Текст книги "Ордер на молодость(изд.1990)"
Автор книги: Георгий Гуревич
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Глава 4
Никогда не гадал я, не думал, что придется мне стать преподавателем.
В школе, глядя на учителей наших, зарекался: «Ни за что, ни за что не стану тратить душевные силы, чтобы тащить за уши в науку таких лоботрясов, как я (я был достаточно самокритичен), рисующих карикатуры на подвижников, пытающихся приобщить нас к загадочной красоте комплексных уравнений».
Но вот диалектика жизни заставила и меня обратиться в свою противоположность.
Некогда я с парт смотрел на кафедру, ныне с кафедры взираю на парты… ну, не на парты – на студенческие столы, вижу двадцать пар глаз, и не детских, легкомысленных, а юношеских, внимательных и пытливых. Двадцать молодых людей ждут, как я буду обучать их инженерному чутью.
Я вижу лица – розовые и бледные, смуглые, желтые, бронзовые, коричневые и почти черные. Проект «Луна» – глобальное мероприятие, в нем принимают участие все народы. Все заинтересованные в зеленеющей планете.
Цвет кожи – самая поверхностная характеристика. Черты лица – тоже поверхностная. Некоторые кажутся мне красивыми, располагающими, некоторые неприятны, это надо подавить. Выражение? Как правило, девушки с первой же лекции жадно внимательны, готовы впитывать; у юношей чаще напускное недоверие, желание не уступать своей самостоятельности. Они и сами с усами, у них свое я; еще неизвестно, удивит ли их чем-нибудь молодой педагог, стоит ли признать сразу его превосходство.
Это тоже поверхностная характеристика, еще одна.
Признать мое превосходство ученики не готовы, но учиться готовы. Инъекции они получают, мозг растет у каждого и у каждого жаждет наполнения, как пустой голодный желудок. Но чем наполнять? Ведь даже и желудок не рекомендуется набивать как попало. Ежемесячно диспансерный диетолог дает советы: «Прибавьте витамины или белки, сократите углеводы, сахару в крови многовато или же, наоборот, жиров добавить надо». Мозг неизмеримо сложнее, в нем гораздо больше звеньев. Какую же диету пропишу я своим подопечным с их молодым растущим умственным механизмом, таким тонким, таким многозвенным?
Им и себе я повторяю вступительную лекцию школы итантов:
«Мозг – это орган, задача которого обрабатывать информацию и на основе ее руководить действиями организма.
Информация – обработка – действие! Три этапа!
Информация приходит извне (через глаза, уши, нос, кожу) и изнутри (я голоден, болен, устал…).
Мозг приступает к обработке. В ней тоже три этапа: понимание – оценка – решение.
Понимание двойное – образное и словесное.
Оценка двойная – эмоциональная и логическая.
По мотивам логическим, психологическим, вкусовым, физиологическим, сиюминутным, постоянным и прогностическим, моральным, своим, чужим…
Надо выбрать, надо принять решение, надо еще довести его до конца, отбиваясь от новой информации и новых побуждений, сверяясь с обратной связью ежесекундно…»
Десятки звеньев. Мыслительная цепь.
И у каждого из моих слушателей цепь разной прочности. Вот я и стараюсь разобраться, какое звено послабее, какое надежнее, какое надо укреплять, какое использовать с полной нагрузкой, какую прописать умственную диету каждому.
Расспрашиваю. Разговариваю. Наблюдаю.
Двадцать личностей передо мной. А я читаю им одинаковую лекцию.
Двадцать пациентов!
Вот Педро. Худенький, смуглый, порывистый, с живыми движениями, с горящими любопытными глазами. Он засыпает меня вопросами, нетерпеливо ерзает, привстает, если я не сразу замечаю его поднятой руки. Рвется ответить первый, подсказывает мне слова, как только я замнусь на секунду-другую. Он прирожденный талант, еще до нашей школы; я даже сомневаюсь, стоит ли вообще ему наращивать мозг. И первый месяц мои усилия направлены на то, чтобы унимать его: «Педро, вы не один в классе. Педро, дайте высказаться другим».
И домашние задания он выполняет блестяще, раньше всех, почти всегда лучше всех. Так до первого проекта. И вдруг выясняется, что Педро застрял. Мечется в нерешительности. Отброшен один вариант, другой, третий, примерно одинаковые, даже первоначальный был в чем-то оригинальнее. Время идет, ничего не выбрано, парень начинает заново, опять и опять. Я-то вижу лучшее решение, у меня бывали похожие случаи в практике, отработан подход, но я креплюсь, не хочу подсказывать. Знаю: если подскажу, Педро побежит к компьютеру и через день принесет мне цифровые таблицы. Но я же не у компьютера экзамен принимаю, я готовлю инженера, командующего компьютерами. Стараюсь понять, почему он не видит очевидного.
И постепенно до меня доходит: Педро не хватает звена под названием «характер».
Он не умеет доводить дело до конца. Привык работать на публику, щеголять сообразительностью, догадки бросать с лету. В одиночестве за рабочим столом скисает, теряет уверенность. Диагноз: способности есть, выдержки нет. Терапия: персональные, трудоемкие, однообразные задания, требующие терпения, нечто, напоминающее личные рекорды на дальность (сегодня проплыл километр, завтра – тысячу двести метров, послезавтра– тысячу триста). Тренирую выдержку, ращу лобные доли, вместилище твердой воли.
Следующий – Густав. Этот распознается проще. Густав грузноватый, большеголовый, плечистый, медлителен в движениях, медлителен в словах, долго соображает, даже если уверен в ответе. В классе пассивен, молчалив, но домашние задания выполняет основательно и даже с выдумкой. В сущности, можно бы и примириться с его неторопливостью. Для проекта важнее качество, а не быстрота. Но после второго, третьего задания почувствовал я некоторое однообразие, даже однобокость, даже узость. Понял: Густав – упорный интраверт, у него все долго вертится внутри, так и этак прилаживаются и подгоняются надежные, твердо усвоенные, но немногочисленные факты. Новое он воспринимает с усилием, как бы нехотя, глуховат к внешнему миру, получил два-три факта – и спешит замкнуться, приступить к перевариванию.
Диагноз: слабое звено Густава – восприятие. Терапия: задания на сбор материала (изучение, описание, выяснение, исследование). И тоже тренировка на личные рекорды: не сколько сделал, а сколько нашел.
Так с каждым из двадцати.
Самым же твердым орешком оказалась для меня способная и прилежная Лола, чернокожая курчавая красавица с густым румянцем и вывороченными губками, словно нарочно приготовленными для поцелуя. Сидела она прямо передо мной, сверлила в упор угольными глазами, улыбаясь многозначительно своими поцелуйными губками. Не знаю, намеренно ли она старалась смутить молодого учителя, смягчив заранее на всякий случай его суровость, или же бессознательно на всех подряд пробовала силу своего обаяния; мне лично мешало это кокетство.
Мне же разобраться в ней надо, поговорить с ней откровенно наедине, но не хотелось приглашать для разговора наедине.
А я не понимал Лолу как ученицу. У нее был вкус, работы свои она оформляла красиво, охотно думала о дизайне, но как-то не воспринимала конкретную обстановку. «Конкретная обстановка» – термин неконкретный; сейчас я поясню, что я имею в виду. Строится завод: расчищается пропасть, прокладываются дороги через холмы и горы, надо роботам дать наставление, как им справиться с этим перевалом, с этой расщелиной, с данной конкретной глыбой, горой, скалой, похожей на любопытного щенка, приподнявшего одно ухо. Инженерное чутье в том и заключается, чтобы почувствовать, как взяться за этого одноухого базальтового щенка. Лоле же почему-то, при всей ее любви к внешней форме, задание надо было давать в цифрах. Видит же красоту, а понимает только цифры. И далеко не сразу нашел я объяснение. Лоле мешала не слабость ее образного видения, а сила. Она очень четко представляла себе ушастую скалу, но на Земле… не на Луне. На Луне скала весила в шесть раз меньше аналогичной земной, к ней иной технический подход требовался. Вот абстрактные тонны Лола считала отлично. Их она не представляла зрительно, и представление не сбивало ее.
Какое предложил я лечение? Длительную командировку на Луну, чтобы в мозгу осели лунные масштабы, лунные соотношения объема и веса.
Три ученика – три проблемы. И еще семнадцать проблем в моем классе. И еще двадцать в параллельном. И двадцать, и двадцать на следующий год в очередном потоке. И четырежды сорок, если принять в счет классы моих товарищей. Вместе же мы ломали головы над тайнами мыслительных цепей наших учеников.
И обрел я талант третий – чутье педагога. Уже не за месяцы – за день-два управлялся с распознаванием личности. Иногда и часовой беседы хватало. Иногда и одного взгляда. Даже испытывал я себя, пробовал, правильно ли первое впечатление. Да, в основном бывало правильное. Уточнения добавлялись.
А с третьим талантом в третий раз пришло горделивое ощущение некой удали. Я могу – я умею – я молодец! На свете нет ничего сложнее человека, а для меня это сверхсложное – как на ладони. Столько написано толстых томов о некоммуникабельности, непознаваемости, непроницаемой истинной экзистенции человеческой сущности, но вот пришел я, проникаю, проницаю, познаю экзистенцию, воздействую на нее коммуникабельно. Корил я сам себя за зазнайство, разоблачал себя, опровергал… жизнь сама опровергла вскоре. Но я же не гимн себе пою, я рассказываю, какие ощущения у итанта. Молодцом себя чувствуешь, победителем.
Но потом пришло и неприятное.
Глаза стали меня подводить. Пока я рассеянно, ни о чем не думая, водил взглядом по рядам учеников, все было нормально. Но стоило задуматься о каком-нибудь одном, прислушаться к его словам, хотя бы фамилию вспомнить, облик его начинал искажаться, контуры расплывались или, наоборот, становились резче, угловатее, на лицо его накладывались другие, с разным выражением, даже разновозрастные: одновременно видел я старика, взрослого и ребенка. Иной раз сквозь человеческие черты проглядывали звериные мордочки: хитренькие лисички, кроткие ягнята или бараны бессмысленные, перепуганные кролики, настороженные крысы, насмешливые козлы, петухи задиристые… И если я упорствовал, таращил глаза, силясь разглядеть, что же я вижу на самом деле, что мне чудится, лица раскалывались, по ним змеились плавные или угловатые трещины, огненные такие линии, какие видятся закрытым глазам после вспышки молнии. Линии эти ширились, ветвились, сливались, превращаясь в широченные потоки, загораживающие все лицо, потоки стремительные или медленные, яркие или тускнеющие, сходящие на нет постепенно. И в конце концов се тонуло в подцвеченном пульсирующем тумане, обычно неярком – розоватом, желтоватом, сизом, как пасмурное небо, или блекло-оливковом, как затоптанная трава. Туман этот колыхался, меняя очертания, не исчезал даже, если я глаза закрывал.
Чтобы прогнать его, как я заметил позже, надо было не думать об этом ученике. Но легко сказать: не думать! Еще Ходжа Насреддин дразнил людей, предлагая им не вспоминать о белой обезьяне. Как не вспомнить? Гонишь из мыслей, а она тут как тут: лохматая, со свалявшейся шерстью, грязная, краснозадая, противная такая.
Работать стало невозможно. Вместо того чтобы думать об уроке, я цветные туманы отгонял, словно муть разводил руками. Пришлось пойти к врачу. Окулист с полнейшей добросовестностью проэкзаменовал меня по разнокалиберным буквенным строчкам, изучил мои роговицу и хрусталик, через зрачок заглянул в глазное дно, измерил его давление, неторопливо продиктовал свои наблюдения стрекочущему автомату и в результате признался, что ничего в моих глазах не видит, посоветовал обратиться к психологу.
Ах, к психологу? Тогда мне незачем идти к незнакомому, рассказывать все с самого начала про школу итантов. Я предпочел отправиться к шефу. К нашему выпуску – первым своим изделиям – он всегда относился с особым благоволением, разрешал приходить без дела, просто так, поведать о своих ощущениях, впечатлениях. В данном случае подходящий предлог: с глазами осложнение.
И на этот раз шеф пригласил меня сразу же, хотя в кабинете у него были люди: новичков он напутствовал, практикантов, отправлявшихся на Луну, – трех парней и девушку. Парни выглядели обычно, лица их, плечи и грудь выражали старательную молодцеватость. Я-то посматривал на них снисходительно, думал про себя: «Эх, петушки молодые, хорохоритесь, еще хлебнете всякого, узнаете почем фунт лиха, научитесь кушать его спокойно и ежедневно». Это у нас поговорка такая лунная: «У каждого в скафандре порция НЗ – фунт хлеба и фунт лиха».
Впрочем, я парней не разглядывал внимательно, больше засмотрелся на девушку – естественная реакция в моем возрасте. Выразительная была девушка: маленькая, худенькая, с детской шейкой, так умилительно выглядывавшей из широченного раструба лунного комбинезона, и с большущими черными глазами, злыми почему-то. Меня так и хлестнула взглядом: «Отвернись, мол, не для того я в космос лечу, чтобы засматривались всякие».
Такие худенькие бывают очень выносливыми, знаю по лунной практике. Но мне почему-то стало жалко эту девчушку. И когда мы с шефом остались с глазу на глаз, я даже позволил себе посоветовать:
– Зачем такую малявку на Луну? Здоровых парней не хватает, что ли?
– Она у нас из лучших, – возразил шеф, – Любого парня за пояс заткнет.
Сосредоточенная. И целеустремленная. Своего добивается. Умеет.
– Не вернется она с Луны, – вырвалось у меня. Шеф поглядел осуждающе:
– Не надо каркать. Что за манера? Я развел руками:
– Жалко стало почему-то. Вообще настроение минорное. Себя жалею, что ли? С глазами у меня плохо.
Я начал рассказывать об утроенных лицах, лисичках, ягнятах и струях в глазу, но тут загорелся экран. Шефа куда-то вызывали срочно. Он заторопился, не дослушал, кинул, одеваясь:
– Гурий, к здоровью надо относиться серьезно. Ты переутомился, немедленно бери отпуск на две недели, отправляйся куда-нибудь подальше, в горы, в Швейцарию, в Саппоро, еще лучше – в тайгу! В тайгу! Нет лекарства лучше лесной тишины.
Прописываю тебе две недели якутской тайги.
Увы, усиленный курс лесной тишины пришлось прерватъ через три дня. Только я долетел до Якутии, только-только успел подобрать для себя заброшенную сторожку у болотца, окруженного трухлявыми стволами, только успел усесться на один из стволов, устремив взгляд на тину, развести первый костер, вдохнуть аппетитный запах дыма, как встревоженное лицо шефа появилось на моем запястье.
– Гурий, ты нужен срочно. Бросай свою тайгу, прилетай сию же минуту, – распорядился он, сердито глядя с браслета.
Пять тысяч километров – туда, пять тысяч километров – обратно. Я даже не успел разобраться, проходит или не проходит моя болезнь. Пятого числа вечером я простился с шефом, девятого поутру входил в его кабинет.
– Сядь, Гурий, – сказал он сразу. – Садись и объясняй, почему ты сказал, что девочка не вернется.
– Она погибла? – ахнул я.
– Сорвалась в пропасть. Глубина – четыреста метров. Это смертельно даже на Луне. Ты был прав, не следовало ее посылать. Но почему? Откуда ты узнал, что она не вернется?
– Не знаю, мне так показалось.
– Гурий, не отмахивайся, я спрашиваю важное. Сосредоточься, подумай как следует, вспомни, почему тебе пришло в голову, что девочка не вернется.
Я задумался, привел мысли в порядок.
– Она боялась, – сказал я. – Не Луны боялась, боялась, что испугается на Луне.
Я это почувствовал, а она почувствовала, что я чувствую ее страх, и злилась на меня, опасалась, что я ее выдам. Она из тех натур, что всю жизнь занимаются самопреодолением, ненавидят себя за слабость и бичуют за слабость. Такие хотят быть героями, но геройство им не под силу, и они казнят себя за это, жертвуют собой, голову кладут на плаху, говоря по-старинному, по-книжному. И вот она и героиня, и жертва. Но на Луне не жертвы нужны, а цеха и дороги. Там надо работать и доводить работу до конца, а эта девочка думала только об одном:
«Струшу или не струшу?» Наверное, прыгнула там, где заведомо не могла перепрыгнуть.
– Именно так, – вздохнул шеф. – Прыгнула там, где и мужчина не перепрыгнул бы.
Тем более что для Луны у новичков нет же глазомера. Но почему ты не сказал мне этого вовремя?
Я задумался. В самом деле, почему не сказал?
– Не сказал потому, что не понимал. Это сейчас я формулирую, выражаю словами.
А тогда увидел цвет лица неестественный, бледно-зеленый. И ощутил напряжение нервов, натянутых до отказа, это же ощущаешь в другом человеке. И злость, и отчаянную решимость, мучительное усилие, усилие ради усилия, все затмевающее.
И еще шейку на пределе текучести. Но это наше, инженерное, – возможно, вам не довелось иметь дело с испытанием металла на разрыв. Представьте себе: стержень стоймя зажат в тисках, а нижнюю платформу грузят, грузят, кладут на нее гирю за гирей. Вы сами ощущаете, как невыносимо трудно металлу. И вот он не выдерживает больше, стержень вытягивается, худеет на глазах, словно пластилиновый, течет-течет… и лопается с оглушительным звоном. Вот эту шейку увидел я, она заслонила все. И оборвалась, и утонула в сизо-зеленом тумане. Я отвел глаза, неприятно было смотреть. Вообще неприятно. Смотрю на человека – и вижу стержень. Это и есть моя болезнь. Я сразу начал рассказывать о ней…
Шеф сокрушенно покачал головой:
– Да, горько признаваться, но эту девушку мы просмотрели. Привыкли считать, что полет на Луну – студенческая практика и никакой не подвиг. Было бы здоровье, каждого послать можно. Антарктида или океанские впадины куда опаснее. Да, просмотрели. Придется усилить психологическую экспертизу. Видимо, и тебя подключим, Гурий… в дальнейшем. А пока отпуск твой отменяется. Лечить не будем, будем обследовать. Ждал я чего-то подобного, и вот пришло. Очевидно, родилась третья сигнальная. Поздравляю, Гурий, тебе она досталась первому.
– А что такое третья сигнальная? – спросил я с опаской. – Это надолго? Это пройдет?
Глава 5
Что такое третья сигнальная?
Мне-то шеф объяснил двумя фразами, но ради популярности нужно напомнить кое-что школьное.
Живое существо – животное или человек – получает из внешнего мира сигналы: световые лучи, запахи, звуки, тепло, удары, уколы. На эти отдельные сигналы примитивные существа сразу же отвечают действиями.
У позвоночных, развитых животных, владельцев мозга, разрозненные сигналы складываются уже в систему – в образ. Образ – это обобщение раздражений, первая сигнальная система по Павлову: я слышу грозное рычание, я чувствую острый запах, я вижу гриву над высоким лбом, крупную морду и толстые лапы.
Страшноватый зверь – удирать надо.
Вторая сигнальная система – словесное обобщение образов: видел я таких зверей на картинках, в зоопарке, в цирке и в кино. Они называются львы. И мне уже не надо прислушиваться к рыку, разглядывать гриву. Достаточно крикнуть: «Лев!» – я побегу.
Третья сигнальная система – по логике вещей – обобщение слов. Во что?
Еще и так рассуждал шеф:
Раздражения – единичные сигналы.
Образ – комплекс раздражений – целая картина, составленная из простых сигналов.
Слово – обобщенный, но простой сигнал: несколько звуков.
Что на очереди? Может быть, некий комплекс, составленный из слов, какая-то мысленная картина.
Так рассуждал шеф. А что получилось, предстояло выяснить, изучая меня. И не знал я, надо ли мне жалеть себя, несчастненького подопытного кролика, или гордиться тем, что я первооткрыватель, первопроходец новой психологии.
Я-то предпочитал гордиться. И спросили бы, не отказался бы от почетной роли.
Итак, вместо лечения началось изучение. Прикрепили ко мне трех лаборантов, но главным образом для записи, потому что наблюдал я себя сам, а им диктовал самонаблюдения. Увы, в психологии такой необъективный метод – один из основных.
Я думаю, я стараюсь думать и замечать, как я думаю, о чем и в какой последовательности. Я чувствую и стараюсь проследить, что я чувствую, по какой причине и в какой связи.
Допустим, идет рядовое занятие в классе. Я на кафедре, дал задание, сижу в задумчивости, поглядываю на лица. Скольжу рассеянно взглядом, ничего особенного не вижу. Но вот задержался на одном, припомнил имя: Шарух.
Подумалось: это человек мягкий, податливый, легко поддается влиянию. И сразу черты его расплылись, размокли, будто их водой размывает. И – словно нос корабля в воду – в них врезается острый угол.
А это я подумал о соседе Шаруха Глебе. Того я вижу жестко очерченным, с профилем, как бы тушью обведенным, с резкими, угловатыми, стилизованными чертами.
Еще подумалось: «А почему он жесткий такой?» Знаю, расспрашивал. Родители были суровые, из тех, кто считает, что ребенка нельзя никогда ласкать, воспитывать только строгостью, требовать и наказывать. И вот на обведенное тушью лицо накладывается другое – замкнутого ребенка, не запуганного, но хмурого, не привыкшего шумно радоваться. Оттает ли? – спрашиваю себя. Едва ли. Очень уж жесткий контур, таким и останется, даже еще окрепнет к старости. Ведь с годами радостей все меньше, хотя бы оттого, что здоровье хуже, силы убавляются. И впрямь, контур становится все толще и чернее, уже не кон-тур – кожура, кора, вот уже и человека не вижу, нечто черное и прямое, этакая заноза, гвоздь с острием. И лежит этот гвоздь, резко очерченный, на переливающемся перламутровом фоне (чужая жизнь, что ли?), обособленный, непреклонный, чужеродный, прямой. Отрезок прямой – линия, выражающаяся уравнением первой степени, самым простым и самым скучным. Сказывается математический этап моего обучения – уравнение жизни вижу я вместо лица. Но этакая глухая неподатливая изолированность, как у Глеба, – редкость. Чаще уравнения жизни я вижу криволинейными, второй, третьей, четвертой степени, синусоиды, комплексы разнородных волн. У эмоциональных натур – острые всплески, как на осциллографе, у авантюрных – неожиданные зигзаги. У детей чаще крутой подъем, а к старости – пологий спуск, выцветающий и сужающийся. У нас, итантов, несколько крутых подъемов: каждый курс наращивания мозга – дополнительное детство.
Все это я могу выразить иксами-игреками: пропитался математикой насквозь. А от школьной любви к рисованию пришла ко мне красочность. Яркие люди так и выглядят яркими в моем мозгу, невыразительные – блеклыми, серыми разных оттенков, болезненные – землистыми. И в конечном итоге линии превращаются в струи – в некий поток жизни, поток же иногда (не всегда) – в колыхающееся цветное пятно. Что означает это пятно? Я воспринимаю его как некое обобщенное представление о человеке. Можно расшифровать его, изложить словами, тогда получится емкий трактат о прошлом и настоящем личности, ее характере и темпераменте, способностях и перспективах. Трактат получится многословный и не очень вразумительный, так же как невразумительно словесное описание портрета: нос этакий, брови такие, лоб такой, а губы совсем не такие. Проще показать фотографию: вот какое лицо. Пятно в моей голове – квинтэссенция опыта и знаний. Этакий человек! Мысленно двинул пятно в будущее – вот что с ним сделается. Мгновенный вывод.
Шеф утверждает, что так мыслят опытные шахматисты. Не фигуры переставляют с клетки на клетку, а смотрят на позицию и ее меняют в воображении. Двинул коня – что получится?
Может быть, именно это и называется интуицией?
Но почему же над одним ходом думают по часу?
Я наблюдаю себя, шеф придумывает темы, диктует задания:
– Гурий, подумай о биноме Ньютона. Что увидел?
– Гурий, подумай о моем котенке.
– Гурий, подумай обо мне. Как я выгляжу?
В данном случае отказываюсь:
– Шеф, мне неудобно как-то. Мало ли что человеку приходит в голову невежливое.
Мысли – это же только черновики рассуждения. Отредактированное выражают словами.
– Ладно, что ты читал сегодня? Что в голове осталось?
– Бумага, больше ничего. И не отбеленная – шероховатая, серая, оберточная.
Книга была такая невыразительная.
– Познакомься, Гурий, молодой человек хочет поступить к нам в школу. Что отразилось в твоей голове, расскажи.
Шеф придумывает задания. Я формирую в мозгу цветные пятна, потом тщусь разобраться в них. Почему этот человек кажется мне голубым, а тот сиреневым?
Какая тут закономерность?
И конечно, с самого начала шеф старается извлечь пользу из моего нового свойства. Если я гибель девушки мог предсказать, самое место для меня в приемной комиссии.
Однако вскоре выясняется, что именно там пользы от меня мало. Да, поговорив десять минут с молодыми людьми, я хорошо представляю, чего можно ждать от них… сегодня. Но ведь они получат инъекции, отрастят новую порцию мозга и через два-три месяца станут другими людьми с другими способностями. Что я улавливаю, собственно говоря? Я вижу процесс развития человека, не обязательно человека, вижу процесс развития. Пребывание же в школе итантов меняет процесс.
Отчаянные же, вроде погибшей девушки, мне не попадались ни разу. Безрассудные есть, есть любители риска, я отмечаю их. Есть и такие, которые будут прыгать через пропасть без особой надобности, могут и шею сломать. Но мои цветные линии и пятна не подсказывают мне, который прыжок будет роковым, первый или сотый. Может быть, у той девушки нервы были очень уж перенапряжены. А может быть, я угадал случайно. Возможно, и та девушка отучилась бы прыгать без толку, если бы при первом прыжке сломала не шею, а ногу.
Кто-то, а впрочем, я помню, кто именно, советует мне испробовать свой новый дар на спортивных соревнованиях. После двух-трех неудач у меня получается хороший процент попадания, особенно на длинных дистанциях, там, где решает запас сил, а не рывок. Но кому это нужно? Спорт – это игра, спорт – это зрелище, нет интереса смотреть, если знаешь, кто выиграет. Где-нибудь в прошлых веках на бегах я бы все ставки срывал в тотализаторе. Но в наше время давно забыли, что такое тотализатор. Даже и слово такое не во всяком словаре найдешь.
Потом шеф направляет меня в клинику, в отделение тяжелобольных. Я удираю оттуда через три недели. Невыносимо тяжело видеть столько густого страдания, столько людей с печатью смерти на лице. Да каждая санитарка это видит, каждая умеет видеть, могу только преклоняться перед ними. И опять-таки нет смысла в моем вмешательстве. Говорить врачам, что человек умирает? Они и сами это знают. Говорить, чтобы не лечили, не оперировали? Но как же не лечить, если есть хоть малейший шанс? А вдруг я ошибся, и тонкая ниточка жизни (я так и вижу ее ниточкой) не оборвется на этот раз, протянется на полгода, на год? Не смею я говорить врачу, что его усилия безнадежны. Он обязан и в безнадежном положении прилагать усилия. Может быть, я полезен был бы в диспансере, где подстерегают зарождение болезни? Но и для того дела надо было бы растить мозг в четвертый раз, заполнять клетки всяческой латынью. В общем, я предпочел уклониться. Допускаю, что это эгоистично, не выдаю себя за образец для подражания, но я человек жизнелюбивый и худо переношу густые страдания.
Впрочем, и шеф не настаивал на четвертом доращивании мозга. Он хотел исследовать мое теперешнее состояние, прежде чем двигаться дальше, считал, что добавочные инъекции собьют картину.
Еще и бытовщина была, совсем неуместная. Прослушав про мой талант гадалки, добрые знакомые начали ко мне присылать своих добрых знакомых; главным образом это были парочки, собирающиеся вступить в брак. От меня требовали, чтобы я угадал, будут ли они счастливы до конца жизни. И я составлял их цветные пятна, накладывал друг на друга, говорил, как сочетается желто-лиловое, красно-зеленое, сине-голубое. Иногда получалось красиво, иногда яркий цвет заглушал светлое, иногда тон был грязноватый. Сейчас задним числом могу свидетельствовать: мои цветовые игры подтвердились. Красивые сочетания жили красиво, некрасивые ссорились, яркие подавляли партнера. Конечно, если бы молодые учитывали свою тональность и постарались бы смягчить неудачное сочетание, я был бы опровергнут и разоблачен, как никчемная гадалка. Но часто ли супруги перестраивают свой характер ради семейного счастья? Любовь требовательна: «Давай люби меня, каков я есть!»
В конце концов шеф все-таки находит нам достойное занятие.
Нам, говорю я, потому что к тому времени нас было уже четверо. Новое видение прорезалось еще у троих, причем не у наших светил – Лючии, Семена и Симеона.
Эти, как и прежде, блистали в теории математики. Третья же сигнальная, если это и в самом деле третья сигнальная, открылась у середняков, таких, как я, и подобно мне трижды поменявших специальность. Через математику и педагогику мы прошли все четверо, но Ли Сын вместо инженерного дела изучал еще химию,
Линкольн – экономику, а Венера – биологию (с жизнеобеспечением ей пришлось иметь дело, людей на Луне устраивать).
Венера! Надо же, какое громкое имя ей дали родители. И совершенно неуместное.
Не могу сказать, что она не красива, возможно, и красива, но не в моем вкусе: смуглая почти сизая, приземистая, с головой, убранной в плечи курчавая, с густыми грозными бровями и еще более гроз ным носом. Нос, конечно, можно было бы и выпрямить (в наше время это делается шутя, для косметики проще простого), но Венера гордится своим носом, считает его родовым отличием и надеется передать потомкам до седьмого колена. Во всяком случае, первенец ее родился с приметным клювиком. Генотип обеспечен.
Итак, шеф нашел для нас работу. Поручил подготовить тезисы доклада «Перспективы освоения Луны», ни много ни мало – на двести лет вперед.
– Двести лет? – переспросили мы. – Не многовато ли?
Но взялись с удовольствием. Перспективы развития, процесс развития! Это было нам по вкусу, это хорошо осваивали переливающиеся потоки.
Коротко: как пошло рассуждение?
Начиналось оно с разбега, с прошлого: еще в XVIII веке, как только зародилась промышленность, наметилось разделение жилья и заводов. Где строили их? На окраинах. Но и на окраинах заводы дымили, отравляли городской воздух вонючим, газом, угаром, пылью. В XX веке заводы начали отгораживать зеленой зоной, выносить за пределы жилых округов в степи, леса, горы, на дальние острова. И все равно газы, дым и пыль летели в воздух, двигатели, печи и провода грели, грели, грели атмосферу, атмосфера изнемогала от тепла, климат портился…
И решено было выслать промышленность на Луну.
Вот высылают электростанции, высылают металлургию… Но если металл добывается на Луне, имеет смысл перевести туда и металлоемкое станкостроение. И если станки делаются на Луне, зачем же везти их на Землю, нагружать ракеты, тратить топливо зря, имеет смысл и станки использовать на Луне, оттуда доставлять продукцию, прежде всего малогабаритную: часы, приборы всякие, ткани, бытовую химию. Имеет смысл и приборы не возить на Землю – на Луне строить лаборатории, тем более что многие из них и нужны-то для заводов. А в лабораториях и на заводах будут люди, одними роботами не обойдешься. А человек требует человеческих условий, его нельзя вечно держать в подземельях, ему зелень нужна, сады, просторы… желательно зеленые просторы. Кислород на Луне есть – в тех самых породах, откуда добывается металл, со временем будет кислородная атмосфера, а ее надо беречь, не засорять пылью, ядовитыми газами и угаром. И где-то в пределах двухсот лет встанет вопрос о высылке промышленности с Луны, сбережения природы этого внеземного материка площадью чуть поменьше Азии.