изрезана логом. А вот насчет воздуха что-то не примечал!..

– Эх, вздремнуть бы, – зевнул Акимов, – а завтра при дневном свете походим тут, поищем следы твоего Вруна.

– А что же, давай раздевайся и ложись. И меня уж в сон клонит.

– Ты тоже, Федот Федотыч, скажешь! Раздевайся!

Околею к утру, – со смешком в голосе сказал Акимов.

– Нет, нет, паря, полушубок и пимы беспременно снимай. Вот так.

Федот Федотыч сбросил полушубок и, чуть подпрыгнув, лег на пихтовые пружинистые ветки, возвышавшиеся копной. Потом он снял с ног валенки и поставил их поближе к огню. Он лежал теперь головой от огня, набросив на себя полушубок. Вытянутые ноги его в шерстяных чулках хорошо обогревало пламя. Шапку он не снимал, нахлобучил ее до самых глаз.

– Ложись-ка рядом. Тут у меня сверху веток подстилка из собачьих шкур да еще шерстяная дерюга.

Снизу холод, язви его, пробивает. Ну, поспим.

Много не получится, а все ж до следующей ночи протерпим.

Акимов снял полушубок и лег рядом с Федотом Федотовичем. Валенки он сбрасывать опасался, у него не было чулок и ноги были замотаны в портянки. Через минуту он почувствовал, что ему тепло. Ноги и переднюю часть туловища обогревал огонь, а спиной он прижимался к Федоту Федотовичу. Полушубок был чутьчуть и коротковат и узковат, но вскоре он приспособился и сумел так подоткнуть его под себя, что нигде уже не сквозило. Ночью Федот Федотович раза три поднимал его погреть бок у огня. Потом он снова ложился и мгновенно засыпал. Под утро тунгусский огонь сделал свое дело: толстые кедровые сушины превратились в груды горячих углей. От них источалось такое тепло, что таял вокруг снег и воздух над ложем из пихтовых веток отдавал избяным духом…

– Ну как, Гаврюха, поспал, нет ли? – допытывался Федот Федотович, приготавливая завтрак.

– А ты сам-то как, Федот Федотыч? Я поспал всетаки подходяще.

– Ну и я поспал малость. Старику-то много ли надо? Спится, паря Гаврюха, в молодости. А ты спишь камнем. Я под тебя полушубок подтыкаю, думаю, проспешься, а ты и пальцем не пошевельнул.

– Вот оно в чем дело! Уж ты и так, Федот Федотыч, меня опекаешь, как маленького. Но верно и то: один бы я не сообразил такую ночевку устроить. А я-то не понял, чем ты мешок набил. Вижу, что-то тащишь на спине и вроде нетяжелое.

– Наука хоть небольшая, а без знатья загибнешь, как муха. Тайга не теща. Гречневыми блинами не накормит. А собачья шкура, Гаврюха, уж очень хороша на такой случай. Еще лосевая ничего. Ну, ту на нартах возить надо.

С рассветом они встали на лыжи, решили дойти до лога. Акимову хотелось кинуть взгляд на его очертания. По дороге к логу вызвали Вруна на перекличку.

Он, видимо, утром крепко уснул, но все-таки откликнулся, правда, вначале как-то нехотя, а потом повеселее, погромче.

– Ты смотри, Гаврюха, заспался, сукин сын Врунишка, – засмеялся Федот Федотович.

– Ничего, я его сейчас живо в божеский вид приведу, – пошутил Акимов и закричал изо всех сил: – Да ты что же, бездельник, долго или нет будешь дремать?!

Ну уж тут Врун показал себя! Тайга загрохотала, сперва в одном углу, затем – в другом, а под конец эхо прошумело где-то над самыми макушками пихт, в том самом месте, где находились сейчас Федот Федотович и Акимов.

– Во, видел, Гаврюха, какой он горластый! Его, братец мой, запросто не перекричишь.

– Вот это верно сказал, Федот Федотыч! – смеялся Акимов.

Вскоре они вышли на кромку лога. И тут Акимов понял, что Пихтовый лог это не что иное, как старое русло какой-то речки, пробившей себе новый путь. Промоина в геологическом отношении, вероятно, была еще сравнительно молодой. Берега зияли свежими обвалами, вывороченными корневищами пихт. По дну котловин, дымившихся то там, то здесь какими-то незамерзающими источниками, стлалась синеватая дымка.

Еще при осмотре озера у стана, а потом Теплой речки и Вонючего болота у Акимова сложилось впечатлевие, что земля здесь полна жизни, в ней, как весной под снегом, колобродят неуемные подспудные силы.

"Земля тут дышит, бьется у нее пульс" – повторил Акимов про себя, скользя по самой кромке Пихтового лога и обгоняя сейчас то и дело старика, сознательно уступавшего ему дорогу.

– Врун твой, Федот Федотыч, где-то вот тут, в этих котловинках проживает, – засмеялся Акимов, описывая рукой широкий полукруг. Вероятно, первичный звук деформируется и получает множественность отражения не без участия этих самых чаш. Определенно они играют какую-то роль.

Эти последние слова Акимов говорил не столько для Федота Федотовича, сколько сам для себя, размышляя вслух. Но старик слушал его, не пропустив ни одного слова, и, когда Акимов умолк, вздохнул, втайне сожалея, что не все из сказанного понял.

– Не будь, Гаврюха, наш брат таежник тумак, может быть, и не такое еще поприметил бы, – сказал Федот Федотович, увидев, что Акимов положил компас на пенек, обметя рукавицей снег, и сейчас с каким-то особенным напряжением смотрел на него, вытянув из-под шарфа длинную шею.

– Солнце где у нас садится, Федот Федотыч? – спросил Акимов.

– А вот так будет восход, а так – запад. В обед солнце стоит вот здесь. – Старик уверенными взмахами руки расписал по небосводу движение светила.

– Пляшет компас, Федот Федотыч! Врет он сегодня пуще твоего Вруна, – не отрывая глаз от компаса, сказал Акимов.

– Ну, ты пустое мелешь, Гаврюха! Компас надежный. И ни разу он меня не подводил, – обиделся Федот Федотович за такой непочтительный отзыв о компасе. – Дай-ка я сам посмотрю.

Акимов с усмешкой взглянул на старика и чуть отступил от пенька. Федот Федотович сдвинул шапку со лба, уставился на компас немигающими глазами.

– В самом деле, холера его забери, не туда гнет.

Попортился, чо ли? – Федот Федотович сокрушенно всплеснул руками, отступил от пенька, посмотрел на Акимова глазами, полными растерянности.

Акимов раз-другой встряхнул компас, положил его на пенек, потом долго смотрел сквозь пальцы на небо, медленно поворачиваясь по ходу солнца и изредка взглядывая на компас.

– Понял загадку, Федот Федогыч, – Акимов повернулся к старику лицом. Компас твой исправен, а врет он потому, что чувствует железо. В науке это явление называется магнитной аномалией.

– Железо? Да ты чо, паря Гаврюха, в своем ли уме? Какое тут железо? Здесь один кочкарник, язви его! Ему тут конца-краю нету! А он – железо… Из гор его добывают, железо… – Федот Федотович закатился веселым протяжным смехом, поглядывая на Акимова как на чудака.

– Может быть, и нет железа, а компас-то беспричинно не будет беспокоиться, – несколько обескураженный недоверием старика, неуверенно сказал Акимов.

– А вдруг он, компас-то, за солнечным лучом тянется. Вишь, вон лучи-то опять как играют. Примечал я будто такое.

– Кто же его знает, Федот Федотыч, может быть, и так, как ты говоришь, – развел руками Акимов, но про себя подумал: "Нет, это не причина! Зря ты, старик. Однако думай как хочешь, а я на карте помечу аномалию".

Они еще постояли возле пенька с минуту и встали на лыжи. Акимов приотстал от Федота Федотовича.

Пока шли пихтачами, он то и дело вытаскивал из кармана компас, наблюдал за игрой стрелки. Вскоре, однако, стрелка перестала метаться, приобрела прежнюю устойчивость, и ее намагниченный конец словно припекся к знаку N.

Вернулись уже при луне, глубокой ночью. В дороге Акимов мысленно прорабатывал чертеж, который ему предстояло выжечь на доске. Минутами он отвлекался, с горькой тоской вспоминал Петроград, товарищей по работе, раскиданных теперь в ссылке по глухим деревенькам от Нарыма до Якутска, и, конечно, дядюшку Венедикта Петровича. Каков он там, на чужбине, в Стокгольме? Очень вовремя убрался старик из Петрограда. Успешно ли идет у него обработка сибирских архивов? Эх, повидать бы его сейчас, порасспросить кое о чем, порассказать о примечательных местах Дальней тайги!.. Как знать, может быть, недалеко, совсем недалеко до того дня, когда рухнет самодержавие, падет власть капитала и в России начнется новая эпохаБлизость ее предсказывает Ленин… В своих прогнозах он никогда не ошибался… И тогда вдруг окажется: нет, совсем не излишними были у большевиков вынужденные путешествия по российским просторам. Ведь рано или поздно все эти бессчетные озера и рекиг овраги и холмы, леса и поляны придется вовлекать в хозяйственный оборот. Не может же Россия, обладая тгкпми неисчислимыми пространствами, оставаться страной с ограниченными производительными силами. У нее все еше впереди… А чтобы переделывать свою землю по-новому, надо прежде всего ее знать… осмотреть ее, ощупать, ослушать…

– Ну вот и наша изба! Ухряпался я что-то нонче, Гаврюха! – чуть придерживая скольжение лыж, сказал Федот Федотович.

– И вправду наша изба! – воскликнул Акимов, прерывая свои размышления и удивляясь про себя тому, как легко проделал он обратный путь до стана.

11

А дня через три Федот Федотович сказал Акимову:

– Припас у нас, Гаврюха, кончается. Завтра-послезавтра надо выходить в жилуху. Придется тебе деньков пять пожить одному.

Акимов от такого неожиданного сообщения встал даже.

– Ступай, Федот Федотыч! Ступай! Сколько надо, столько и проживу один.

Федот Федотович уловил в голосе Акимова радостную нотку, подумал: "Видать, высвобождения из своей неволи ждет… Думает, весточку ему принесу… Ой, не ошибись, парень".

ГЛАВА ШЕСТАЯ
1

За окном, как голодная стая волков, завывала вьюга. Позвякивали стекла в оконных рамах. Постукивала калитка на слабом запоре. Минутами казалось: путник, сбившийся с дороги в этом кромешном месиве тьмы и снега, торкается в стены дома, потеряв от бессилия голос, молча просится приютить его.

Горбяков сидел посредине комнаты. Пузатая лампа с чуть увернутым фитилем стояла на полу. Вокруг нее лежали бумаги: две топкие ученические тетради, отдельные листки, испещренные разноцветными чернилами, брошюрка, напечатанная на серой бумахе в безвестной подпольной типографии, конверт с мелкими денежными купюрами. Рядом с табуреткой стоял чурбак, зиявший выдолбленным углублением.

То и дело отрываясь от разборки бумаг, Горблков прислушивался к свисту вьюги, к толчкам ветра в стену дома. Длинная зимняя ночь перевалила уже на вторую половину. Ходики с тяжелой гирькой на цепочке, висевшие на стене, показывали половину второго.

Еще днем Федор Терентьевич Горбяков решил срочно переложить партийные документы в более надежное место. Запрятанные в темной стеклянной банке из-под лекарств, стоявшей в медицинском глухом шкафу, они при тщательном обыске могли быстро оказаться в руках полиции. Правда, на банке была наклейка с устрашающей надписью: "Осторожно! Яд!" – да только едва ли напугала бы она полицейских ищеек…

Чурбак с выдолбленной внутренностью по просьбе Горбякова соорудил Федот Федотович. Старик, по-видимому, хорошо представлял назначение такого чурбака и, выслушав поручение зятя,"сказал:

– Все будет в аккурате, Федя. Выдолблю так, что комар носу не подточит. А поставлю его в сараюшке, в уголок. Под моими вентерями в случае надобности найдешь.

2

Года два-три прошло с той поры. Долго надобность в чурбаке не возникала, но вдруг ударил тревожный час…

Как только Горбяков узнал о намерении урядника провести облаву с помощью мужиков, он оседлал коня и заспешил в Голещихину, Костареву и Нестерову, где жили несколько крестьян, давно уже в глубокой тайне помогавшие ему вести революционную работу.

– Будет урядник зазывать на облаву, ни за какие деньги не ходите, говорил он крестьянам.

Те, конечно, сделали свое дело: передали по соседям, по родным. В свою очередь соседи и родные поступили так же.

Когда урядник кинулся по деревням нанимать мужиков для участия в облаве, он встретил хотя и молчаливое, но упорное сопротивление. Филатов вначале уговаривал мужиков, соблазнял их платой, а под конец рассвирепел, начал кричать:

– Бон как вы царевым елугам помогаете службу нести! Ну погодите, вспомянете вы этот день!

Один из мужиков в Нестеровой взял да и брякнул при всех:

– Что ты, твое благородие, зевало-то на нас разеваешь?! Мы чо, мы ничо! Фельдшер из Парабели не велел нам в эго подлое дело встревать!

Филатов ушам своим не поверил. Переспросил. И раз и два. Мужик понял, что сболтнул лишнее, начал выкарабкиваться из ямы, в которую по глупости влопался.

Он, дескать, сам-то фельдшера не видел, слов таких от нeго не слышал, а по деревне трепали.

Филатов помчался в Парабель, к Горбякову: взбаламученный, возбужденный, веря и не веря тому, что услышал от мужика.

Увидев урядника, неожиданно вбежавшего в дом, Горбяков понял: произошло что-то непоправимое. Вероятно, Акимов и Федот Федотович не успели уйти и попали под облаву. В какую-то микроскопическую долю секунды Горбяков прикинул возникшую ситуацию. Положение складывалось безвыходное. Провал! И не только провал побега Акимова, но и его самого. Как он мог допустить это?! Где, в каком месте он сделал оплошку? Ведь он был осторожен, сверхосторожен…

– Ты что, Варсонофий Квинтельяныч, совсем из ума выжил?! – опережая урядника, не дав ему даже рта раскрыть, закричал Горбяков и энергично потряс кулаком.

Высокий и тощий урядник ошалело попятился к двери, растерянно заморгал, никак не ожидая от фельдшера таких слов.

– Бревно-то, Федор Терентьич, зачем на моей доронe кладешь? Становой шкуру с меня спустит, – забормотал урядник, потеряв от окрика Горбякова прежнюю смелость.

– Какое бревно? – чуть смягчаясь, спросил Горбяков.

– Обыкновенное, Федор Терентьич! Я к мужикам за подмогой, а они ни в какую: ты не велел! – Филатов обиженно выпятил губы, на глазах его выступили слезы.

Вмиг Горбяков понял, что ситуация не столь еще безвыходная, как ему показалось вначале.

– А с тобой, Варсонофий Квинтельяныч, по-хорошему не сладишь, – более миролюбиво, но по-прежнему громко и непримиримо заговорил Горбяков. – Не я ли тебя упрашивал отлежаться! Ты посмотри на себя.

В чем только душа держится! А сляжешь окончательно, с меня начальство спросит: "Почему не уберег жизнь государственного человека?" А что я сделаю? Для всех указание медицины – закон, приказание, которое не подлежит ослушанию, а для тебя – трын-трава. Уж извини меня, а только так: у тебя власть в руках, и у меня она есть. Как услышал я о твоей затее, сел на коня и поехал по деревням. Всем мужикам строго-настрого наказал: "Ни одного шага с Филатовым! Он же тяжелобольной, погубит себя, а с вас допросы начнут снимать.

Затаскают!" И еще вот что, Варсонофий Квинтельяныч: раз ты преданный слуга царю-батюшке, то нужен ты ему здоровым, бодрым, способным исполнить любой приказ. Учти: престол хворых служак не почитает.

Горбяков говорил и говорил, присматриваясь к уряднику и взвешивая, верно ли он оценил сложившуюся обстановку, тот ли тон взял с Филатовым.

Урядник был взволнован всем, чю говорил фельдшер. Он часто-часто моргал, сутулясь, безутешно всплескивал руками. Волна сладкого умиления перед самим собой захлестывала его душонку. "Государственный человек! Преданный слуга царю-батюшке!" Да от таких слов он готов был сейчас же на весь дом разрыдаться или броситься в передний угол, встать во фрунт перед иконой божьей матери и изображением покровителя воинской доблести Георгия Победоносца и запеть торжественно "Боже, царя храни", так запеть, чтоб стекла в окнах зазвенели.

Но Горбяков и не думал давать ему передышки. Он продолжал говорить, несколько понизив голос и не скрывая угрозы, сквозившей в отдельных фразах:

– Ну и что же мне остается? Мне остается, милейший Варсонофий Квинтельяныч, сейчас же отправиться к твоей дражайшей и ненаглядной супруге Аграфене Васильевне и откровенно, как к тому обязывает мой долг исцелителя немощей человеческих, поставить вопрос самым категорическим образом: либо ты подчиняешься моим предписаниям, и тогда я несу ответственность за твою жизнь, нужную отечеству, либо бог тебе судья, поступай как знаешь! Прости, что говорю такие резкие слова… Страшно подумать! Кому говорю? Не какому-то темному, неотесанному мужику, который трем свиньям щей не разделит, а государственному чину, блюстителю незыблемости престола… Вот так, вот так… Пусть Аграфена Васильевна сама все рассудит…

Ах, как верно, пронзительно, точно до последней точки рассчитал Горбяков! Упоминание о супруге урядника было так уместно, так кстати. Даже нарымского станового пристава, и того Филатов боялся меньше. Аграфена Васильевна… Нрав у нее тяжелый, а кулак как налитой свинцом. Случалось, что в гневе и поленом и рубелем саданет… Филатов мучительно поморщился, будто острая зубная боль хватила его. Налет умиления и торжественности померк, прямой его стан обмяк, плечи повисли под серым сукном шинели.

– Уж ты не гневись больше, Федор Терентьич! Давай по-мущински все порешим. Знаешь, женское сословье какое! – лепетал Филатов, с явным подобострастием заглядывая в строгие глаза Горбякова и страшась неподкупности, которая так и сквозила пз. каждой морщинки фельдшера.

Горбяков не спешил с ответом. Он прошелся по прихожей, смахнул пот со лба, вздохнул с облегчением. Пережиты трудные, невообразимо трудные минуты. Ну, нее самое страшное позади. Однако с этого часа еще осторожнее, во сто крат осторожнее будет Федор Терентьевич Горбяков!

– Ты знаешь, Варсонофий Квинтельяныч, меня не первый год, – заговорил совсем другим тоном Горбяков, посматривая на урядника помягчевшими глазами. – И я тебя знаю. И характер Аграфены Васильевны знаю.

Причинять тебе зло не стану. Но еще раз говорю: образумься, поостынь в своем рвении…

– Да разве ж я от себя?! Становой загрызет… Я и сам чую: точит меня хворь. Полежать бы надо…

– Полежи, Варсонофий Квинтельяныч, полежи, коли не хочешь жену вдовой, а дстсп сиротами сделать.

Не первый раз говорю тебе об этом.

– А становому отпишу: все леса, мол, прошли, сгинул беглец… В случае чего и ты словцо, Федор Терентьич, замолви.

– А почему бы не замолвить? Ведь и на самом деле так. Вон поспрошал я мужиков по деревням, все в один голос говорят: ушел беглец, ушел еще тогда, по полой воде.

– И мне так говорят, а становой свое гнет: ищи, лови!

Горбяков вздернул плечами, промолчал, опасаясь, как бы не переиграть свою роль.

Когда Филатов ушел, еще раз пообещав немедленно лечь в постель, Горбяков сел в своем кабинете за стол, чтоб не спеша обдумать все происшедшее.

Нет, остановиться только на этом разговоре нельзя.

Филатов туп, неразвит и трус, каких белый свет не видывал, а раз трус, то и подлец. Припугнет его становой – на любую подлость пойдет, лишь бы собственную шкуру уберечь. Что-то нужно сообразить еще… Мало только уложить этого остолопа в постель, мало натравить на него его злую супружницу, необходимо загладить происшедшее событие, чтоб забыл этот тощий сухарь все, что вызнал у мужика, чтоб испарилась из его памяти сегодняшняя стычка.

Горбяков знал по прошлому опыту, что лучший способ упрочить отношения с Филатовым – это устроить пирушку, пригласить на нее друзей урядника и дать им волю надраться до чертиков, до положения риз, чтоб потом, после пьянки, выворачивало их наивнанку еще суток двое-трое.

При одной мысли о гулянке в обществе парабельской знати лицо Горбякова перекосила гримаса брезгливости.

Унылые, тупые морды, бездарные, плоские разговоры, утробные интересы… Горбяков затряс кудлатой черной головой, будто хлебнул рвотного… И все же лучше ничего не придумаешь, хоть до утра раздумывай. Придется замкнуть свои чувства покрепче, запрятать поглубже свою неприязнь и разыграть гостеприимство по-нарымски, когда пьют и едят через меру…

Горбяков взял лист бумаги и начал прикидывать, во что ему обойдется это предприятие. Сумма получалась изрядная, если учесть его бедняцкое жалованье. Ну, впрочем, унывать он не собирался. Рука у него пока не дрожит, глаз по-прежнему зорок. Завтра же на рассвете он отправится с ружьем в кедрачи. В эту пору глухари прилетают подкормиться зеленой кедровой хвоей. Штук пять-шесть тридцатифунтовых птиц хватит за глаза на вскнкомпанию. Нельму для пирогов он купит по дешевке у остяков на Оби, хотя его новоявленный сват Епифан Криворукое уже обихаживает их на рыбопромыслах, позвякивает бутылками с водкой. Кое-что из закуски соленые огурцы, квашеная капуста, копченая стерлядь – стараниями Федота Федотовича имеется в избытке в погребе, во дворе…

3

Горбяков приближался со своими расчетами к концу, когда вдруг поспешно собрал со стола листки, испещренные немудрящими цифирками, и торопливо сунул их в ящик. Ему показалось, ч го в окне мелькнула знакомая фигура парабельекой попадьи Глафиры Савельевны. Горбяков быстро выскочил в прихожую посмотреть, точно ли она прошагала мимо окон, не ошибся ли он. Нет, ошибки не было. По узкой тропке, протоптанной через сугроб снега, осторожно, слегка покачивая бедрами, приближалась к воротам Глафира Савельевна. Ее яркая, разноцветная цыганская шаль напомнила Горбякову осенний лес, прихваченный первыми морозами: жарким бордовым цветом горел осиновый лист, тоскливыми желтыми пятнышками светилась березка, пунцово пламенел краснотал, рябиновые оранжевые ветки раскидались по кромкам шали. Длинная, чугь не до самых пят шуба-доха из соболей плотно облегала тонкую и гибкую фигуру молодой попадьи. Чтото торжественно-возвышенное и вместе с тем обреченное и жалкое чудилось в подчеркнуто тихой поступи женщины, в посадке ее чуть вскинутой головы. В таком бы наряде да при такой тополиной фигуре ходить бы ей по улицам города, чтоб останавливались люди, дивились ее походке, ахали при взгляде на ее худощавое, чуть скуластенькое смуглое лицо, от которого невозможно было отвести сразу глаза, так как оно приковывало к себе каким-то загадочным, нервическим выражением, когда какая-то затаенная, сокровенная мысль кладет на чело печать безысходности и тем как бы взывает других к сочувствию. А кто же тут мог смотреть на нее? Немо поблескивали окна в избах, немо курились дымными столбами трубы на крышах, немо лежали неподвижные снега, белые-белые, ни с чем не сравнимые ко своей белизне, немо чернели за огородами темные кедровые леса, грустные, задумчивые, притихшие, словно перед какой-то большой бедой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю