355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Федоров » Брусчатка » Текст книги (страница 6)
Брусчатка
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:18

Текст книги "Брусчатка"


Автор книги: Георгий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

В тот момент я возненавидел Алексея Петровича за этот рассказ, но, взглянув на Татьяну Сергеевну, вздохнул с облегчением – она была очень увлечена тихим разговором с Блаватским и, видимо, ничего не слышала. Так до сих пор и не знаю – было ли это лишь уловкой или на самом деле она не слышала…

Потом археологи принялись петь песни. Одну из лих – старинный латинский студенческий гимн "Gaudeamus igitur…" – мы с Шурой хорошо знали. Ему обучил нас на уроках латинского языка профессор Кубицкий, бывший до Октябрьской революции ректором Московского Университета. Вместе с нашим славным профессором мы не раз на уроках латыни распевали этот гимн. Зато другие – старинные студенческие песни: "Быстры, как волны, все дни нашей жизни…", "От зари до зари…" и еще многие, мы слышали впервые, и они нам очень понравились. Вскоре все они вошли в репертуар песен на наших студенческих вечеринках. Бог мой, как не были они похожи на те песни, что передавались по радио, звучали в кинофильмах и в залах перед комсомольскими собраниями!..

Между тем вечер у Арциховского шел своим ходом. Уже изрядно выпивший Толстов прекрасно прочел впервые тогда мной услышанное стихотворение Языкова:

 
"Свободы гордой вдохновенье,
Тебя не ведает народ.
Оно молчит – святое мщенье
И на царя не восстает.
Под адским игом самовластья,
покорны страшному ярму,
Сердца не чувствуют несчастья
И ум не верует уму.
Я видел рабскую Россию —
Перед святыней алтаря,
Гремя цепьми, склонивши выю,
Она молилась за царя."
 

В стихотворении речь шла о царской власти, но на ум приходило совсем другое…

Потом Толстов, уже с налитыми кровью глазами, объявил:

– А сейчас я прочту "Плач Ярославны".

Однако Артемий Владимирович тихо и грозно сказал:

– Нет, сегодня ты едо читать не будешь. А то я тебя задушу, Сердей!

Толстов смирился и сел на свой стул, а другой Сергей – Киселев – объяснил мне, давясь от смеха:

– Он как напьется до потери сознания, норовит прочесть наизусть из "Слова о полку Игореве" знаме нитый "Плач Ярославны". А после обязательно начинает приставать к Татьяне Сергеевне. Когда такое случалось на вечеринках в Институте, ей приходилось несколько раз прятаться то в уборной, то в фотолаборатории, то на складе, словом – там, где двери запираются. А сегодня Тема решил этого не допустить.

Я бросил взгляд на Татьяну Сергеевну. Она безмятежно улыбалась соседу и о чем-то с ним болтала.

Когда вечеринка закончилась и гости стали расходиться, Арциховский сказал Татьяне Сергеевне, и сказал очень громко:

– Вас проводят и доставят домой в целости и сохранности мои ученики.

Мы с Шурой это и сделали, причем по дороге я мечтал о том, чтобы на нас кто-нибудь напал и я мог бы показать на что я готов ради спасения Татьяны Сергеевны.

Много раз после этого я провожал ее домой. Расскажу, пожалуй об одном, особенном случае, когда неясно, собственно, было, кто кого провожал.

Это произошло поздней осенью 1945 года, уже после войны, когда мы с Шурой были аспирантами Института истории материальной культуры (так тогда назывался наш Институт Археологии) Академии Наук СССР.

Москва была голодной и холодной – по крайней мере та Москва, к которой имел отношение я. Того, что можно было купить после стояния в длинных очередях по карточкам, нехватало даже чтобы не умереть с голоду. В поисках дополнительного источника питания приходилось всячески исхитряться. Я, например, какое-то время по совместительству (пока меня не выгнали) служил в Московском Художественном Театре в качестве рабочего сцены; это давало дополнительную «рабочую» карточку на хлеб. Однако возможности добывания еды были крайне ограничены. Из-за голодной дистрофии я несколько раз прямо на улице терял сознание. Это происходило и в присутствии моей будущей жены, с которой я незадолго до того познакомился. По причине той же голодной дистрофии на обеих ногах у меня появились незаживавшие гнойные трофические язвы диаметром до 6–8 сантиметров. Иногда они снаружи подсыхали, но под тонкой корочкой скапливался гной и, прорвавшись, заливал носки и брюки. Ноги приходилось постоянно бинтовать, не говоря уже о боли. Врачи рекомендовали рыночные продукты, но там с моей семисотрублевой аспирантской стипендией на рынке делать было нечего. Буханка плохого черного хлеба стоила 130–150 рублей. Мои коллеги по Институту находились в таком же или лишь немногим лучшем положении. Решили собрать деньги и отправить нас с Шурой в Рязанскую область в деревню Старая Рязань за картошкой. Когда-то на месте этой деревни находился большой и богатый город Рязань – столица одного из самых процветавших русских княжеств. В 1237 году орды Батыя взяли Рязань штурмом, перебили жителей, разграбили, а затем разрушили и сожгли город, который с Тех пор так и не восстановился. Столица Рязанского княжества переместилась в княжеский замок Переяславль Рязанский, на который и перешло название города. А деревушку, появившуюся на месте бывшей столицы, стали называть Старая Рязань. Для археологов это был клад – возможность вести раскопки на не застроенных позже огромных площадях в одночасье разрушенного и сожженного, а потому хорошо сохранившегося для археологии древнего города. Летом Шура побывал там, провел обследования и небольшие, очень эффективные раскопки, завел многочисленные знакомства. Вот и решили ехать именно туда – знакомые не побоялись бы продать картошку, а иначе в результате доносов можно было надолго загреметь в тюрьму или лагерь, а то и получить «вышку» за спекуляцию: еще действовали «законы» военного времени.

Мы выехали в начале ноября, добрались до Старой Рязани и закупили 7 тонн картошки по вполне приемлемой цене. Но дальше начались непредвиденные сложности. Отвезти картошку в Москву нам подрядился шкипер самоходной баржи – дурной старик, пивший "по черному" со своим одноногим механиком. А вот как доставить картошку на берег Оки, как погрузить? В деревне – одни бабы, старики и инвалиды. У Шуры было искривление позвоночника. Пришлось мне сбросить ватник и на своих плечах перетаскивать эти семь тонн. А ведь это ни много, ни мало – 140 мешков…

Когда я перенес примерно сотню мешков, у меня произошло выпадение и ущемление надпупочнои грыжи. Я корчился от боли, Шура ничем не мог мне помочь, да и вообще помощи ждать было неоткуда. Я разделся до пояса и принялся сам вправлять грыжу, время от времени останавливаясь и пережидая, пока рассеется тьма в глазах от боли. Закончив сей труд (я не только не чувствовал холода, наоборот, меня все время кидало в жар), я передохнул немного, потом прямо на голом теле туго затянул свой солдатский ремень над местом выпадения грыжи и благополучно перенес на берег остальные мешки. Упал на них спиной и, блаженствуя, несколько минут глядел на темневшее небо. Однако вскоре возникла новая трудность. Куда-то сгинул одноногий механик, а без него шкипер категорически отказался вести баржу. Мы было впали в полное отчаянье, тем более, что холодало, пошел снег и появилась опасность, что с таким трудом приобретенная и подготовленная к погрузке картошка замерзнет. Ясное небо (несмотря на легкий снегопад), яркие звезды – все это предвещало усиление холода.

Тут мы заметили, что на противоположном берегу Оки, где раскинулся городок Спасск, у пристани пришвартован огромный теплоход. Мы решили попробовать уговорить капитана теплохода отвезти в Москву нашу злосчастную картошку. Отцепили одну из лодок, болтавшихся у берега и, гребя фанерками, переправились на другой берег Оки. Классный теплоход "Лазарь Каганович" действительно шел в Москву. Это был его последний в этом году рейс – навигация заканчивалась.

Молодой, щеголеватый капитан выслушал нас сочувственно, но в ответ на нашу просьбу только беспомощно развел руками:

– У меня же пассажирский теплоход, не грузовой, – проникновенно сказал он, – я не имею права брать на борт груз. Кроме того, теплоход ходит строго по расписанию, нарушать его я не могу, а до отплытия осталось совсем немного времени.

Видя наше немое отчаянье, капитан, подумав, нерешительно сказал:

– На воде я никому не подчиняюсь, но покатеплоход пришвартован, есть человек, приказы которого я обязан выполнять. Это начальник пристани. Если он прикажет – я приму вашу картошку. Идите к нему, ребята.

Мы вошли в тесный кабинет начальника пристани, расположенный в конце дебаркадера. За заваленным бумагами столом сидел в расстегнутом кителе лысоватый человек с красными от бессонницы глазами. Он безучастно выслушал нас и так лее безучастно сказал:

– Не могу я дать такого приказа. Пассажирским теплоходам строго запрещено брать груз. Это всё.

Мы с Шурой вышли и стали думать, что делать. Кто-то из нас предложил дать взятку. На том и порешили. Установили даже размер взятки – тысячу рублей. Вот только кто будет давать? Опыта по этой части у нас не было никакого, да и приобретать его не хотелось. Кинули жребий и он, к несчастью, достался мне.

Я набрался решимости, как перед прыжком с вышки, снова вошел в кабинет и молча положил на стол тысячу рублей.

– Это что? – мрачно спросил начальник пристани.

– Деньги. Вам, – упавшим голосом ответил я.

И тут смирный, немолодой начальник пристани взорвался:

– Как вам не стыдно! – закричал он, – вы что думаете, что если вы работаете в Академии Наук, то вы – люди, а все остальные нелюди? А у меня двое детей и я институт кончил. Забирайте ваши паршивые деньги и уходите отсюда.

Я бы убежал, куда глаза глядят, но у меня не было другого выхода и я стал бормотать:

– Наши сотрудники собрали последние деньги. В Москве очень голодно. А картошка замерзнет на берегу…

И все в таком роде.

Начальник пристани, несколько успокоившись, все же непреклонно сказал:

– Уходите из моего кабинета.

Когда я вышел, забрав деньги, никаких пояснений Шуре давать не потребовалось. Видимо, по выражению моего лица он и так все понял. В полном отчаянье, мы привалились на корточках к перилам дебаркадера и застыли. Через несколько минут из своего кабинета вышел и, не глядя на нас, куда-то ушел начальник пристани, но нам было уже все равно. Неожиданно с борта теплохода в аллюминевый рупор страшным голосом заорал боцман:

– Которые здесь из Академии Наук! Быстро на борт. Убираем трапы. Отдаем швартовы.

Этот вопль показался нам с Шурой райской песней. Мы быстро взбежали на палубу. Белоснежный красавец теплоход "Лазарь Каганович", сверкая огнями, отошел от причала и, к полному недоумению пассажиров, поплыл не в сторону Москвы, а к противоположному темному берегу Оки. Там матросы бросили сходни и молниеносно, с молодецким гиканьем, перетащили нашу картошку на корму и хозяйственно прикрыли ее плотным брезентом. Теплоход снова развернулся и на этот раз взял курс на Москву. Мы, пошатываясь, стояли на палубе, когда подошел старик боцман и сипло сказал:

– Сергей Александрович просил передать вам ключи от вашей каюты – номер 18, – и протянул нам ключи. Видимо, так звали капитана, и боцман решил, что мы с ним знакомы. Добравшись до отличной двухместной каюты, совершенно обессиленные, мы рухнули на койки, и тут нас наконец «достали» все испытания, выпавшие нам в этот день. Нас обоих стала бить крупная дрожь: стучали зубы, тряслось все тело, что-то булькало внутри. Неожиданно раздался стук в дверь, и в ответ на наше приглашение вошел матрос с подносом, покрытым белоснежной салфеткой, в одной руке и двумя одеялами, перекинутыми через другую

– Сергей Александрович прислал, – сказал он, хотя никаких пояснений не требовалось. Мы мгновенно выпили по стопке водки, съели большие порции жареного мяса с гречневой кашей – лукуллово пиршество по тем временам. Дрожь прошла. Мы пошли благодарить капитана. Он выслушал нас, усмехнулся и вдруг с какой-то детской гордостью сказал:

– Может вы хотите с борта кому-нибудь телеграмму послать? Пожалуйста. У нас для этого есть все, что нужно.

Бесстыдно крадя текст у Ильфа и Петрова, мы составили телеграмму на имя директора нашего института (тогда им был, к сожалению недолго, академик Борис Дмитриевич Греков) такого содержания: "Погрузили картошку бочками. Миллион поцелуев. Монгайт. Федоров." Потом Борис Дмитриевич говорил нам, что он недоумевал и смеялся, читая эту телеграмму.

Благополучно доплыв до Москвы и надежно укрыв картошку в одном из портовых пакгаузов, мы отправились по домам. Едва я успел умыться, как позвонил приятель, поздравил с успешным завершением такого трудного и нужного дела и сказал, что сегодня – вечер нашего Института.

И вот я, смертельно усталый, вместо того, чтобы завалиться спать, поплелся на этот вечер. Там я изрядно выпил, сразу же опьянел, и, кроме того, возбужденный и обрадованный поздравлениями коллег, перестал чувствовать усталость. Я начал горячо объяснять моей приятельнице, высокой, необыкновенно добродушной и флегматичной Лидии Алексеевне, какой замечательный прекрасный человек Татьяна Сергеевна Пассек и как я ее люблю. Лидия Алексеевна, покуривая, довольно долго терпеливо слушала, а потом спокойно сказал: – Это все правильно и хорошо, что вы говорите. Но почему вы говорите это мне? Скажите это самой Татьяне Сергеевне.

– Прекрасная мысль, – одобрил я и, пошатываясь, пошел к Татьяне Сергеевне. Та, увидев в каком я состоянии, опасаясь каких-либо эксцессов, поспешно сказала:

– Вот что, голубчик, я устала и хочу домой. Проводите меня, пожалуйста.

Мы пошли к выходу, и я услышал, как за моей спиной один из моих учителей – Сергей Владимирович Киселев (тогда уже ставший заместителем директора нашего Института) сказал своей жене Лидий Алексеевне:

– Лидасик! Пойдем за ними. Там будет что-нибудь интересное.

Увы, он не ошибся. Мы прошли совсем немного, как навстречу нам попался человек в шикарной шубе с бобровым шалевым воротником. В руках он держал большую корзину с цветами. Когда он поравнялся с нами, я запустил руку в эту корзину и вытащил оттуда довольно пышный букет, который галантно преподнес Татьяне Сергеевне. Сзади раздался оглушительный хохот Киселева, человек в шубе застыл с разинутым ртом, а бедная Татьяна Сергеевна оказалась в весьма двусмысленном положении. Брать цветы, добытые таким способом, – стыдно, не брать – Бог его знает, как я на это прореагирую. Она все же взяла цветы и пролепетала: "Благодарю вас".

Вскоре меня на свежем воздухе совсем развезло. Я с трудом держался на ногах, и значительную часть пути Татьяна Сергеевна почти тащила меня на себе. Наконец мы добрались до ее дома и она, облегченно вздохнув, поблагодарила меня и стала прощаться. Но не тут-то было. Я заявил:

"Нет, нет. Я доведу вас до самой двери вашей квартиры."

Мы зашли в лифт, и я в приступе галантности не позволил ей нажимать кнопку лифта, а сделал это сам. Татьяна Сергеевна жила на пятом этаже, но я был в таком состоянии, что никак не мог попасть пальцем в кнопку с цифрой 5. То нажимал 9, то 3, то еще какую-нибудь. Словом, когда я наконец попал-таки в нужную кнопку и мы вышли из лифта, на лестничной площадке стояли Иван Яковлевич и Вера Сергеевна, которые с изумлением наблюдали, как их жена и дочь в два часа ночи катается с аспирантом в лифте вверх и вниз…

На другое утро, испытывая мучительный стыд, пересиливая себя, я отправился к Татьяне Сергеевне извиняться. Она открыла мне дверь, но я не успел произнести ни одного слова, как она сказала:

– Ничего этого не нужно. Я все понимаю. Лучше пойдем пить чай.

После этого она поцеловала меня и мы пошли в "чайную комнату"…

«За Непрядвой лебеди кричали…»

О предстоящей работе я имел самое смутное представление. Понимал, конечно, что задача не легкая и беспрецедентная. Удивлялся, как это Борис Дмитриевич решился поручить ее мне – аспиранту. Ведь трое других членов экспертной группы были крупными, известными учеными, моими учителями. Профессор Алексей Петрович Смирнов работу в Институте совмещал с постом заместителя директора Государственного Исторического Музея – одного из важнейших в стране и был лучшим специалистом по средневековой археологии Среднего и Нижнего Поволжья. Меня немного раздражало его пристрастие к грубоватым и безвкусным анекдотам, но, несмотря на это, я его очень уважал и любил. Помню, как еще до войны, будучи студентом, пришел я в его шикарный, обставленный старинной мебелью красного дерева кабинет в Историческом Музее и, запинаясь, попросил разрешения посмотреть в фондах коллекции из курганных раскопок, производившихся во второй половине прошлого века графом Уваровым.

Каково же было мое смущение, когда он – тогда уже известный ученый, заместитель директора одного из крупнейших музеев мира – не только разрешил мне посмотреть коллекции, но взял ключи и ради меня – никому не ведомого студента – спустился со мной в подвал и часа два показывал мне коллекции, сопровождая их важными и интересными комментариями, очень расширившими мои весьма скромные познания. Я не только тогда испытал к нему чувство глубокой благодарности и восхищения – это на всю жизнь послужило для меня уроком обращения с младшими коллегами и студентами…

Крупным ученым и оригинальнейшим человеком была не молодая уже Анна Васильевна Збруева. Невысокого роста, с утиным носиком, спутанными пепельными волосами, серыми, часто моргающими глазками, она имела совершенно невзрачный вид. Это, однако, была цельная и очень одаренная натура.

Специалистом она была по одной из ярчайших археологических культур раннего железного века в нашей стране – Ананьинской культуре, распространенной по обоим берегам Камы. Вела там раскопки в очень трудных условиях, особенно для женщины, да еще и немолодой. И всегда с блестящим успехом. А на ее доклады, имевшие к тому же часто весьма интригующие названия (например, "Пустая Морквашка"), приходили сотрудники из всех подразделений нашего института. То, что она показывала и рассказывала, было не только захватывающе интересно, но и вызывало гордость за людей, которые еще в 1 тысячелетии до нашей эры, в таких, казалось бы, забытых Богом Местах, так много и хорошо умели делать, создали не только высокую для своего времени цивилизацию, но и своеобразное, ни на что другое не похожее искусство. Выводы ее были всегда неожиданными, парадоксальными, даже дерзкими, и при этом неопровержимыми. Но такой она была, когда "Аполлон требовал ее к священной жертве". Зато в обычное время… Смех и грех… Старая дева, целомудренная до обалдения, едва ли не терявшая сознание от анекдотов Алексея Петровича, она была в обыденной жизни потрясающе непрактична, рассеянна, наивна. Однако только человек, забывший Бога и собственную мать, мог бы позволить себе ее обидеть. Во всяком случае, у нас в институте таких не находилось. Да и ее необыкновенной добротой никто у нас не злоупотреблял, хотя деньги то и дело одалживали.

Еще один член нашей экспертной группы, Валерий Николаевич Чернецов, был не только старшим научным сотрудником нашего института в звании профессора, но и главным шаманом народа манси – одного из самых замечательных народов Русского Севера.

Получилось это так: еще учась в 20-е годы на этнографическом отделении исторического факультета Ленинградского университета, он обратил внимание на необычайно высокую (до 80 %) смертность среди студентов недавно открытого в Ленинграде Института народов Севера. Студенты умирали от пустяковой простуды, расстройства желудка и т. д. Он много времени провел в этом институте, расспрашивая студентов, но совершенно безрезультатно. Тогда, по окончании Университета, он решил поехать в Ханты-мансийский национальный округ (с одним из выживших студентов-манси он подружился) и выяснить все на Месте.

На Севере он совершенно влюбился в манси, в их благородство, талантливость, чистоту и другие прекрасные качества. Очень полюбил и их быт, и суровую природу Севера. А, с другой стороны, был потрясен тем, как русские – служащие различных факторий и просто заезжие авантюристы и преступники всех мастей – обманывают и обкрадывают манси, спаивают их, заражают венерическими болезнями и т. д. Даже когда русские власть имущие хотели сделать для манси благо, оно оборачивалось злом. Вот пример: строили из привозного леса или из кирпича целые поселки и едва ли не насильно заставляли манси из чумов переселяться в эти поселки и жить вперемешку с русскими. А в тундре нет болезнетворных микробов. Поэтому у манси полностью отсутствовал иммунитет к ним. Так, походя, открылась и тайна высокой смертности студентов Института народов Севера.

Всей душой полюбив манси и полный сочувствия к ним, Валерий Николаевич остался в Ханты-Мансийском национальном округе и прожил там 18 лет. Он боролся со всякими злоупотреблениями и преступлениями по отношению к манси, при этом не раз подвергая опасности собственную жизнь, писал для них различные бумаги (манси были бесписьменным народом), представлял их интересы перед русской советской администрацией, в судах и т. д.

Специально он окончил фельдшерские курсы и лечил манси. Полюбил мансийку и женился на ней. Был потрясен красотой мансийских легенд, которые сохранили этому народу его историю в мифологизированном виде. Он создал для манси письменность и, поскольку манси его уже почитали в каждом чуме, стал эту письменность понемногу внедрять. Однако он прекрасно понимал, что целый ряд мансийских легенд и мифов доступен только посвященным. Поэтому он не противился, когда манси ему предложили вступить в один из их родов, а потом и во фратрию. Вскоре его избрали шаманом, а затем и великим шаманом народа манси. Это не только открыло перед ним самые сокровенные предания и легенды народа, но сделало его советы и вообще его слова еще более весомыми. Однако через 18 лет пребывания у манси он тяжело заболел и вынужден был вернуться в Россию, где, увы, очень скоро умерла его мансийская жена. Самому же Валерию Николаевичу врачи категорически запретили не только жить на Крайнем Севере, но даже на короткое время приезжать туда. Он очень тосковал. В конце концов занялся археологией Урала – все-таки поближе к его любимому Северу. Через несколько лет он женился на Ванде Мошинской – моей приятельнице еще со студенческой скамьи. Я очень любил эту семью, а когда и сам женился, мы стали дружить домами.

Однажды, зная, что Валерий Николаевич – глубоко верующий христианин, я спросил его, как же он это совмещает с деятельностью великого шамана. Валерий Николаевич ответил, что никакого противоречия здесь нет, что он и в этом звании выполняет обеты христианского послушания и что это далее помогает ему проникнуть в психологию унижаемого народа с тем, чтобы лучше помогать ему. Был он и сам похож на мансийца – невысокий, крепкий, смуглый лицом, овеянным всеми северными ветрами, с мягкими, неторопливыми движениями, и обычно (не во время камлания) тихим голосом. Манси продолжали считать его своим великим шаманом и приезжали к нему в Москву по множеству разных дел, за советами и помощью. Он был замечательно добрым, милым человеком, но было в нем множество необъяснимых странностей, порою ставивших в тупик не только его друзей и учеников, но и Ванду.

Всех троих коллег по экспертной группе я считал своими учителями. Да и действительно, у них было чему поучиться. Прежде всего – археологии. Русская археологическая школа была одной из сильнейших в Европе и кое в чем могла соперничать даже с непревзойденной английской школой. И это после большевистской революции, когда русские археологи вынуждены были работать в условиях гонений на науку и на Ученых, не говоря уже о массовом терроре, при очень плохой технической оснащенности, при минимальных средствах, часто в труднейших обстоятельствах.

Конечно, это было благодаря их талантам, энтузиазму, бескорыстной преданности науке, высокой работоспособности, наконец, сопротивлению гонениям. Однако, как это ни странно, развитию археологии, во всяком случае теоретической, в какой-то мере и до определенного времени способствовала и официальная идеология. Так, в Петербурге до революции и в двадцатые годы работал выдающийся языковед и археолог Николай Яковлевич Марр. Теоретические его положения, вплоть до разгрома их Сталиным в конце сороковых годов, считались в советской науке основополагающими. Так вот, согласно теории стадиальности, разработанной Марром, все народы в развитии своей материальной и духовной культуры проходят определенные, сходные стадии, причем переход из одной стадии в другую может происходить скачкообразно при полном и резком изменении облика культуры. Эта теория подрывала основной метод археологов в прослеживании истории того или иного этноса – по преемственности в развитии основных элементов материальной культуры. Однако мы знаем из опыта, что этнос и культура – далеко не всегда совпадающие понятия, что один и тот лее этнос может иметь на разных этапах своего развития материальную культуру совершенно разных обликов и, наоборот, материальная культура одного и того же облика может существовать одновременно у нескольких этносов. Теория Марра, если, конечно, ее не абсолютизировать, давала возможность создать некоторые ориентиры в этом хаосе. Далее, марксистская диалектика исторического развития с ее выделением роли революционных скачков в процессе эволюционного развития, также позволяла по-новому осмыслить ряд исторических феноменов. Другое дело, что став в России государственной идеологией, марксизм омертвел, стал убивать ту самую мысль, которую он на заре своего существования будил. Да и по существу, ничего марксистского в "идеологии’ новых правителей России не осталось – это были сугубые прагматики, не брезговавшие никакими средствами для упрочения своей власти.

Но в науке все это сказалось не сразу, и теоретические изыскания Марра и других марксистских ученых на протяжении ряда лет способствовали развитию беспокойной ищущей мысли. Об этом свидетельствует хотя бы то, что под влиянием русской советской археологии безусловно находился, сам об этом писал и говорил, как я думаю, самый выдающийся археолог XX века – шотландец Гордон Чайльд, с которым я познакомился во время его приезда в Москву. Именно под влиянием русской советской археологии Гордон Чайльд по-новому осмыслил одну из интереснейших эпох в истории человечества – энеолит, ввел ныне общепринятый термин "неолитическая революция". Гордон Чайльд приезжал на археологические конференции в Москву и потом всячески пропагандировал советскую археологию. Кончилось все это плохо. В 1968 году, после вторжения советских войск в Чехословакию, Гордон Чайльд – эта чистая душа – покончил жизнь самоубийством.

Однако было время, когда не только студентам, но и иностранным коллегам было чему поучиться у русских археологов.

Ну, а обо мне и говорить не приходится. Однако учился я у своих старших товарищей по институту далеко не только археологии. По существу, вся их психология, их нравственность, их идеалы, находились в полном противоречии с официальной коммунистической советской теорией и практикой: они основывались на тех моральных и нравственных ценностях, которые были выработаны человечеством на протяжении тысячелетий его развития, и прежде всего на тех заповедях, которыми людей одарило христианство.

Именно в этом отношении работа бок о бок с Членами экспертной группы, когда мы на протяжении почти двух месяцев общались почти круглосуточно, Когда мы все были напряжены до предела, а наши Чувства совершенно обострены, эта работа дала мне Необычайно много…

Впрочем, начало было удручающим. Нерешительно вертя в руках только что полученный международный ценник, я спросил Смирнова, как мы сможем им пользоваться, если в нем нет прямых аналогов тем памятникам, которые нам предстоит обследовать. Алексей Петрович насупился и пробурчал:

– Однажды археологи XXX века нашли в раскопе кусок каменной стены XX века с трехзначной надписью. Изучая ее, эпиграфист сказал: "Так, первый знак напоминает римскую цифру десять. Что ж, люди XX века любили отмечать всякие юбилеи. Второй знак напоминает римскую же цифру пять. Это как: будто подтверждает мою гипотезу. Но вот третий знак?" После долгого раздумья он в сердцах воскликнул: "А хуй его знает, что это такое!" Увы, мой друг, это – все, что я могу ответить на ваш вполне уместный вопрос…

Наступил день отъезда…

В грозных мандатах Шверник предписывал всем государственным учреждениям, общественным организациям и частным лицам оказывать нам всемерное содействие: вне всякой очереди, по первому требованию предоставлять жилье, все виды транспорта и связи, обеспечивать продуктами питания и нужными для работы материалами. Кроме того, мы получили по несколько банок еще не виданных американских консервов с беконом и какао (раньше я знал только банки со знаменитой тушенкой), которые, впрочем, оставили семьям, полагая, что с такими мандатами мы и так не пропадем. На вокзале военный комендант предложил нам ехать в генеральском вагоне, где нам будет предоставлено отдельное купе и вообще все удобства Однако Алексей Петрович сказал, что его любовь к генералам дальше анекдотов не распространяется и что он предпочитает ехать в обычном вагоне, а мы его дружно поддержали. Комендант посмотрел на нас с недоумением – рейтинг генералов был тогда очень высок – далее пожал плечами и выписал нам литер в общем плацкартном вагоне. Это был обычный зеленый вагон довоенного, и даже, наверное, дореволюционного времени; мы в страшной тесноте и толчее влезли в него и с трудом кое-как расположились. В каждом открытом купе (а других в этом вагоне и не было) находилось по 16 человек. В основном купе на двух нижних полках сидело по четыре человека, на вторых и багажных полках – лежало по одному. На боковых полках – на нижней сидело по трое и один лежал на второй. А тут еще вещи…

Поезд тронулся, и вагон сразу же начал жить своей особой жизнью. Помните, конечно, у Блока:

 
"Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели.
Молчали желтые и синие,
В зеленых плакали и пели…"
 

Вагонов первого и второго класса (желтых и синих) в нашем поезде не было видно, разве что роль их играл коричневый генеральский вагон в конце состава. Все остальные вагоны, как и наш, были зелеными.

У нас действительно плакали и пели. Но не только. Еще ели, пили водку, курили, трепались, смеялись, спорили. Но и это не было главным занятием. Почти все пассажиры обоего пола были молодыми, преобладали военные: кто ехал на фронт, кто в отпуск с фронта, и все в одном направлении, что само по себе было загадочным. Во всяком случае, все находились в состоянии нервного возбуждения и различных степеней опьянения.

Ну, вот и совокуплялись. Вернее даже не в самих вагонах, а в тамбурах. Проводники напрочь закрыли двери вагонов и открывали их, только чтобы выпустить приехавших. Так что в тамбурах нечего было опасаться помех, а время поджимало, и вообще не известно, что будет завтра. Вот в тамбуры и отправлялись пары, иногда по три одновременно. Тамбуры были буквально раскалены от распаренных тел, хотя там, конечно, не раздевались – так, приспускали, расстегивали. В открытых дверях тамбуров неотлучно стояли проводники – то краснолицый седой Сергей Иванович, то щербатый рыжеватый Сережа – следили, чтобы пары не заходили в уборные, что создало бы для других пассажиров непреодолимые трудности, хотя и так добраться туда было не просто. Своеобразная ситуация "тамбур – уборная" в общем была вполне понятна и никаких нареканий или проблем не выдвигала. Для всех нас, кроме Анны Васильевны. Она уже много часов сидела у окна, и лицо ее становилось все более несчастным. Тут к ней наклонился Алексей Петрович и, поводя своим горбатым носом, стал что-то шептать ей на ухо, отчего Анна Васильевна страшно покраснела. Так или иначе, стороны достигли соглашения, и Анна Васильевна, уже едва переставляя ноги, добралась до вожделенного места. Перед ней шествовал Алексей Петрович, который не только расчищал ей путь, но и закрыл от нее вид на тамбур. Так поступал он и в дальнейшем, каким-то образом улавливая нужный момент.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю