355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Гуревич » Ордер на молодость(изд.1990) » Текст книги (страница 7)
Ордер на молодость(изд.1990)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 23:04

Текст книги "Ордер на молодость(изд.1990)"


Автор книги: Георгий Гуревич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Роза ахала, Цзи сочувствовала с опущенными ресницами, мама оценивала вдумчиво,

Помпея декламировала, а папа слушал это все, потягивая холодный сок через соломинку, и думал про себя: «В космос бы эту Прядь, кобылку холеную. Избаловалась на изнеженной Земле, воображает себя целью мироздания».

Простите меня, но папа так думал, такими словами. Ничего не поделаешь, когда копаешься в чужих мыслях, можно натолкнуться и на грубость.

Посидев полчасика за столом, он встал, извинился, хотел было вернуться к видеоотчету о минералах Цербера.

Гостьи бурно запротестовали:

– Нет, нет, не уходите. Мы не пустим. Вы не высказали своего мнения. Что думают в космосе о «Непокорной Пряди»?

– Да мы же в космосе не смотрим новых видео. Нам все доставляют с опозданием.

– Ну что вы, как можно. Посмотрите, посмотрите обязательно. Посмотрите и скажите свое мнение. Я принесу вам кассету сегодня же, – вызвалась Помпея.

– Знаете, я как-то равнодушен к искусству, – признался папа.

– Как можно? Как можно?

И тут мама вмешалась. Хотела исправить положение, но все испортила:

– Он прибедняется. Кокетничает своим космическим невежеством. На самом деле мы смотрели «Прядь» позавчера.

– Ах, вы смотрели? Ах, вы не хотите сказать свое мнение? Считаете, что мы недостойные собеседники, не поймем вас?

Тогда папа вскипел:

– Хорошо, я скажу… Я скажу все, что думаю. Думаю, что есть дело на свете и есть болтовня. Мы в космосе заняты делом: мы готовим новые земли для потомков, а вы на изнеженной тепличной старой Земле, нашими прадедами благоустроенной, избаловались донельзя; четыре часочка отработали кое-как, не знаете, куда девать прочие. Вот и забавляетесь: любит – не любит, всерьез – не всерьез, из жалости – не из жалости, от сердца, от ума. У какой-то девчонки капризы, претензии, о капризах целая пьеса, бесподобный монолог о капризах, примадонна бесподобно изображает капризы, цветовая гамма бесподобно оттеняет капризную мимику, часовые дискуссии о капризах, а где-то в дальних мирах люди строят и строят, годами, сутками строят. И там хорошие женщины, если любят, помогают любимым, работают рядом, а не обсуждают фанаберии взбалмошной лентяйки.

Гостьи ушли с обиженными лицами. Мама была возмущена, мама требовала, чтобы отец извинился. Мама стояла перед ним, уперев руки в бока, грозно глядела снизу вверх, вопрошала с гневной укоризной:

– И тебе не стыдно?

Моя жена – та ластилась, когда назревал конфликт, даже если я виноват был, ласкалась, чтобы снять напряжение, сначала успокаивала, потом уже делала выговор. Но прямолинейная моя мама презирала хитрые подходы. Если сердилась – значит, сердилась, если стыдила – значит, стыдила.

– Стыдно бравировать некультурностью, – говорила она. – Конечно, вы там, на дальних планетах упускаете новинки, пульс нашего искусства. Можно оправдать тебя, но надо наверстывать, а не кичиться невежеством. Ты был груб. Стыдно должно быть, стыдно!

Ох, сколько раз в жизни слышал я это уничтожающее «стыдно»! Стыдно, нашкодил, проштрафился, рад бы сквозь землю провалиться, не поддается под ногами. Папе тоже захотелось провалиться. Он схватился за дверь.

– Больше не буду, – рявкнул он глумливо.

Мама не уловила интонации. И ластиться не потянулась. Лицо ее осталось строгим, выражало моральное осуждение. В детском саду не полагалось прощать после готовенького «больше не буду». Надо было еще посмотреть, как на деле исправляется виноватый.

А папа был в ярости. Папа хлопнул дверью. В ближайшей же переговорной он вызвал на экран Космическое Управление, сказал, что он устал отдыхать, просит направить его срочно куда угодно, но подальше: на Титан, на Тритон, на Плутон, на любую заплутоновую комету.

Ему сказали, что пары составлены, подождать надо месяц-другой.

– Я согласен в одиночку.

– В одиночку не положено, сами знаете. Если случится беда – ногу сломали, заболели, – должен же кто-то SOS передать. Может быть, поедете с женой?

– С женой? Ни за что, ни в коем случае! Один хочу!

– С Гитарой согласны?

В памяти отца всплыло круглое веснушчатое лицо, наклоненное над старинной гитарой, унылое треньканье, повторяется и повторяется простенькая фраза, неумело подбирающаяся по слуху. И ощущение тоскливой скуки: этакое слушать год или два!

– Гитара свободен?

– Ну кто же его возьмет в напарники? Неумелый. Руки-крюки!

– Ничего, я сам все налажу. Давайте Гитару. Руки-крюки, но SOS послать сможет.

И месяц спустя отец улетел с тем Гитарой; в тот раз, кажется, на Рею – пятый спутник Сатурна.

Казалось бы, с полнейшей откровенностью рассказали мне воспоминания отца о давнишнем его разрыве с мамой, а все же осталось у меня недоумение. Главного я не понимал.

Любил отец маму? Любил. Относился к ней с нежностью, на руках таскал, как ребенка хотел убаюкивать. Будучи мужчиной, считал, что слабой женщине надо уступать. И уступал, даже подчинялся. К сожалению, мама с ее неумолимой педагогичностью и твердой верой в однозначность истины, в то, что хорошее для нее для всех хорошо и обязательно, нетактично нажимала на отца. И раздражение копилось у него, и в космос он категорически не захотел лететь с мамой. Это-то понятно. Но почему же обязательно подаваться в космос? Так просто было бы позвонить в городской совет, заказать отдельный домик или квартиру по своему вкусу. Нет, отца тянуло в космос, и даже с нудным напарником. Почему?

Мне это было важно понять. Ведь я же хотел быть похожим на отца, просил сделать меня достаточно сильным, чтобы пройти в космонавты беспрепятственно.

Но если космос только убежище от женских наставлений, мне такое убежище ни к чему. Со своей женой я жил мирно и благополучно. Скорее, она от меня убежала в молодость. У меня нет оснований бежать куда глаза глядят. И вот я хочу разобраться, бежал ли отец куда глаза глядят или куда сердце тянуло? Чем привлек его космос? Ведь первый полет он совершил еще будучи холостяком. Мама выходила замуж уже за серебряного.

Эгвар намекнул мне насчет славы героя. Верно, у нас с ним шла речь о «восхищенных глазах». Но папа был домоседом, от публичных выступлений отказывался, предпочитал ковыряться со своими механическими уродцами. И к восхищенным глазкам маминых подруг отнесся неодобрительно. Осудил и осадил «холеных кобылок». Нет, не ради аплодисментов стремился он в космос.

К удивлению, память отца, так обстоятельно изложившая мне историю ухода в космос, о самом космосе рассказывала скупо. Думается, таковы свойства памяти вообще. Ведь и глаз наш, рассматривая новый предмет, новое лицо, например, как бы обводит его границы, рисует очертания, выделяя яркие пятна – брови, нос, а по светлому лбу и щекам скользит, не задерживаясь. И мышлению нашему понятнее рисование, чем цвет. Недаром у многих людей даже и сны черно-белые. Да и живопись сама с трудом уходила от жестких контуров к воздушным переливам. Да, глазами видим мы цветовые пятна, но осмысливаем контуры.

Но это я отклонился в сторону. Диктофонная разговорчивость.

Так вот, я хотел сказать, что мыслим мы контурами и память у нас контурная, отмечает границы событий, повороты судьбы, перемены мест.

Переход от земной жизни к космической запомнился отцу, а невыразительные будни

Реи ушли на задний план. Вообще для планетчиков самое яркое – отпуск на Земле.

А что удивительного? Спроси меня, земного жителя, что я могу рассказать о сороковом или сорок пятом годах моей жизни? Поднатужусь и вспомню: в Мексику летал, на древности майя, или на Таймыр, на оленях катался, в кратере Попигай побывал, в метеоритном музее. Месяц отпуска! А остальные одиннадцать? Работал. Проектировал. Что именно? Начну вспоминать – спутаю.

Это я сравниваю свое восприятие и отцовское. Пока не вижу принципиального различия. Оба мыслим контурами, границами, промежуточные плоскости пропускаем.

Пришлось направлять отцовскую память.

– Космос, космос! Рея! Житье на Рее припомни!

И что же я увидел?

Комнату, прежде всего. Стандартное космическое жилье, доставляли его в неразобранном виде, прямо выгружали с корабля жилой вагончик. На одной стене табло управления, цветные знаки, циферблаты и звонки тревожных сигналов. Под ним рабочий стол, точнее, секретер со множеством ящичков. Другой стол, и тоже с ящичками, – хозяйственный, обеденный. Между ними вертящийся стул. Крутнулся – пишешь, крутнулся – закусываешь. (Умилился я, глядя на этот стул. Отец и на Земле завел такой же, я с восторгом вертелся на нем до головокружения.) У задней стенки за занавеской спальня вагонного типа – койки в два этажа. На нижней сидит веснушчатый круглолицый и, наклонив голову, прислушивается к струнам, подобрался ли мотив.

 
Взя-ал бы я ба-андуру да сыграл что знал,
Че-е-рез ту-у банду-уру бандуристом стал.
 

– Может быть, хватит? – говорит отец с раздражением.

– Сейчас. Вот подберу. Получается уже.

– Слушай, дружище, имею я право на отдых?

– Сейчас…

Отец закипает. Но закипать нельзя, когда год живешь вдвоем, с глазу на глаз.

Дисциплина побеждает. Отец крепится, стискивает кулаки.

– Я пошел на Тулу. Слышишь? За Тулу…

А что такое Тула? Какая там Тула на Рее?

Кратер показывает мне отцовская память: обыкновенную метеоритную воронку с осыпавшимися краями. Оказывается – но это я уже позже узнал, – на далеких небесных телах, где нет ничего примечательного, кроме скал, уступов и метеоритных кратеров, дежурные планетчики, чтобы не тратить клетки мозга на придумывание названий, ближайшие холмы именуют в честь земных гор, пропасти – по земным рекам, а воронки – по городам. Так удобно и запоминается легко: к югу от станции – южные города, после Тулы – Орел, Курск, Белгород, к северу – Ярославль, Вологда и так далее. Привычно, голову загружать не надо.

При слове «Тула» в памяти отца возникло ощущение изнеможения. Тула – первый кратер от станции, а также и последний на обратном пути. Конец похода, но до дома еще километров семь, семь километров унылой равнины, черной, с проседью инея. Острые осколки, нагибаться за ними не стоит: обычный состав, метеоритное железо, оливин, пироксены… Нагибаться не стоит и не хочется. Осталось семь километров, и за плечами тяжелый рюкзак с образцами. Проклятая добросовестность – все на ногах и на ногах, устал как собака, а впереди еще семь километров. И присесть нельзя. Солнце уже у горизонта, яркое, для глаз колючее, но холодное и карликовое, совсем несерьезное солнце, с вишню величиной. Но как зайдет, будешь спотыкаться в черной тьме, лобовым прожектором шарить, куда нацелить ногу. Тяжесть на Рее невелика, теоретически прыгать можно метров на десять. Но герметический скафандр… и груз образцов еще! Не прыжки получаются – полупрыжки, удлиненные шаги. Сколько придется на семь километров? Тысячи две, а может, и три. Ну, давай, давай! Тысячу отпрыгаю – присяду. А считать, из практики известно, лучше от конца к началу: 999, 998, 997, 996… Не сколько прошел, а сколько осталось. Так приятнее, нагляднее приближение к дому… 990, 989, 988… Неужели когда-нибудь будет ноль?

Вот такие воспоминания вызвала Тула – последняя остановка по возвращении из похода, когда силы исчерпаны.


О Курске воспоминание было приятнее: плитчатый камень, извлеченный из осыпи, – черно-синие полосы с золотистыми прослойками. Неведомый минерал! Ольгинитом хотелось назвать в честь жены. Все же в справочник вошло другое имя: реехромит.

Часто всплывал в памяти Сатурн, Сатурн без колец; спутники смотрят на кольца с ребра. Серо-зеленый, цвета плесени, громадный шар с завитками застывших циклонов, мохнатый какой-то, махровый… скорее, мохом обросший. А сквозь мох зловеще просвечивают красные глазки – один побольше, один поменьше, как бы подмигивают, прищурившись. Зловещая картина. Впрочем, это мне, постороннему, она кажется зловещей. А у отца удовлетворение: «Наконец-то! Значит, есть-таки раскаленные недра у планеты. Сомневались, спорили, и вот неопровержимый факт: извержение! И какое! Сквозь атмосферу просвечивает. Не зря сидели на Рее, потратили три года жизни».

Так все время выплывали чрезвычайные события. Три года сидели, ждали…

Дождались! Важное отпечаталось, промежуточное стерлось. Обрывки воспоминаний выдавал мне отец. Из всех кратеров – курский, где нашелся ольгинит; из всех походов – тот, где треснул скафандр; при слове «склад» – пожар, пламя в клубах пены огнетушителя.

И за столом в нашем доме было то же. О чем вели разговор? О приключениях: верхом на ракете отправился на Луну, задыхался из-за наростов в трубах. Но этакое приключение один раз в жизни. Не ради него же стал планетчиком.

Не с Земли бежал, не за славой и не ради редких приключений. Для чего же?

Из «Звездного архива» Эгвар выписал для меня дневник отца. Все планетчики обязаны вести журнал на манер корабельного. И отец вел, отмечая задания и их выполнение, наблюдения астрономические, маршруты топографические, находки геологические, дела хозяйственные, ремонт аппаратуры и сооружений, а особенно скрупулезно работу в оранжерее: посадка, пересадка, прививка, подкормка. И восклицательными знаками приветствовал появление проклюнувшихся ростков: первый лук на Рее, рейская петрушка, рейские кабачки, рейская свекла.

Восклицательными знаками отмечал. Не чужд эмоциям был мой рациональный отец.

Не сухарь!

Но такими же эмоциональными восклицательными знаками отмечались и неделовые заметки: «Треть срока прошла! Медлительно тянется время!», «Половина срока – вторая половина легче!». А к концу журнала уже шли ежедневные восклицания: «До смены двадцать три дня!», «До смены двадцать два дня!», «До смены двадцать один день – три недели!!!».

Что же получается? Выходит, что, живя в космосе, отец мечтал о Земле. Так зачем же он рвался в космос, зачем сбежал из дома в самом начале годичного отпуска? Что-то недоговаривала память, что-то недоговаривал журнал.

Снова и снова надевал я на голову шлем, подслушивающий мысли, снова и снова вчитывался в дневниковые записи, снова и снова обдумывал свои собственные воспоминания.

Вот что дошло до меня в конце концов.

Самостоятельность (»самость») была главной чертой отца.

Он все хотел делать сам. Сам вел наблюдения, своими ногами мерил неисхоженные просторы, сам составлял коллекции, сам конструировал роботы, сам ремонтировал их, сам клеил скафандры и подошвы к ботинкам, сам кулинарил, комбинируя консервы. Сам, сам, сам… И космос в высшей степени давал возможности для этой самости. На планетах отец был лицом к лицу с природой: «Я и простор, Я и пустота, Я и мороз, Я и огонь. Я – я – я! И на мне ответственность, и во мне сила, и на меня надежда!»

На Земле же не было самости. Люди вокруг, великое множество других «Я», и каждому надо уступать понемножку. Есть мама с твердыми взглядами на «хорошо – плохо», «надо – не надо». Есть сынок – существо несамостоятельное, требующее диеты и режима, его режиму подчиняются самостоятельные родители. Есть дамы – гостьи, из вежливости надо считаться с их вкусами.

Люди вокруг на Земле: не Я, а МЫ. Разделение труда, и в самости нет нужды. Не нужны выносливые ноги – вызываешь роликоход. Не нужно твое умение чинить роботы: есть механики по кухонным, есть механики по садовым. Не нужны путешествия: включаешь видео и, сидя в домашнем халате, отправляешься на полюс, в тропики, на дно океана, на вершины гор, на ту же Рею.

Земля обесценивала самостоятельность отца.

Он не рвался потреблять. Ему хотелось создавать, творить, как господь бог. Но что творил он на Земле? Двухголовых змеенышей, уродцев жалких, которые только пугали изнеженного сыночка. На планетах же он с увлечением создавал теплицы – зародыши будущих садов. В caдах тех была душа отца. У безжизненного, бесплодного космоса он отвоевывал квадратные метры для зелени, для комического лука, петрушки, кабачков, свеклы и огурцов, космическую яблоню мечтал вывести, космические ягодники и сады, чтобы в тех космических садах были детские сады, чтобы паслись там, на малине и крыжовнике стайки горластых космических уроженцев, похожих на его сына, чтобы водили эти стайки космические воспитательницы, похожие на нашу маму.

Однако, надо полагать, сам отец не захотел бы остаться в тех рукотворных садах. С возделанных планет он ушел бы на бесплодные, незасеянные, чтобы снова и снова шагать по их скрипучей пыли и острым осколкам, именовать метеоритные воронки городами и думать о превращении их в города, пустыню озеленять для людей, но уходить от людей в пустыню.

Мать говорила мне, теперь я припоминаю, что у отца в натуре что-то архаическое. Его тяга в космос как бы бегство в прошлое – в XX век, в XIX, даже в XVII, когда, погрузив свои семьи и скарб в корабли, на плоты или на скрипучие фургоны с высокими колесами, люди уходили в дикость, убегая от гнета или культуры. Но ведь и те переселенцы, уходя от культуры, несли ту же культуру в дикие прерии и леса. Уходили от культуры, чтобы распространять культуру.

Может быть, в том и суть истории человечества: идти в пустыню, чтобы сделать ее не пустыней?

И я спросил себя: сумею ли я продолжать отцовское дело (не будем напыщенно именовать его подвигом)? Сумею ли уйти в космос, чтобы сажать на планетах сады?

И сказал себе: да, сумею! Я терпеливый, я исполнительный, я дисциплинированный, чувство долга у меня есть. Я смогу вышагивать десятки километров, нагрузившись камнями, буду педантично вести дневники наблюдений, научусь ремонтировать скафандры, стулья и подметки, варить супы из консервов и жаркое из порошка. Сумею даже слушать треньканье гитары три года подряд и не злиться на напарника. Сумею! Я терпеливый, я уступчивый. Может быть, даже научусь для отдыха свинчивать, склеивать и сваривать змеенышей из планочек и пластиночек. Научусь! Но вот чего я не обещаю: не обещаю испытывать от всего этого наслаждения. Нет у меня отцовской тяги к безлюдному простору. Я человек толпы, я человек хоровода. Жизнь прожил в окружении гомонящих ребятишек, плечистых спортсменов, хорошеньких девушек, нарядных женщин за столом. Люблю лица на экранчике браслета, даже те, что попали ко мне по ошибке, люблю людные улицы и задушевные беседы на льду тоже. Я вытерплю одиночество, если понадобится, если меня пошлют на Тритон и Плутон. Вытерплю! Но ведь меня никто не посылает туда. Сейчас я выбираю вторую молодость себе по вкусу. Я выбираю.

Намечаю свой будущий характер. И видимо, не стоит хвататься за противоположный, обрекая себя на противоречия между новыми стремлениями и старыми воспоминаниями.

Между прочим, отец не поменял характер. И в новой молодости остался космопроходцем.

Ну и пусть. Каждому свое. Ему – небо, мне – Земля.

Даже и не пошел я для личной встречи к куратору. По браслету сказал, что не хочу быть таким, как отец.

– И не торопитесь, подумайте еще, – сказал он.

А я чем занимаюсь? Думаю.

Глава 4

Итак, из-за Ченчи, из-за кошачьей своей натуры или просто из-за средних (посредственных, говоря откровеннее) возможностей отказался я от космической отрасли, заново должен был выбирать. И опять все дороги открыты, и опять нет единственной, самой заманчивой.

Выбрала за меня, в сущности, школа. Выпустили же меня мотористом, следовательно, полагалось мне работать мотористом, пока себя не найду. Не позориться же бездельничая, травку спиной утюжить, ожидая, что снизойдет настроение поработать. Обязан трудиться по способности – двадцать часов в неделю отдай, не греши!

Выбрала школа, а Паго-Паго уточнил специальность. Я – моторист на малом кране, мое дело – кантовать, укладывать мешки, ящики, контейнеры, блоки, строительные блоки в частности. И тут как раз радиоинформация: требуются строители в Западную Сибирь. Люди приедут поднимать новую целину, им нужно жилье. Ну что ж, какие могут быть возражения? Я северянин, мне претит липкая жара тропиков, я соскучился по прохладному лету, по морозцу, лыжне. Пусть будет Сибирь!

И стал я строить дома. И понравилось мне это дело. Оно ощутимое, зримое в отличие от портовой работы. Там груз привезли, груз увезли – бережешь пустоту на площадке, а здесь оставляешь сооружение – видимые результаты труда. Вот пришел ты на первозданный пустырь, взрезанный канавами. Перед тобой мокрые кочки, тощие пеньки вчерашнего осинника и противная липкая черная грязь непросохшего торфа. И ты, строитель, словно господь бог на второй день творения, должен отделить землю от воды, осушить, утрамбовать, уложить дорожные плиты и блоки фундамента, стены подвести под крышу, украсить, раскрасить, превратить топь в нарядный город. Идет сотворение города на твоих глазах, не волшебное, по мановению ока, а постепенное, что даже лучше волшебного. Ты выращиваешь дом, ты прорисовываешь его, кладешь штрих за штрихом; положил – и отошел полюбоваться, что успел нарастить за смену. Смену сдал, пришел на другой день, а сменщики добавили еще штрих-другой. Ряд за рядом, этаж за этажом. Продвигается дело. Радость движения ощущаешь.

В общем, пришлось по душе мне строительное дело, решил я учиться на строителя.

И, в самом деле, если не учиться, куда же время девать? Рабочая неделя – двадцать часов. Выспался, выкупался, почитал, посидел у экрана, дальше что?

Учился я заочно, не бросая работу. Всем рекомендую заочное обучение. Развивает цепкую самостоятельность. Дана задача, ищи решение, сам ищи, шевели извилинами! Ведь педагога нет рядом, нет возможности при первом же затруднении руку поднять: «Извините, повторите, не понял, прослушал». Вызывать на браслет запрещено. Если разрешить, у педагога жизни не будет, с утра до позднего вечера на запястье тупицы, долби и долби им, непонятливым. Можно слетать в Омск на консультацию, но это живые часы: часа полтора туда, часа полтора обратно, собраться, разобраться, других непонятливых переждать, вот и день пропал. Так не лучше ли поднатужиться, додуматься самому?

И додумывался я. И сдавал экзамены. И получил диплом. Даже досрочно: за четыре года кончил, не за пять.

Годик еще поработал в тайге, потом перебрался южнее – в степи, в зону полей и садов, восточнее Волги. И не только ради тепла перебрался. В садах обычно работают семьи, стало быть, предпочтительнее односемейные домики. С семейством имеешь дело, не с бесчисленными квартирантами многоэтажных сот, толкуешь с персональными заказчиками, считаешься с их личными вкусами, увлечениями, капризами, даже фанабериями, не боюсь такого слова. Этому нужен подвал, а тому бельведер, этому оранжерея, а тому даже обсерватория – он переменные звезды наблюдать хочет. На работе все одинаково – хлеборобы, а в свободное время – индивидуальности. Скажи мне, как ты отдыхаешь, и я скажу тебе, кто ты. И как же радовались эти индивидуальности, получая желанную квартиру-мечту с надстройками, пристройками, балкончиками и крылечками по личному вкусу. Я взял за правило не начинать проект, не познакомившись с семьей заказчика. И схемы придерживался подвижной, на случай: если семья прибавится или увлечения сменятся. И как же приятно было слышать: «Спасибо, друг, хороший ты сделал дом».

А когда благодарят, когда ценят, и работа ладится. В своей нише оказался в Заволжье, не то что в Паго-Паго – нежелательный кандидат в космические монтажники.

Три года провел я в степях и был доволен, и мной были довольны, повышали, стал я старшим архитектором, был самым молодым среди старших. Но потом все же ушел я с проектирования на планировку.

Для постороннего уха проект и план – нечто близкое, почти одно и то же, на самом деле планировка – совсем другая работа. В ней свой интерес: главное – многогранность. Планировщику надо все вместить в голову: рельеф, почву, климат и микроклимат, осадки, гидрографию – реки, ручьи и подземные воды, экономику будущего района – промышленность, сельское хозяйство, транспортные связи, внешние и внутрирайонные, подсчитать население, в нем градообразующий фактор (работники производства), а также и неградообразующий (жены, дети, повара, парикмахеры, школьные учителя, спортивные тренеры, ремонтные роботы и роботы, ремонтирующие роботов). Ничего не забыть, все расставить на местности так, чтобы всем было удобно – работникам, детям, поварам, учителям и роботам, – удобно-удобно-удобно, а сверх того еще и красиво.

Масштабно! Увлекательно! Но без особенной охоты перешел я на планировку.

Безлюдно! Владелец домика в саду – персона, личность, с которой имеешь дело. А десять тысяч жителей района – это десять тысяч усредненных единиц. Они как пассажиры на самолете. Грузоподъемность такая-то, средний вес «единицы» – шестьдесят кило, следовательно, самолет поднимает столько-то. Для самолета пассажиры – это безличный груз, подлежащий доставке. Для районного архитектора нет индивидуумов, есть десять тысяч, подлежащих расселению. Не имеет он возможности знакомиться с каждым.

Так что не рвался я в планировку. Но были причины для перехода. Две. И обе личные.

Первая: скромные мои способности. Рисовальщик я приличный, но не художник.

Рисовать люблю и могу, в школе рисовал с охотой, хотя светоживопись мне не давалась. Но архитектор должен быть не просто рисовальщиком, еще и броским художником – рекламистом. Да, я вижу дом мысленно, выстроил его в своей голове, как оно полагается по Марксу, выстроил со всеми наличниками, балясинами, пилястрами, фризами, карнизами. Вижу. Но я еще должен подать его заказчику, обязан быть хитрым поваром, который так украсил блюдо, чтобы слюнки потекли, прежде чем довелось попробовать. Я вижу в своей голове, я понимаю, что аппетитное будет жилье, но нужно еще заказчика убедить… а краски не ложатся. Приходится помощникам поручать: «Марк, Юсуф, Закия, Ласа, изобразите позаманчивее, так, этак, как вы умеете!»

Они-то умеют, а я не умею. Нехорошо, если старший не может показать младшим.

И тут еще примешивались семейные обстоятельства. Женился я. Среди младших оказалась в нашей мастерской милейшая девушка, пышечка-толстушечка, чернобровая, с черными усиками над уголками губ, говорливая такая, ручеек журчащий. И на меня все посматривала ласково. Недаром Ласой назвали, Ласочка, ласковая моя. На дню раз десять подходила консультироваться, на массовках подсаживалась. Понял я, что нравлюсь ей, сделал предложение, говоря по-старинному, и было принято оно благосклонно.

Любил ли я ее? Любил, конечно, но не так, как Сильву, без юношеской растерянности, без головокружения, без отчаяния со скрежетом зубовным. Любил как жену, самого близкого на свете человека, как дочку любил, нежно и снисходительно, как товарища, соратника во всех делах житейских, как свою половину, то есть как самого себя, даже больше – как половину слабую, требующую больше.

У Ласы не все сложилось благополучно в жизни. Хотя она была моложе меня года на два, но уже успела побывать замужем, и неудачно. Не сладилось там, не знаю что, не выпытывал подробности, по ее вине или по вине мужа не сладилось. И были роды, неправильные… и Ласе запретили иметь детей. Большая травма! Хотя

Ласа хорохорилась, но на всю жизнь осталось у нее ощущение ущербности. Женщина без ребенка, не выполнила предназначение!

Может быть, оттого отчасти она так торопилась во вторую молодость.

Темперамент и неизрасходованную материнскую энергию Ласа вкладывала во всяческие затеи. Ни дня без затей! Вдруг ей взбрело в голову слетать на денек в Париж, Пекин или на Северный полюс, завести розарий в саду, заменить розы плавательным бассейном, отпуск провести в подводном колоколе, научиться играть на арфе, переселиться на Памир. И я, хотя эти рывки не в моей натуре, почти всегда соглашался, даже потакал, потому что понимал ее мятущуюся натуру и потому что жалел. Помнил: сильный мужчина должен уступать слабой половинке, даже подавляя свое самолюбие, место уступить талантливой помощнице, уйти самому на районную планировку.

Ласа моя была самостоятельной личностью, и если первое время она шумно восхищалась мной: «Ах, какие замечательные идеи у нашего старшего! Ах, как он все продумал!» – в дальнейшем проступило подспудное: «И я так могу, и даже превзойду его, давно бы превзошла, если бы не хлопотливая женская жизнь». И так как Ласа дейстительно рисовала лучше меня и действительно соображала быстрее, и так как дома она привыкла командовать сто сорок восемь часов в неделю, на оставшиеся двадцать рабочих часов ей трудно было перестроиться: не возражать мужу, не спорить с ним, не поучать и не давать указаний. В результате у всех в мастерской и у меня лично сложилось впечатление, что я напрасно возглавляю группу жилья, не свое место занимаю, загораживаю дорогу талантливой женщине.

Я согласился и перешел на планировку. Освободил место старшего для Ласы.

К сожалению, она не справилась. У каждого из нас свои грехи: у меня – недостаток способностей, у Ласы – избыток. У нее чересчур много идей, одна лучше другой. Но в проектировании, возможно и в любом деле, идеальных решений не бывает. Проект – это компромисс между природой и людьми, мечтами и материалами, квартирой и улицей, зеленью и асфальтом. На какой-то пропорции надо остановиться и довести решение до конца. Ласе никогда не удавалось довести. При первом же осложнении ее обуревало желание все порвать, выбросить и начать сначала.

Так что не удержалась она в старших… и даже в архитектуре не удержалась.

Все-таки возни с детьми ей недоставало; она пошла в школу преподавать рисование, потом общую эстетику. Вот это оказалось ей по нраву – все виды искусства: живопись, зодчество, музыка, театр, кино, стерео, видео, поэзия, мебель, платье – одно, другое, третье, экскурсии, выставки, музеи, оценки, дискуссии…

Но все равно чужие дети не заменили своих. И как только объявили всеобщее омоложение, с заменой внешности и физиологии по желанию, Ласанька моя среди первых кинулась записываться. Ей еще и пятидесяти не было, но она с такой страстью доказывала, что она несчастный, разнесчастнейший человек, никто не смеет заставлять ее доживать срок в прежней оболочке… Добилась!

Так что нет сейчас на свете моей милой, вечно взволнованной толстушки.

Существует под тем же именем смуглая горбоносая испанка с гребнем во взбитой прическе, вечно взволнованная мать двоих (уже двоих!) не моих ребятишек. Мы с ней встречаемся изредка. По старой памяти она мне дает указания, я даже выполняю их иногда. Горевал ли я, ставит как бы соломенным вдовцом? Да – и нет! Да, потерял я свою половинку… но ведь в сущности я давно уже потерял ту румяную чернобровочку с черными усиками над уголками губ. Теряем мы любимых девушек, даже в брак вступая, взамен получаем матрон. Сами себя теряем постепенно – это закон природы. Где тот наивный малый, который носился над облаками, воображая, что открывает острова для любимой? Нет его, повзрослел, погрузнел, поседел, остыл. И где та любимая, краснокрылая капризная девочка


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю