Текст книги "Легенда-быль о Русском Капитане"
Автор книги: Георгий Миронов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Так точно, я с двадцать четвертого года.
– Откуда родом?
– Из Кинешмы Ивановской области, товарищ капитан.
– Как зовут тебя?
– Святов, Иван.
– Комсомолец?
– Комсорг восьмой роты.
Эти круглые волжские «о», так явственно прозвучавшие в последних словах юного бойца, растрогали капитана Ермакова. Он протянул парнишке руку.
– Будь здоров, Иван Святов, желаю тебе боевых успехов.
– Спасибо, и вам также, – совсем не по-уставному ответил красноармеец.
Жуликов, всегда такой уверенный в себе, энергичный, веселый, сейчас стоял поодаль поникший, грустный-грустный.
– Пойдемте, товарищ лейтенант, на наблюдательный пункт, – сказал капитан Ермаков.
Ему захотелось обнять опечаленного товарища за плечи, встряхнуть, ободрить. Но вслед глядели солдаты, и этого сделать сейчас было нельзя.
4
Они держали развилок весь день. Попытки немецких танков и пехоты прорваться к городу у кирпичного завода проваливались. Вторая и третья атаки были отбиты совместным огнем танков и стрелков. Тогда немцы вызвали авиацию, и эти двадцать «юнкерсов» нанесли обороняющимся больше потерь, чем три предыдущие атаки. Но и четвертая, и пятая атаки, и последующие артиллерийские обстрелы, и бомбежки не открыли немцам дорогу к Нижне-Донецку.
На вторую ночь пришел приказ отойти к центру города, в район площади Карла Маркса. И еще целый день танкисты и пехотинцы дрались здесь, только теперь у них были соседи да тяжелая артиллерия из-за реки в трудные минуты ставила заградительный огонь перед наступающими вражескими танками.
Немецкая авиация бесчинствовала. Кроме фугасных и зажигательных бомб, гитлеровские летчики бросали бочки с бензином, и полыхало то, что, казалось, не могло уже гореть, – обугленные дома, груды битого кирпича, земля и асфальт.
Когда становилось потише, Ермаков из укрытия рассматривал скульптуру. Памятник Карлу Марксу был не бог весть какой красивый, сооруженный, как видно, еще на рубеже двадцатых-тридцатых годов не без влияния конструктивизма, но это был Маркс, и недостатки скульптуры возмещались в сознании Николая с детства усвоенным чувством преклонения перед человеческим и научным подвигом Первого Коммуниста. Особенно характерным и даже символичным казалось Николаю Ермакову то обстоятельство, что он, русский коммунист, защищает от немецких фашистов коммуниста-немца.
Во второй половине дня, в перерыве между атаками, на крышу горкома, где висел выгоревший на солнце красный флаг, полез подросток.
– Эй, орел, тебе что, жить надоело? – закричали ему снизу, из окопа, красноармейцы.
– Флаг снять надо, – невозмутимо отозвался паренек. – Не фашистам же его оставлять.
– Нам оставь! – крикнул капитан. – Мы еще здесь повоюем. Будем отходить – снимем сами.
Немцы спохватились, и пули засвистели над головами.
Паренек послушно полез обратно, съехал вниз по водосточной трубе и прыгнул в окоп.
– Горком и горсовет уходят, – с суровой деловитостью сказал он. – Вы только, товарищи, не забудьте про флаг, чтоб они не надругались.
– А ты кто такой? – спросил капитан.
– Инструктор горкома комсомола.
– Почему не в армии?
– Да он мал еще – совсем молокосос, – заметил Илюшка Наумов, который был не намного старше юного инструктора.
– Почему – вы у них спросите, – сердито засопев, проговорил парнишка. – Нет семнадцати лет – весь довод. А то, что ростом, может быть, и на восемнадцать тяну, их не касается.
– Ничего, успеешь, навоюешься, – оказал кто-то из красноармейцев. – А сейчас мотай отсюда, а то фрицы не дадут тебе дожить до призыва.
– Счастливо вам, товарищи! – горячо проговорил мальчишка. – Про флаг, пожалуйста, помните.
И побежал к дому по битому кирпичу, стеклу, и все глядели вслед, пока он не скрылся за углом дома, нескладный подросток с большими ушами, который уже воюет, сам о том не ведая.
– Ты коммунист? – спросил Спартак у товарища.
Николай ответил, что он кандидат, был принят во время зимних боев под Москвой и подаст в члены партии, как только начнется наступление. Спартак с привычной веселостью, за которой скрывалось огорчение, сказал, что он все еще комсомолец, но у него в батальоне найдутся люди, и командиры и красноармейцы, которые охотно дадут ему рекомендации.
– Хочешь использовать служебное положение? – шутливо спросил Николай.
– Точно! – отозвался Спартак. – Пусть попробуют отказать начальству – сразу на передовую пошлю. – И тут же серьезно добавил: – Знаешь, друг, и я тоже подожду наступления…
Были ли тут причиной обаяние капитана Николая Ермакова, его сердечность, деловитая и строгая простота в отношениях с подчиненными, любовь к своей военной профессии и верность ей, явная, а не показная преданность воинскому долгу, но лейтенант Жуликов «прилип душой» к товарищу. Так он сам впоследствии говорил, чрезвычайно гордясь своей дружбой с ним. Обоих командиров сблизили не только общие боевые дела, которые они стремились исполнять честно и наилучшим образом, – их соединило и другое. Оба они принадлежали к поколению, воспитанному в духе непреклонной веры в коммунистические идеалы и привыкшему больше отдавать общему делу, чем требовать что-то для себя. Среди тех жизненных заповедей, которые были восприняты ими, защита первого в мире социалистического Отечества стала для них из лозунга конкретным боевым делом. И они выполняли его с горячностью и пылом молодости, с той негромкой страстностью, которая присуща русскому советскому характеру.
Именно поэтому им сейчас очень было важно, чтобы над зданием горкома, над площадью Карла Маркса, пока они сражаются здесь, развевался красный флаг.
– Ты что до войны делал? – допытывался Спартак и, опережая ответ друга, сначала рассказывал о себе, а потом так же подробно, вдаваясь в детали, выспрашивал Николая.
Их судьбы были очень разные и в то же время очень сходные – судьбы поколения советских юношей, готовившихся одновременно и к мирной жизни и к войне, к созиданию и к обороне своей страны.
Николай Ермаков, окончив десятилетку, поступил в Московский автодорожный институт – мечтал строить мосты, тоннели, шоссе.
– Дорога – это жизнь, – увлеченно рассказывает он Спартаку. – У нас совсем мало автострад, которыми так гордятся на Западе. Я убежден, что после войны страна покроется густой сетью первоклассных дорог с бетонным покрытием. Их будем строить мы все, как когда-то строили Днепрогэс и Магнитку. Они прорежут пустыни и горы. Весь наш азиатский Север пока без дорог. Представляешь – шоссе, прямое, как струна, от Москвы до Якутска или до Памира. Меня очень занимает проблема тоннельных строек: страна нуждается в прямой дороге от Орджоникидзе до Тбилиси – и мы дадим ей тоннель под Кавказским хребтом. Мы пророем дорогу под Керченским проливом, соединим Сахалин с материком, Чукотку с Аляской. А когда будет на всем земном шаре социализм, наши французские и английские товарищи построят тоннель под Ла-Маншем, испанцы соединят под Гибралтаром Европу с Африкой, прямой подземной магистралью под Гиндукушем будут связаны Советский Союз и Индия…
– Ты в это веришь? – спрашивает Спартак.
– Ну, конечно же, это будет, и, может быть, скорее, чем мы думаем, – убежденно отвечает Николай.
В эту минуту, вспоминая довоенную жизнь, он раскрывается в новом свете. Обычно сдержанный, немногословный, он с каким-то грустным наслаждением обращается к малейшим подробностям мирного своего бытия – детству, школе, краткой студенческой поре. Он никогда не собирался стать кадровым военным: профессия инженера – строителя дорог и сейчас остается его мечтой. Ему снятся по ночам эти не построенные им дороги, прорубленные в диких горах, мосты, скрепившие берега бешеных рек, черные манящие пасти тоннелей, вырывающихся на свет по другую сторону проливов.
Он ушел из института после второго курса: на страну надвигалась война, ей нужны были воины, и кому, как не ему, секретарю комсомольской организации мирного строительного факультета, надо было идти в ряды Красной Армии?
В танковом училище с такой же страстью, с какой он постигал науки, Николай принялся овладевать боевым мастерством. Он отлично водил танк, метко стрелял, стал признанным специалистом по материальной части. Тактику же он изучал с поражающим товарищей вдохновенным упорством и был способен над решением тактических задач проводить все свободное время. Страстный шахматист, он стремился перенести в свою новую профессию приемы любимой игры…
– Та ты кончал танковое училище в Горьком? – обрадованно восклицает Спартак. – Мы же с тобой запросто могли встретиться – я был студентом учительского техникума.
Вспомнив, что родители Николая – оба учителя, он опять перебивает товарища:
– А ведь, если бы не война, я с твоими стариками вполне мог бы увидеться, у нас бывали случаи, когда в Москву посылали наших студентов на практику.
– Вы где жили, – спрашивает Спартак, – не на улице Горького?
– Нет, мы жили на Матросской Тишине, есть в Москве улица с таким странным названием, – печально отвечает Николай.
Он без боли не может вспоминать военную Москву и мельком увиденную жизнь «в тылу». Один лишь раз с начала войны он на несколько часов – пока их эшелон перегоняли по Окружной дороге с восточного на западный участок – забежал домой. Долго стучал в дверь коммунальной квартиры. Впустила его соседка, она же достала ключ из-под половичка перед дверью их комнаты. В родном углу было знакомо и печально. Стопки ученических тетрадей, книги, учебники Ирины – жены, игрушки годовалого сына. В буфете лежал небольшой кусок хлеба, а на окне – вареный картофель в знакомой мятой кастрюле. Больше ничего. Отец и мать были в школе, Иришка, студентка-медичка, после лекций дежурила в госпитале, сын находился в яслях. Бежать в школу, в госпиталь или ясли у капитана не было времени. Тетя Маша, стоя в дверях, тихо плакала, глядя, как он, расстроенный, выкладывает на стол свой паек – консервы, хлеб, печенье, сахар, как торопливо царапает записку родным.
То был первый и единственный отпуск капитана, если эти горькие два часа можно назвать отпуском…
Над площадью провыли немецкие мины и с противным треском разорвались неподалеку. Оба невольно взглянули на часы.
– Вот гады, и здесь по расписанию работают! – проговорил со злостью Спартак.
– Немецкая аккуратность проявляется теперь в таком бессмысленном виде, как убийство, – отозвался Николай.
Спартак сказал, внимательно глядя на товарища, точно видел его впервые:
– Верно про тебя говорили, что ты танковый бог. Когда дрались у кирпичного завода, я сам в этом убедился. Никогда не подозревал, что на «тридцатьчетверке» можно так маневрировать.
– «Тэ тридцать четыре» – классическая машина: что маневренность, что броня, только пушку не мешало бы покрупнее калибром, – задумчиво произнес Николай. – Из этого танка еще не то можно выжать.
– Коля, а я ведь понял, почему тебя твои танкисты зовут «наш студент», – проговорил Спартак. – Ты-то об этом звании своем знаешь?
– Знаю, – усмехнувшись, ответил Николай и покраснел.
– Ты для них не только командир – «приказано – кругом марш – исполняйте». Они у тебя даже привычки перенимают. Я, кажется, за всю войну «пожалуйста» только теперь услышал… Ты что, и ругаться, наверное, не умеешь?
Капитан засмеялся.
– Умею, – сказал он серьезно, – только не считаю нужным.
– Вот гляжу я на тебя, – задумчиво проговорил Спартак, – и думаю: ведь другого высмеяли бы за эти слова, я первый живот бы надорвал, а у тебя это внутреннее, что ли, даже странно, если было бы наоборот… Скажи, Коля, по правде: ворчали твои ребята, когда ты на том перекрестке приказал идти не к переправе?
– Но ведь ты тоже пошел не направо, а прямо – к коменданту.
– Да пойти-то пошел, – с досадой сказал Спартак, – только трудно мне пришлось с теми, кто ворчал: «Что нам, больше всех надо?.. Что мы, каждой бочке затычка?» Тот, красномордый «интеллигент», папин сын из комиссионного магазина, больше всех надрывался… Значит, сумел ты своих хлопцев так воспитать, что они за тобой идут не раздумывая: надо – значит надо!
– А в самом деле – нам, дружище, иначе нельзя. Кому-то надо сделать шаг первому, – просто сказал Николай Ермаков. – Я знал, что мои ребята не с легким сердцем выполняли этот приказ, да и кому охота из пекла в пекло идти? Но есть такое слово: «надо». Короче не скажешь и по-другому не сделаешь.
Спартак кивнул соглашаясь:
– Рад я, что познакомился с тобой и повоевал вместе. Кончится война – приеду, Коля, к тебе в гости. Москву мне покажешь, а потом увезу тебя к себе, поедем за Оку рыбу ловить, захочешь – и поохотимся. Увидишь наше Павлово – и древнее, кустарное, и новое, заводское. Со старыми мастерами поговорим, они порасскажут такое, что хоть книжку про них пиши.
– Да, за малым дело стало – до Берлина дойти и оттуда до Павлова доехать…
Спартак не обиделся.
– Давай пиши адрес, – сказал он. – У нас ведь через Оку до сих пор моста нет – вот тебе и работа будет.
5
К вечеру второго дня боев за город, когда капитан Ермаков лишился еще трех танков, а батальон лейтенанта Жуликова по численности едва ли составил бы роту, связной командир принес, наконец, приказ отходить к переправе.
Береговой спуск запрудили повозки, машины, пушки, но уже не было напряжения предшествующих дней: подавляющее большинство войск и мирного населения успело переправиться на другую сторону.
– Не зря воевали, дали людям возможность уйти от фашистов, – услышали Николай и Спартак знакомый мальчишеский голос.
– Святов? – спросил Николай. – Жив парень?
– Воюет – дай бог всякому, – ответил Спартак.
– А тот – твой «комиссионный друг» – как?
– Живой-здоровый. Не герой, но и от пули больше не бегает.
– И это неплохо, – засмеялся Николай. – Святов из него сделает человека. Отличный командир со временем из твоего Святова выйдет.
– А по-моему, политработник, – сказал Спартак. – Лучше его агитатора у меня нет.
«Сводный пехотно-танковый полк», как называли себя сроднившиеся за эти дни красноармейцы, остановился в переулке. Собственно, переулком горы разбитого кирпича, железа, обугленных досок и бревен уже трудно было назвать. Все это походило на реконструкцию улицы Горького перед войной, и капитан усмехнулся такому мирному сравнению с тем далеким невозвратным временем.
Вместе с лейтенантом Жуликовым он отправился искать Мамедова и тут, у самого уреза воды, их застала очередная бомбежка.
– Где подполковник? – окликнул капитан бойца, которого позавчера видел около коменданта.
– Погиб два часа назад. Прямое попадание…
– Вот и погуляли на азербайджанской свадьбе, – с тоскою сказал Ермаков. – Кто сейчас за него?
Новый комендант, низенький, плотный майор с облупленным, сожженным солнцем носиком, багровый, потный, по внешности был полной противоположностью своего предшественника, но он был такой же охрипший, неумолимый и деловито-веселый.
Переправа уже оказалась в зоне воздействия вражеской тяжелой артиллерии, но огонь ее был пока малоэффективным. Опаснее была немецкая авиация, почти непрерывно бомбившая понтонный мост.
– Сейчас переправим на ту сторону госпиталя, потом пушки, а к двадцати двум часам подойдет ваша очередь, – поглядывая на небо, проговорил майор. – Будьте наготове.
Мимо них по крутому спуску уже сползала к мосту вереница голубых автобусов с большими красными крестами на бортах. Это были совсем мирные автобусы, словно перенесенные из прошлых добрых дней. На радиаторах алели длинные металлические флажки. Бледные лица раненых виднелись в растворенных окнах.
– Дьяволы, не могли перекрасить, – ошарашенно проговорил майор. – Но ведь красивы, ничего не скажешь. Мирная машина, как будто и войны нет.
Он не выдержал, сорвался, побежал к головному автобусу:
– Давай быстрей, голубая волна, пока «музыканты» не налетели!
Капитан смотрел на невиданную голубую колонну, вступавшую на мост, со смешанным чувством тревоги и злого недоумения. Год идет война, а какие-то нерадивые люди не поняли, что за враг перед ними. Отличная мишень для немцев эти автобусы. Фашистских летчиков не остановят наивные красные кресты…
И, как будто подтверждая его тревогу, на берегу взревела сирена поста оповещения. Почти тотчас гулко ударили зенитки. Голубая колонна шла через мост, откровенно мирная, беспомощная. Весь берег тревожно смотрел то на автобусы, то на небо. Люди позабыли о грозящей им опасности. Лишь немногие бежали в укрытия. Немцы посягали на самое священное, и все у переправы с тревогой думали о тех, кто находился в машинах с красными крестами.
Дружно ударили зенитные пулеметы по стремительно несущимся среди черных клубков разрывов вражеским самолетам.
– Пикировщики. Плохо дело… – голос Жуликова донесся как будто издалека.
Ермаков, закусив губу, следил, как четко, заученно, будто на смотру, втягивались в круг «юнкерсы». Через несколько минут первый самолет вырвется из этой адской карусели, блеснет в закатных лучах металлом, завалится на правое крыло и с ревом станет падать на мост. Никогда в жизни у Николая так не ныло сердце, как сейчас. Его активная, деятельная натура не терпела бездействия стороннего наблюдателя, и теперь он лихорадочно оглядывался, выискивая, что бы предпринять.
Зенитные пулеметы захлебывались. Капитан сорвался с места и побежал к красноармейцам, стоявшим у стен домов в неглубоких окопчиках.
– Товарищи, надо бить по самолетам! Где ваш командир? Старший лейтенант, прошу вас…
– Без толку, товарищ капитан.
– Как без толку? Поставьте «максимы», «Дегтяревы», «петеэр», дайте залповый огонь. Только начните – весь берег вас поддержит!
Рванули первые бомбы. Все оглянулись. Столбы воды взметнулись далеко от моста.
– Слушай мою команду! – закричал старший лейтенант. – По самолетам противника, прицел три, упреждение два корпуса – ого-онь!
Словно сухой порох, заполыхало и затрещало по всему берегу. К винтовкам присоединились пулеметы. Неугомонный капитан подскочил к петеэровцам, схватился за ружье.
– Клади мне на плечо! – закричал он в самое ухо бронебойщику.
– Что вы, товарищ командир!
– Давай клади!
Открыв рот, чтобы не оглушило, капитан следил за небом. Длинный ствол ружья с квадратным надульником потянулся вслед за падающим в пике самолетом. Гулкий выстрел ударил в уши.
– Вася, дай я по нему ударю, ну дай! – кричал второй номер расчета.
– Бейте, хлопцы, бейте! – бормотал капитан, следя за самолетами. Зенитный огонь не позволял им пикировать, и они, наспех бросив бомбы, взмывали, огорченно завывая.
– Сбили, сбили! – закричали вокруг, и тут Ермаков увидел черный дымный шлейф, тянувшийся за одним из стервятников.
– Шесть осталось! Дать им еще! – кричал Жуликов. В его руках оказалась чья-то винтовка, и он безостановочно палил из нее.
Автобусы были уже частью на той стороне, несколько машин ползло по мосту. Самолеты шли на второй заход. Ведущий с включенной сиреной бесстрашно падал и падал навстречу огню зенитных пулеметов, и никто не увидел, как черной каплей отделилась бомба. Взрыв потряс мост, расколол его, расшвырял за перила голубые автобусы.
– А-а-а! – дико, тонко, совсем по-женски закричал кто-то рядом с капитаном.
Самолет выходил из пике метрах в ста от воды.
– Сбейте его, гада, сбейте! – не унимался тот же высокий голос.
Жестокая, злая русская ругань покрыла этот голос, перешедший в крик.
– Так его, так… в душу… мать…
– Сбили! – сказал Жуликов, опуская винтовку. – Сбили и этого.
В наступившей внезапно тишине стали отчетливо слышны стоны раненых.
– Геройство зверя… – с ненавистью проговорил Ермаков.
– Что говоришь? – спросил Спартак.
– Я говорю, – с бледным, перекошенным лицом отвечал Николай, – что это не человеческое геройство. Так поступает зверь и фашист. Когда мы будем их бить и гнать с нашей земли, они, как волки, будут отгрызать себе лапы, лишь бы уйти живыми. И, недобитые, будут жалить, как змеи. Зверь тоже способен на смелость, но только во имя чего его смелость? Я не могу признать за зверями геройства.
Тут снова застучали зенитки: шла новая волна бомбардировщиков.
– На нас летят… Нет, свернули… Боятся… – послышалось кругом.
– Смотрите, товарищ капитан, наши «ястребки»! – кричал бронебойщик.
В небе над переправой вспыхнул молниеносный воздушный бой. С ревом устремлялись друг на друга, обмениваясь короткими смертными очередями, едва видимые с земли самолеты. Некоторые, обиженно воя, прочерчивали дымный след и падали где-то в стороне.
Подошел грустный лейтенант Жуликов – прощаться.
– Расстаемся, Коля, друг. Переправляемся на пароме, а вам только к ночи мост починят. Полюбил я тебя, хоть и знакомы были без году неделю.
– И я рад, что познакомился с тобой. Будь здоров и не лезь без толку на рожон. Горяч очень, на войне это плохо. И с людьми будь поделикатнее…
– Учтем на будущее, – сказал лейтенант. – Ну, давай на прощанье обнимемся, как братья.
6
Капитан покусал травинку, покосился на Дорощука. Даже в сумерках лицо механика-водителя показалось жалким, незнакомым.
– А зачем ты жил с женщиной, если она к другому бегала?..
Они лежали на откосе у реки, ожидая переправы. Быстро темнело, и в небе одна за другой загорались крупные южные звезды. Ответ услышал неожиданный и не по-мужски беспомощный:
– Вона така прелестна…
Смущенный своей неожиданной откровенностью, старшина отвел взгляд от удивленного командира, затормошился, вскочил:
– Пойду машину посмотрю. Почекайте трошки, товарищ капитан. Жизнь, она оч-чень сложная штука, в атаку на нее не пойдешь…
– Постой, Иван Данилыч, – комбат впервые назвал старшину по имени-отчеству, – машина же в порядке, не убегай от меня. Ответь, ты человек бывалый, я с тобой тоже на полную откровенность. Вижу, ты с женщинами всегда обходишься по-хорошему, по-моему, даже жалеешь. Я понимаю, дело тут в характере…
Дорощук сел, лобастый, неловкий, очень домашний и очень уютный, добрый, верный человек.
– Встретил я недавно одну женщину, – глядя на темную реку, снова заговорил Николай, – Понравилась она мне… Милая такая, ненавязчивая, грустная. Потом от хозяйки я узнал: она в Ленинграде сына потеряла, муж ее погиб еще в начале блокады, на Кировском заводе, в цеху, – прямое попадание. Он ремонтировал танки. Голодный был, еле стоял, тут и убили. Человек старался для нас, для победы. А меня к этой женщине потянуло, к его вдове. Темная, непонятная меня опутала сила… А я ведь, ты знаешь, женат и жену без памяти любил и сейчас люблю…
– Это вы о Лене говорили? Да, она была хорошая.
– Знаешь, о ком речь шла. Ну, тем лучше… Она и тянулась ко мне и отталкивала. Боролась сама с собой. А ведь не изменяла никому – одинокая, мужа в живых нет…
– Памяти его не хотела изменять, – сказал Дорощук сурово.
Николай молчал и, мучительно подыскивая нужные, верные слова, рассеянно смотрел, как внизу, у самой воды, саперы лихорадочно налаживали переправу. В тишине, веявшей с реки, негромко раздавались тревожные голоса, стук топоров, вкрадчивое повизгивание пил.
Дорощук нетерпеливо пошевелился.
– Не пойму я сам, – снова заговорил Николай, – то ли Иришку мою она мне чем-то напомнила, то ли сама по себе какая-то особенная была. Прежде всего прочего, понимаешь, я в ней хорошего человека увидел. Для меня просто красивая женщина, пусть даже очень красивая, если души в ней нет, ничего не значит. Ты понимаешь, что я перед тобой не рисуюсь этим, на полную откровенность говорю?
– Говорите дальше, я все понимаю, – тихо ответил Дорощук.
– Вот бывает как: увидишь женщину, и сразу ясно – настоящая. Может быть, это редко бывает, я не больно опытен в этих делах, но теперь по Лене знаю, понял: бывает. А потом, уже только потом, ко мне все остальное пришло… Сидит рядом добрая, милая женщина, очень одинокая и очень несчастная… И если бы жаловалась на судьбу, плакала, тогда бы другое дело, а эта нет – молчала о себе. А горе ее и одиночество ее во взгляде, в голосе, в каждом движении проглядывали… Обнял я ее – ну, просто пожалел, без всякой черной мысли… Притихла она, сжалась вся, а во мне вместо сочувствия вдруг черный бес забурлил…
Дорощук шумно вздохнул. Николай покосился на него.
– Ну, ладно, хватит, пооткровенничали, – сказал он. – Теперь я пойду машину смотреть…
– Ну нет уж, Николай Николаевич, – встрепенулся старшина, – теперь уж вы до конца договаривайте, раз начали.
– Что договаривать? Все ясно.
– Лены-то нет, а что о ней живые, те, кто остается, думают, вы об этом размыслили? – грубовато спросил Дорощук.
– А их, живых-то твоих, тоже безносая метит.
– Что ж, товарищ капитан, не всех, не всех метит. О каждом человеке след останется. И о Лене тоже. Я погибну – вы расскажете обо мне после войны или просто вспомните. Никто о той Лене плохого не скажет. Жила честно и умерла того честней…
– Да нет, я не о том! Ей-то что до того, как о ней подумают, она ничего этого не узнает.
– А в нашей памяти она – всегда живая. Придет время – и в радости и в трудный час о ней вспомним. Скажем: «Она человек была, человек!» И станет нам легче, и станем мы лучше, и себя мы почувствуем честнее, и детям закажем быть похожими на нее и на таких, как она…
– Это ты уже о мирном времени говоришь? Рано, дружище! Себя, видишь, похоронил, а меня жить и совершенствоваться оставил.
– Як примеру сказал. Ну, не вы, Николай Николаевич Ермаков, так другой… Ни об одном человеке не забудется. Ни один бой, ни одна жертва, ни одна подлость, ни один подвиг не пропадут..
– Ты веришь, что так будет?
– А разве вы не верите? – простодушно спросил Дорощук, и капитан, сам умеющий верить и мечтать, подивился и порадовался этой чистой и сильной вере. – Если вы когда и сомневаетесь в этом, так это только от молодости… Вот вы удивлялись, когда я в партию вступал, верно?
– Я тебе ничего не говорил.
– Не говорили, а я видел.
– И тоже не сказал.
– Тоже не сказал…
Оба рассмеялись.
– Вы в партию вступали от молодости, а я от зрелости. Нас одно уравняло – война. Я, конечно, не такой геройский человек, как вы…
– Не надо, Иван Данилыч! – с досадой сказал капитан.
– Это я не к лести, Николай Николаевич, а к слову сказал. Я не герой, хотя многое перевидал, и всякое… А вот теперь вижу: обиды мои прошлые – так в прошлом и остались, ни мне, ни другим они не нужны. Да, было – ни за что в кулаки отца вписали, в Казахстан сослали. Было. И не война эти обиды списала – сами отошли. Может, и перекрутили тогда с нами или с другими, но с тех пор жизнь вверх пошла, и обиды те отступили, обмельчали, стали ничтожны…
– Сейчас, пока война, – хочешь сказать?
– Нет, жизнь их отвела. Знаете, как отца и мать везли из Сталинской области в Караганду? Теплушки набиты, воды нет, еды – что с собой взяли. Везут медленное потому что впереди поездные бригады рельсы кладут, по тем рельсам и едут… Темпы, сами понимаете, какие. Привезли в Караганду, оставили – живите как хотите. А кругом степь, а воды нет. Мать младшего братишку, чтобы не погиб, отвела в город, постучалась в чей-то дом – возьмите, усыновите, только сохраните живую душу, Петей его звать… Взяла жена какого-то начальника, бездетные были, уехали поскорей. Так и стал наш Петяшка сыном чужих людей. А я его не забыл и о той дороге, которой везли моих стариков за то, что у них сад был, тоже добре помню. Когда-нибудь в этом разберутся, и наша партия осудит те огульные дела и те ненужные жестокости. Но народ видел за всеми теми делами главное – начало хорошего життя, жизни то есть… Для народа и Родина и партия, это я понял теперь, вечное. И я с этим соединил свое все: и сегодняшнее, и будущее, и даже прошлое.
– Простил?
– Кому? Ему – нет, а партии… партия в этом разберется.
– Кому – ему?
– И в том проклятом тридцать седьмом – тоже разберется.
– Кому – ему? – снова настойчиво повторил капитан.
– А тому самому – родному и любимому.
Оба они невольно оглянулись, не слышит ли кто-нибудь их ночной неосторожный разговор…
– Ну, это ты брось, Иван Данилыч, – ошеломленно, но как-то не очень уверенно сказал Ермаков. – Не надо об этом. Твое озлобление вызвано просто личной обидой, обобщать тут ты не имеешь никакого права… Начали мы про Лену, а кончили политикой.
– Дело не во мне, – ответил Дорощук. – Это все одно – жизнь. Остается в жизни этой все – и плохое и хорошее. Весь вопрос – как остается. Лена – человек, она останется в доброй памяти у меня, и у вас, и у той хозяйки ее, и у тех, кто ее знал. И миллионы других – честных, скромных людей – тоже не будут забыты. А он – учитель великий и мудрый, что себя на портретах велел всюду рисовать, – он не настоящий, попомните мои слова. Рядом с Лениным становится, даже поперед Ленина хочет вылезть. Боится он народа, старых большевиков боится, пересажал всех, значит, не любит правды… А помните ту станцию с эшелоном на север? – вскрикнул Дорощук, хотя его собеседник угрюмо молчал. – У вас тогда лицо, как мел, белое стало и голова задергалась. Думал я, пристрелите вы этого энкеведешника…
Снова они оглянулись по сторонам.
– И слава богу, что обошлось, – сказал Ермаков.
– Да, – отозвался Дорощук, – хорошо, что до оружия дело не дошло. А то не воевали бы мы сейчас, а ехали бы куда подальше. Или сидели где не надо…
Помолчали. В ночное небо беззвучно неслись цветные пулеметные очереди. Где-то невдалеке полыхало зарево, и розовые блики отражались в черной воде. Заурчали моторы тяжело груженных немецких бомбардировщиков, идущих бомбить тылы. Старшина снова заговорил:
– Как вы крикнули Ильке Наумову: «Неси мой вещмешок!» – тут я и подумал, что быть сваре. Хотел я побежать за своим сидором – у меня там и сало было, и сухари, и сахар, да думаю – отбегу, а вы тут без меня делов понаделаете, и Сашку Тетерина послал. Ну, ребята как птицы летели. А ведь, по правде говоря, не ожидал я от вас такого.
– Почему? – встрепенулся капитан.
– Я об вас другого мнения был. Майор-то наш, Черепенников, на что храбрый был человек, а и то струсил… А вы знаете, как вас танкисты звали до того случая?
– Студентом, что ли?
– Верно. Ну, а студент – понятие деликатное, интеллигент… А тут вы как поговорили с тем стариком, бледный стали, а когда лейтенант из конвоя подбежал да вызверился, вы за пистолет. Ребята до сих пор это промеж себя обсуждают. И многие одобряют. «Вот тебе и студент», – говорят…
– Это ты меня тогда от него отгородил?
– Неважно кто, может, Илька, может, и я. – Дорощук тихо засмеялся. – Опять курите, товарищ капитан, много вы табаку жгете – вред один. И так худые…
Эпизод, о котором шла речь, произошел минувшей весной, когда они ехали на Урал, в Танкоград, получать новую технику и на пересадочной станции ожидали поезда.
В чахлом привокзальном скверике с ветхой чугунной решеткой вдруг поднялась суетня. Несколько солдат в фуражках с красными околышами во главе со старшиной в отлично сшитой командирской шинели грубо выпроваживали за ограду женщин с вещами, детей, стариков. Недовольные возгласы покрывали озабоченные крики солдат: