Текст книги "Брусчатка"
Автор книги: Георгий Федоров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
С нами ехали в основном солдаты и офицеры чинами не выше капитана. Видимо, для старшего комсостава были предназначены другие вагоны. Вот капитан Сеня Колюжный, совершив очередной челночный рейд в тамбур с миловидной девушкой, сержантом-связисткой, и, настроившись на философский лад, спросил меня:
– Жора, как ты думаешь, сколько времени лейтенант остается живым на передовой?
– Откуда я знаю, Сеня? Ну, конечно, недолго.
– Нет, брат, ты человек ученый – обязан знать, – даже с некоторым ожесточением сказал Сеня.
– Ну, извини, не знаю.
– Вот так вы, интеллигенты. Да вы просто не хотите знать. А я вот подсчитал – два часа, а даже солдат больше шести часов.
– Да Господь с тобой, быть того не может, – вырвалось у меня.
– Может. Так оно и есть, в среднем, конечно, – я подсчитал. На передовой младшие и лейтенанты обычно взводами командуют. В атаку они взводы ведут. А в кого немец прежде всего целит – в них. Вот и получается. Я точно подсчитал. Конечно, бывает – в затишье иной и 10 суток проживет, 240 часов значит. Но и он мне статистики не испортит. Потому как в наступление под ураганным огнем его сотни других подправят…
Да… мой короткий опыт пребывания на фронте меня на эти мысли не натолкнул…
Вот, значит, откуда, распространенная тогда поговорка: "Меняю мужа-лейтенанта на инвалида-спекулянта".
Выходит, не один Сеня занимался этой статистикой.
В таковых и подобных рассуждениях доехали мы до предместий Сталинграда. Уже километров за 10 до станции по обе стороны железной дороги громоздилась искореженная военная техника: различных видов танки, артиллерийские орудия, грузовики, бронетранспортеры. Они иногда вздымались на несколько метров, закрывая все вокруг. В вагоне притихли. Большинству пассажиров эта картина говорила многое. А иван-чай, бурьян, репейник, чертополох, проросшие между гнутым, опаленным, уже начавшим ржаветь железом, действовали еще более угнетающе…
Подойдя к развалинам вокзала, наш поезд, страшно завизжав железом и заскрипев чуть ли не каждой доской, остановился. Затем его отвели на запасной путь. Старшина – начальник охраны (тогда поезда ходили с охраной из 8—10 человек) сказал, что надо пропустить воинские эшелоны, и мы сможем снова тронуться в путь не раньше, чем часа через четыре. Мы вышли на кое-как утрамбованную щебенку – туда, где, видимо, когда-то был перрон. Здание вокзала было полностью разрушено. Я так и не понял, где размещались привокзальные службы, военная комендатура, телеграф… Вокруг, на всем обозримом пространстве, то в одиночку, то группами торчали скелеты домов – с опаленными стенами, с пустыми глазницами окон, и лишь с остатками кое-где лестниц и межэтажных перекрытий.
Молча вышли мы на то, что когда-то было привокзальной площадью. Вокруг громоздились только развалины. Но – вот чудо: в центре площади находился почти полностью сохранившийся огромный круглый цементный фонтан, украшенный цементным же хороводом играющих детей, у которых были отбиты только носы, а у одной фигурки – и рука.
Улиц, площадей, мостовых, тротуаров и в помине не было. Однако там и сям виднелись петлявшие, то поднимавшиеся, то опускавшиеся, уже нахоженные прямо по развалинам уходящие куда-то вглубь этих развалин тропинки.
Вскоре нам попался пожилой вислоусый майор – начальник штаба саперного батальона, одного из тех, что занимались здесь расчисткой и прокладкой коммуникаций. Звали его почему-то Клавдий. Хотя и безмерно усталый, майор гостеприимно отвел нас ъ распоряжение своего батальона. Здесь на хорошо выровненной площадке стояли палатки, столы и лавки под брезентовыми навесами, трещавший бензиновый движок, несколько бульдозеров и скреперов; повсюду валялись лопаты, кирки, мотки проволоки и проводов различного сечения, гигантские катушки кабеля. Дымили полевые кухни. На отдельной площадке стояли несколько «виллисов» и "студебеккеров".
Клавдий Петрович накормил нас горячим и вкусным обедом из американских консервов – гречневой кашей с кусочками тушеного мяса и жареным луком, – напоил крепчайшим чаем. От него мы узнали, что среди развалин живет, в основном в подвалах разрушенных домов, довольно много людей, которые неизвестно чем питаются и вообще непонятно как существуют.
– Неужто вы им не помогаете? – ужаснулась Анна Васильевна.
– Как не помогаем? – уныло ответил Клавдий Петрович. – Конечно, помогаем. Да разве всех накормишь?
Еще от него мы узнали, что как раз около фонтана был убит в бою Хосе Ибарури – офицер Красной армии, сын Долорес Ибаррури.
…Ветер гулял над развалинами Сталинграда, принося запах то щебенки и раскаленного известняка, то лебеды и иван-чая, то тухлой рыбы, то какой-то гнили и вовсе черт знает чего…
Страшно было далее подумать о том, какого труда потребует расчистка и восстановление города… Сколько жизней там погребено…
Наконец, мы тронулись в путь. Снова несколько километров тянулись груды искореженной военной техники.
Когда, наконец, гремя, поезд, миновал это чудовищное кладбище и вновь открылись жаркие приволжские степи, все вздохнули с облегчением.
А я вспомнил, как морозной зимой 42–43 года пошел на вокзал провожать знакомых ребят из Военно-воздушной академии имени Жуковского. Тогда шел самый разгар Сталинградской битвы. Вот и сняли с учебы слушателей 1 × 2-го курсов этой Академии и отправили в Сталинград. Нет, не летчиками – в пехоту. Они знали, что обречены. Немцы уничтожали большую часть подходивших пополнений еще на берегу Волги или на переправе (так стало и с ними – мне рассказали). Умные, талантливые, молодые (других в Академию не брали), красивые…
Поджидая отхода поезда, они вместе с провожающими сгрудились на перроне и негромко пели:
Есть одна хорошая песня у соловушки, —
Песня панихидная по моей головушке.
Цвела – забубённая, росла, ножевая,
А теперь вдруг свесилась, словно неживая…
Пейте, пойте, в юности, бейте в жизнь без промаха,
Все равно любимая отцветет черемухой.
С тех пор прошло полвека, а эта песня, на слова Есенина все еще звучит в моей душе.
… Доехав, наконец, до Краснодара и распрощавшись с дорожными знакомыми, вышли мы из страшной вагонной духоты на перрон, где было чисто, свежо и прохладно.
Здесь встретил нас седой стройный генерал-майор, с неснимающейся черной перчаткой на левой руке. «Протез» – догадался я.
А генерал, вежливо и приветливо поздоровавшись, представился:
– Василий Дмитриевич Сухотин. Руковожу местным отделением комиссии. Так что нам с Вами предстоит вместе поработать.
Тонкие, интеллигентные черты лица Василия Дмитриевича, его естественная и дружелюбная манера держаться произвели впечатление на всех нас, даже на Алексея Петровича.
Кроме генерала, нас встречал загорелый дочерна мужчина средних лет, увидев которого, Алексей Петрович оживился и, знакомя нас, сказал:
– А это археолог Никита Владимирович Анфимов, директор Краснодарского музея, мой старый приятель.
Никита Владимирович тут же пригласил нас жить в музее.
– Хоть и не очень-то комфортно, но спокойно, – пояснил он.
Однако Василий Дмитриевич сказал, что в гостинице нам будет удобнее, и мы, свободно разместившись в трофейном «опель-адмирале», туда и направились.
Краснодар поразил меня красотой и каким-то даже странным для военного времени благополучием Разрушенных домов попадалось очень мало. Аккуратные, ухоженные дома, в основном одноэтажные я двухэтажные, обычно имели впереди зеленые палисадники, а сзади – фруктовые сады. Вдоль тротуаров зеленели каштаны и липы.
Огромный красный неуклюжий пятиглавый собор – из тех, что во множестве строились на Руси во второй половине XIX века – также со всех сторон, кроме западной, был обсажен деревьями.
На улицах было полно народа, в том числе и молодежи, чего в центральных русских городах в то время не наблюдалось. Тут я обратил внимание на одну странную особенность. У всех красивых молодых женщин на левой щиколотке были марлевые повязки шириной примерно по 10 сантиметров.
Когда я попросил разъяснений у Василия Дмитриевича, он довольно мрачно ответил:
– Девушкам, работавшим во время оккупации в офицерских публичных домах, немцы татуировали на левой ноге своего орла со свастикой. Свести такую татуировку невозможно – только, может быть, пере садкой кожи.
– Бедняжки, – расстроилась Анна Васильевна.
– Да Вы их не жалейте, – пробурчал Никита Владимирович, – это в солдатские публичные дома девушек загоняли силой. В офицерские они поступали на работу только добровольно.
Однако Анна Васильевна снова упрямо повторила: «Бедняжки», вызвав у Никиты Владимировича даже нечто вроде замешательства.
Но вот мы подъехали к двухэтажному зданию гостиницы – как разъяснил нам Василий Дмитриевич, пока единственной, работавшей в городе.
Директор гостиницы – лысоватый толстяк с добрым бабьим лицом, на котором особенно нелепо выглядели черные чаплиновские усики – весь взмок, когда прочел наши мандаты. Однако через несколько секунд он лучезарно улыбнулся Алексею Петровичу, отер руки о свою гимнастерку, на которой красовались три золотых и одна красная нашивка (три тяжелых и одно легкое ранение), орден Красной звезды и медаль За отвагу", и сказал:
– Все будет сделано, товарищ профессор, только вот придется подождать несколько минут. Но отдельного номера даме мы предоставить не сможем. В вашем же номере угол отгородим ширмочкой – у нас есть такая – орехового дерева и с инкрустациями. Вы с товарищами либо здесь в коридорчике обождите, либо в нашем садике.
Мы действительно немного погуляли по чистому веселому гостиничному садику, но когда вернулись, номер наш еще не был готов. А по коридору слонялись без видимого дела несколько штатских людей разных возрастов. Один из них – пожилой, худющий человек в очках и синем френче полувоенного образца – попросил меня дать ему закурить. Я дал. А потом спросил, что он и другие люди в коридоре здесь делают.
– Да вот, понимаешь, – сумрачно ответил он, – жили мы здесь в номере, 12 человек, все командировочные, все по брони. Так нелегкая принесла какое-то начальство из Москвы. Нас и выбросили. Теперь сами не знаем, что делать. Хоть под забором ночуй.
У Алексея Петровича, который слышал этот разговор, лицо окаменело. Он знаком подозвал к себе директора и ледяным тоном ему сказал:
– Через 10 минут Вы обратно поселите всех, кого Вы из-за нас выгнали из номера, и извинитесь перед ними. Если опоздаете хоть на минуту, я прямо отсюда позвоню Швернику и доложу ему о Ваших безобразиях – тогда берегитесь. Засекаю время. – и он действительно посмотрел на часы.
Толстяк позеленел, пробормотал: "Так точно, товарищ профессор", – и куда-то убежал со всех ног. А Алексей Петрович обратился к директору музея: "Если ваше любезное приглашение остается в силе, то мы не преминем им воспользоваться".
– Ну, конечно, милости прошу, – отозвался Анфимов и не без злорадства добавил: – Я же говорил…
С гостиничным номером status quo bellum было восстановлено даже раньше, чем через 10 минут, и мы снова сели в машину и направились в музей. Анфимов сказал Анне Михайловне:
– Мужчины будут жить в сухом и чистом полуподвале, а Вас мы поместим в маленькую комнату на первом этаже, где фонды. Вот только, – немного замялся он, – эта комната находится рядом с уборной.
– Это ничего, это ничего, – поспешно ответила Анна Васильевна, и я понял, что она все-таки изрядно настрадалась в поезде.
По дороге я думал о том, как сильно испугался директор, а ведь фронтовик был, и не из робких – медаль "За отвагу" просто так не получишь. И это не первый раз наблюдал я, что люди нормальные и даже очень храбрые на фронте во всю "празднуют труса" на «гражданке». Видимо, с оружием в руках, имея перед собой врага и цель, человек чувствует себя в большей безопасности от наших хозяев – хотя это иллюзия, один СМЕРШ чего стоит. А вот демобилизовавшись, он снова сознает себя в полной их власти, проявления которой непредсказуемы…
Полуподвал, находившийся под основным зданием музея, и в самом деле оказался сухим и чистым. Окна его, на три четверти выходившие в специальные ниши, только сантиметров на 30 возвышались над землей, так что света было не слишком много. Анфимов с моей помощью притащил со склада три матраца, которые мы положили прямо на пол. Из своей квартиры, помещавшейся тут же при музее, он принес подушки, одеяла, чайник, ложки и кружки. А дощатый некрашеный стол и лавки в полуподвале и так были…
На другое утро мы собрались в просторном кабинете Сухотина, помещавшемся в трехэтажном белокаменном особняке с затейливой, стиля модерн, лепниной на фасаде, возведенном, видимо, в конце XIX века. Кроме нас, в кабинете было еще трое офицеров и один Штатский – работники комиссии – а также элегантная девушка-секретарша.
Василий Дмитриевич усадил нас за длинным столом, перпендикулярно примыкавшим к его обширному письменному и роздал нам отпечатанный на хорошей бумаге международный ценник памятников истории, археологии, искусства и культуры, а также карты-двухверстки Краснодарского края с отметками в виде разноцветных кружочков. Затем он сказал примерно следующее:
– Вам предстоит большая работа. Ценник имеет только вспомогательное значение. Он поможет вам, как в английских судах, по аналогии определить ценность того или иного памятника и стоимость нанесенного ему ущерба. На картах помечены объекты, входящие в вашу компетенцию, может быть и не все (это вы установите сами), но, безусловно, подавляющее большинство. Вам предстоит работа как в самом Краснодаре, так и в большей части Краснодарского края – в различных станицах, деревнях и их окрестностях. Полагаю, необходимо, для лучшей вашей ориентировки, ознакомить вас с особенностями истории края самых последних лет. Краснодар был захвачен немцами 11 августа 1942 года. Оккупация города и края продолжалась немногим более года. Политика оккупационных властей здесь была совсем иной, чем в центральной России. После тотального уничтожения евреев, коммунистов и лиц, занимавших мало-мальски заметное официальное положение, немцы террористических актов по отношению к местному населению не проводили. Более того они стремились всячески подчеркнуть свое благорасположение. Например, целые армейские немецкие подразделения выделялись для помощи крестьянам в полевых работах. Может быть, тут сыграло роль то, что кто-то убедил Гитлера, будто казаки-де – особая нация арийского происхождения, потомки остготов. Был даже создан из кубанских казаков пронемецкий кавалерийский корпус, командовать которым был поставлен кубанский же казак из эмигрантов – генерал Марков. В этом отношении немцы проявили к кубанским казакам большее доверие, чем к донским, у которых таким же корпусом командовал немецкий генерал фон Паннвиц.
Казаки из корпуса генерала Маркова вели себя по отношению к местному населению гораздо более жестоко, чем немцы. Так, были физически уничтожены все родственники солдат и офицеров, служивших в Красной армии; различным реквизициям и притеснениям подвергалось русское – не казачье, а иногда и казачье – население.
Когда немцы перешли в этом регионе к обороне, они от Краснодара до Тамани создали мощный оборонительный вал, который назвали "Голубой линией". Вал этот поручили оборонять прежде всего корпусу генерала Маркова. Корпус сражался с огромным ожесточением – его солдаты и офицеры знали, что ждет их и их близких в случае победы Красной армии. "Голубую линию" никак не удавалось прорвать, и тогда советское командование создало кавалерийский кубанский казачий корпус, командовать которым поставило кубанского же казака генерал-лейтенанта Кириченко. Корпус "Голубую линию" взял и расправился с марковцами и их близкими со страшной жестокостью.
Исходя из всего этого, не удивляйтесь, если в станицах к вам будут относиться недружелюбно и даже враждебно. Старайтесь проявлять понимание, терпение и терпимость. Однако хочу вас честно предупредить: у местного населения с начальством из центральной России (а вас будут принимать именно за таковое) – старые и далеко не дружеские счеты. Могу выдать каждому по пистолету и запасу патронов.
Алексей Петрович от оружия от имени всех нас отказался, сказав, что оружие археолога – лопата. Затем он поблагодарил Василия Дмитриевича, а тот спросил, есть ли у нас вопросы. Единственный вопрос задал я. Я спросил:
– Вот, рассматривая карты, я увидел ряд названий станиц, совершенно не казачьих: Советская, Светлая, Отрадная и другие. Я сам по отцу – из донских казаков и казачьи названия знаю. Откуда же такие, чуждые, появились здесь, на Кубани?
Василий Дмитриевич помрачнел и ответил, явно волнуясь, хотя и стараясь подбирать слова.
– Видите ли, у Советской власти с казаками с самого начала как-то не сложились отношения. В ответ на активное непризнание со стороны казаков уже во время гражданской войны на них был обрушен ряд массированных репрессий, так называемое «расказачивание». Затем, в начале 30-х годов, во время коллективизации, в случае убийства уполномоченных по проведению коллективизации (а такие бывали), те станицы, в которых произошло убийство, окружали войска НКВД. Затем жителей уничтожали, опустевшие станицы переименовывали и заселяли новыми людьми.
Так что, повторяю, не удивляйтесь недружелюбному отношению и старайтесь проявлять терпимость.
Да… хорошенькие условия для работы нас ждут.
Василий Дмитриевич знал, что говорит. В этом мы убедились на следующий же день, выехав на работу в сельскую местность. Такие уютные, богатые станицы, с прекрасными приусадебными садами, с чистыми – ослепительно белыми, зелеными и голубыми – хатами, нас встречали с нескрываемой враждебностью. Можно было пройти по прямой и обычно очень длинной главной улице станицы, в каждой хате прося напиться воды, и хорошо, если в двадцатой или тридцатой дадут. А чаше всего недобро посмотрят и молча захлопнут дверь. А на ночевку можно было устроиться только у тех солдатских вдов, чьи мужья погибли, сражаясь в Красной армии. Невольно появилось какое-то чувство вины перед станичниками, хотя лично никто из нас "ни сном, ни духом" ничем их не обидел…
Однажды вечером мы остановились на ночлег в станице Отрадной. Анна Васильевна и Валерий Николаевич на ночь расположились в хате, а мы с Алексеем Петровичем – на сеновале. Там дышалось вольготнее. Видимо, сказалось нервное напряжение от работы в таких условиях и от воспоминаний о том, как поступили с жителями этой станицы во время коллективизации, и я как-то чуть не с надрывом сказал Алексею Петровичу:
– Ну, что за несчастная страна такая – наша Россия! Почему каждый свой шаг, в каком бы направлении он не предпринимался, она должна оплачивать кровью, и почти всегда – кровью невинных людей?
– Да, – невесело согласился Алексей Петрович, – такая наша судьба.
Но я продолжал:
– Это же просто страшно. Вот, возьмите юнкеров и студентов, погибших во время революции при обороне «Метрополя» в Москве! Ну, зачем понадобилось убивать этих ребят-юнкеров? Разве нельзя было с ними найти общий язык? Не захотели. А ведь они просто за судьбу русской культуры боялись.
После очень долгого молчания Алексей Петрович, наконец, проговорил каким-то глухим, изменившимся голосом:
– Юнкеров там было совсем мало. В основном – студенты Московского Университета.
– Да нет же, – возразил я, – юнкеров было большинство. Я по этому вопросу источники читал.
Опять после долгого молчания, раздался из темноты голос Алексея Петровича, на этот раз, совершенно спокойный:
– Вы источники читали, а я сам – один из этих студентов, оборонявших "Метрополь".
Я обомлел. Немного придя в себя спросил:
– А что было потом?
Алексей Петрович ответил ровным голосом. Как будто о ком-то другом:
– Ранен был. Посчитали за убитого. Потом все-таки дознались, бросили в подвал со стражником. Изволите ли знать, новой власти с самого начала царских тюрем не хватило. Людей стали запирать в подвалы. Но и подвалов не хватило. Тогда стали по подвалам посылать специальные комиссии. Они определяли: кого к стенке, а кого выпустить, чтобы освободить подвалы для новых заключенных. Так вот, председателем той комиссии, которая инспектировала подвал, где обитал я, оказался мой гимназический приятель. Он без лишних слов приказал меня выпустить.
…Снова, как после признания Арциховского, испытал я чувство признательности за доверие и к этому моему учителю, а также восхищение им. Вот ведь что получается: и в Новочеркасске и в Москве…
Вряд ли это случайность. Кажется, начинает проясняться кое-что из того, что "творится в Датском королевстве"…
Тогда я только почему-то спросил его:
– Вы бы и вправду позвонили Швернику, если бы директор гостиницы за 10 минут не водворил постояльцев обратно?
Смирнов рассмеялся:
– Разве я похож на такого человека? Да у меня и телефонов Шверника нет и не было…
А последний мой разговор с Алексеем Петровичем состоялся несколькими десятилетиями позже – в больнице Академии наук, за три часа до его смерти. И он, и я знали, что он умирает. Я лежал в этой же больнице, уже не с первым инфарктом, был многоопытным сердечником. Понимал, что у него обширный, развивающийся инфаркт и что остановить его развитие уже невозможно.
Алексей Петрович был, как почти всегда, безукоризненно вежлив, благожелателен, спокоен. Он расспрашивал меня о моих планах, советовал, улыбался, хотя дыхание его уже было частым и поверхностным. Я с ужасом, который всячески старался скрыть, отвечал, сам не зная что. Только когда я поцеловал его и собрался, наконец, идти в свою палату, пообещав рано утром наведаться, он неожиданно спросил:
– Мне есть кому передать. Вот вам. А у вас есть кому?
– Есть, – ответил я, придя в себя, – свеча не погаснет…
Утром, когда я пришел в палату Алексея Петровича, то увидел пустую, заново застеленную кровать…
…В Краснодар мы вернулись почти через месяц, совершенно измученные, и наш музейный полутемный (полуподвал показался нам райской обителью по сравнению с залитыми солнцем станицами, в которых, однако, нам всюду мерещилась заливавшая их кровь…
… Однажды мы с Валерием Николаевичем вернулись в музей вечером после выполнения очередного задания, измученные и усталые до последней степени. Печать этого лежала даже на желтом невозмутимом лице Валерия Николаевича. Алексей Петрович за ужином нам сказал: "Высокочтимые коллеги. Завтра до обеда вы будете отдыхать. А так как я не имею возможности вас контролировать, то сделайте одолжение и не покидайте до обеда территорию музея".
Нужно сказать, что "высокочтимые коллеги" даже не нашли в себе сил для возражений. А Анфимов сразу после ужина (он теперь всегда питался с нами) принес толстую архивную папку с грифом «Секретно» и сказал, что советует нам ее завтра с утра посмотреть: там есть много интересного.
На другой день, сразу после завтрака, когда все ушли, мы с Валерием Николаевичем стали рассматривать содержимое папки. Оно и впрямь было весьма любопытным. Вот нетолстая брошюра на русском языке в твердом картонном переплете с разноцветной картинкой на обложке. Наверху большими буквами напечатано: "ПОД ЗНАМЕНАМИ СЛАВЫ". Ниже изображен солдат гитлеровской армии в серо-зеленом Мундире. В руках у него древко развевающегося нацистского знамени – красного с. белым кругом с черной свастикой в центре. Одной ногой солдат твердо уперся в землю, другой попирает советское знамя – тоже красное, но с серпом и молотом.
В брошюре по-русски, высокопарно и весьма косноязычно объявлялось, что войска фюрера вступают в Россию с великой миссией, освободит от жидо-большевистского рабства, несут народам России свободу и благоденствие. "Русскую армию" и народ от имени фюрера призывали не оказывать германской армии и ее союзникам из всех стран Европы никакого сопротивления, а, наоборот, – всячески содействовать им для собственного блага и процветания, и т. д.
Да, что-то не попадались нам эти брошюры на фронте – ни в Литве, ни в Калининской области, куда наш полк вынужден был отступить. Зато мы своими глазами видели, какое именно "благо и процветание" несут гитлеровские войска нашему народу.
А вот листовка, с фотографией наверху. На фотографии – прекрасно и пышно накрыт стол с различными винами и закусками. А за столом сидит советский офицер и несколько немецких. Дальше идет обращение к советским солдатам и офицерам, подписанное старшим сыном Сталина – нелюбимым им Яковом Джугашвили. Как, мол, ему хорошо в немецком плену! Надо всем советским солдатам и командирам сдаваться или просто "переходят на сторону немцев, у которых им будет обеспьечена жизнь, свобода, достойные условия существований, а часы жидо-большевитстских узурпаторов власти в России так и эдак уже сочтен к ничто не остановить победоносний шаг великая армия фюрера…", ну и все в таком роде. Оно конечно – Яков Иосифович Джугашвили был грузином, но все-таки русский язык, надо полагать, он знал получше…
В папке были материалы времен начала войны и периода фашистской оккупации Краснодара. Неожиданно Валерий Николаевич аккуратно вытащил из папки какой-то листок, взял фотоаппарат, зажег настольную электрическую лампу, навел ее луч на листок, сфотографировал листок и затем также аккуратно водворил его на место. Все это он проделал молча, с непроницаемым, как и обычно, лицом.
Когда он фотографировал, я заглянул ему через плечо. Это был знаменитый, страшный приказ номер 227, подписанный Сталиным 28 июля 1942 года. По этому приказу отступавшие без воли командующего солдаты и части фактически объявлялись вне закона и подлежали расстрелу на месте, без суда и следствия. Приказ прочли во всех армейских подразделениях, но, конечно, на руки солдатам и обычным офицерам не давали. Видимо, он хранился у особистов.
Почему-то я не спросил Валерия Николаевича, зачем ему понадобилось фотографировать этот приказ… Голова у меня кружилась…
Но вот пришел директор музея и, увидев нас, на несколько мгновений почему-то опешил. Впрочем, он быстро справился с удивлением и обратился к Валерию Николаевичу: "А я и не заметил, как вы прошли вперед". Потом он сказал мне: "Профессор Чернецов больше часа развлекал меня в моем кабинете замечательными историями. Попросите его, если вы еще не знаете, рассказать, например, про академика Карпинского".
Я механически ответил: "Да, да, непременно. Большое спасибо". Анфимов, слегка пожав плечами, ушел.
Тут я воззрился на Валерия Николаевича.
– Как же так? Анфимов говорит, что вы целый час развлекали его рассказами наверху в его кабинете, а мы все это время провели здесь вместе?
– Все в порядке, Жора, все в порядке, – успокаивающе сказал Валерий Николаевич, – в свое время я вам все объясню.
А я припомнил, что об этой его не просто странной, но совершенно необъяснимой особенности, – находиться одновременно в нескольких местах – мне рассказывала знавшая его еще по Ленинграду моя Подруга и коллега, талантливый этнограф и скульптор Жанна Дегтяренко, пережившая ленинградскую блокаду, но потом погибшая во время страшного ашхабадского землетрясения. Однако, зная характер Валерия Николаевича, я смирился и покорно попросил:
– Что это за история с академиком Карпинским? Расскажите пока хотя бы ее, пожалуйста.
Валерий Николаевич улыбнулся и ответил:
– Охотно. Так вот, слушайте: произошло это, когда я еще учился в Ленинградском университете, – если не ошибаюсь, в 1926 году. Ленинград то и дело «чистила» "чека". «Вычищали» дворян, интеллигенцию, купцов, бывших офицеров, священослужителей и ряд других категорий, среди которых потенциально могли появиться противники большевистской власти. По отношению к «вычищаемым» применялись различные меры – от расстрела до ссылки – но в любом случае, в Ленинграде им уже больше жить не доводилось. «Чистки» были групповые и индивидуальные. Так вот, в поисках новой жертвы посолиднее решили расправиться с академиком Карпинским – одним из крупнейших естествоиспытателей, ученым с мировым именем. "Сказано – сделано". Все стало развиваться по уже отработанному сценарию. Сначала в ряде центральных и ленинградских газет появились «разоблачительные» статьи. Карпинского там обвиняли в мракобесии, в игнорировании трудов классиков марксизма, в частности, такой основополагающей для естественных наук работы Энгельса, как "Диалектика природы" в полном противоречии с которой находятся его, Карпинского, псевдонаучные обскурантские пасквили.
После опубликования этих статей, последовал и второй акт – собрание научной общественности под руководством «товарищей» из ЦК ВКП(б), на котором Карпинский должен был быть «разоблачен», "пригвожден" и т. д. Ну, а уж затем последовал бы заключительный акт, наиболее мягкий вариант которого – ссылка.
Собрание шло, как и было задумано: все нужные речи, с полагающимся в таких случаях пафосом, были уже произнесены. Наконец, также по ритуалу, слово было предоставлено жертве – для того, чтобы сразу после ее выступления выпустить на трибуну крепкого «товарища», который изобличит преступника в двурушничестве, в нежелании разоружиться и т. д.
Однако тут произошло нечто совершенно несусветное.
Поднявшись на трибуну, Карпинский сказал совершенно спокойно:
– Что же, может быть, все, что вы здесь говорили, и правильно. Может быть, я действительно мракобес и обскурант. Вот только не пойму, как вы можете меня во всем этом обвинять на основании того, что я сам написал?
В зале раздались негодующие голоса, а председательствующий строго сказал:
– Вас обвиняют в игнорировании классической работы Энгельса "Диалектика природы", в полном противоречии с ней.
– Так я именно эту работу и имею в виду, – сохраняя полное спокойствие, сказал Карпинский, и продолжал в мертвой тишине зала: – В конце прошлого века я жил в Лондоне. В то время там обитало много иностранцев, в том числе и Энгельс, с которым я был довольно хорошо знаком – не раз мы встречались с ним в Британской библиотеке. Однажды он увидел меня на улице, остановил, поздоровался:
– Здравствуй, Саша.
Я ему ответил:
– Здравствуй, Федя (так, или Федором Федоровичем, называли Энгельса русские друзья и знакомые).
Как дела?
– Да вот, пишу большую работу. Наверное, будет называться "Диалектика природы". Кстати, как раз сейчас дошел до разделов, которые прямо по твоей специальности, – оживился Энгельс. – Будь любезен, просмотри эти разделы, ты ведь знаешь, я в этом не специалист. Если понадобится – исправь, пожалуйста. Я согласился. Энгельс в тот же день занес мне рукопись. Через некоторое время я позвонил ему и сказал:
– Извини, Федя, но все, что ты в этих разделах написал – это позавчерашний день и вообще ерунда какая-то.
Энгельс ничуть не обиделся, но, конечно, огорчился и попросил меня:
– Саша, сделай одолжение, напиши эти разделы сам. Тут уж я буду за них спокоен.