Текст книги "Брусчатка"
Автор книги: Георгий Федоров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Георгий Фёдоров
Брусчатка
Предисловие
10-го июня 2007 года я приехал в гости к Майе Рошаль.
Она же Марианна Григорьевна Рошаль.
Она же Марианна Рошаль-Строева.
Она же Марианна Рошаль-Федорова.
Первый раз Майю Рошаль я увидел в 1955 году. Мне было тогда 15 лет.
Майя Рошаль (все привыкли звать ее Майя) – дочь Григория Львовича Рошаля и Веры Павловны Строевой.
Григорий Львович Рошаль, в его семье я длительное время воспитывался, довольно известный режиссер советского кино. Он снял «Петербургские ночи», «Господа Скотинины», «Римский-Корсаков», «Академик Иван Павлов», «Мусоргский», «Вольница», «Хождение по мукам» и др. фильмы, написал книгу «Кинолента жизни», явился одним из основателей детских театров в СССР, был учителем и наставником многих талантливых режиссеров, долгие годы руководил кинолюбительством в СССР, преподавал во ВГИКе.
Вера Павловна Строева, его жена, поставила фильмы «Сердце России», «Полюшко поле», «Марите», «Хованщина» и др.
Когда родилась Майя, они спорили, какую фамилию ей дать и с трудом добились в ЗАГСе двойной фамилии – Рошаль-Строева.
Когда Майя вышла замуж (а с Майей мы на ты), то ее муж, в то время начинающий археолог, Георгий Федоров захотел, чтобы жена носила его фамилию. С трудом добились поменять фамилию на Рошаль-Федорову.
Майя родила двоих детей. Веру и Михаила. Оба носили фамилию Рошаль-Федоров.
Дочь Верба, так ее звали все, стала искусствоведом. Сейчас живет в Израиле.
Михаил Рошаль-Федоров закончил полиграфический институт, художественный факультет, стал известным книжным графиком, увлекся концептуализмом. Его произведения высоко были оценены как в России, так и за ее пределами. Умер Михаил Рошаль-Федоров несколько месяцев назад в возрасте пятидесяти лет.
Майя Рошаль приехала в Россию посмотреть внуков, встретиться с друзьями, побывать на могиле сына, а также начать подготовку его выставки.
Я приехал на чашку чая к Майе Рошаль с моим сыном Сергеем. Мы просидели у нее в квартире на Ленинском проспекте три часа.
Майя показала мне редкие фотографии. Среди них и эту.
В годы войны Майя вместе с семьей была эвакуирована в город Алма-Ата. Сергей Михайлович Эйзенштейн снимал в то время «Ивана Грозного». Майя работала у него помощником режиссера. Жили Рошали в одном доме (между собой его называли «лауреатником») с С.М. Эйзенштейном. Назвать их жилище домом можно с большой натяжкой. Одну комнату занимал Сергей Михайлович, другую – Г.Л. Рошаль и В.П. Строева с дочерью Майей. В третье, четвертой и пятой комнатах жили тоже известные кинематографисты.
Майя и Сергей Михайлович Эйзенштейн родились в один день. Сергей Михайлович родился 23 января 1898 года, а Майя появилась на свет 23 января 1925 года. Дни рождения, начиная с Алма-Атинского периода, а потом и после войны, они часто отмечали вместе. Сергей Михайлович Эйзенштейн был одиноким человеком.
Майя подарила мне книгу «Брусчатка» Георгия Федорова, которого я тоже знал с 1955 года.
Жора Федоров, известный археолог, талантливый ученый, правозащитник, энциклопедически образованный человек, хороший писатель, умер несколько лет назад в Лондоне – там они жили с женой последнии годы. После смерти мужа Майя осталась в Лондоне.
В моей библиотеке хранится «Инструкция по ведению полевых археологических работ», написанная Георгием Федоровым совместно с Павлом Бырня в 1958 году и первая книга Г. Федорова «Дневная поверхность» с дарственной надписью.
«Брусчатка» издана в 1997 году. Я прочел ее практически за ночь. Умная, добрая, талантливая книга. Я решил ее опубликовать на нашем сайте. Почему?
Во-первых, это интересная книга, во-вторых, это люди, с которыми связана моя юность, в-третьих, мне представляется, что имя Георгия Борисовича Федорова незаслуженно забыто сегодня. И, возможно, молодым историкам, литераторам познакомиться с «Брусчаткой» будет полезно.
Я рассматриваю фотографии, сделанные моим сыном Сергеем Шахиджаняном. Четыре из них публикую здесь и вспоминаю 50-е годы, когда жил в доме Григория Рошаля на Большой полянке, вспоминаю свои долгие разговоры с Георгием Федоровым, Майей Рошаль, фильмы, снятые ей: «Белый пудель», «Улица космонавтов» и др.
Оказывается, мы с Сергеем приехали к Майе в особый день – день, когда у нее родился третий правнук.
О многом мы поговорили в тот день.
Мне будет приятно, если Вы прочтете книгу Георгия Федорова. Познакомитесь со вступительными статьями поэта Ю. Кима и писателя М. Харитонова, окунетесь в прошлое нашей страны и, может быть, задумаетесь о ее настоящем и будущем.
Владимир Шахиджанян и Марианна Рошаль, 10 июня 2007
Марианна Рошаль, 10 июня 2007
Владимир Шахиджанян и Марианна Рошаль, 10 июня 2007
Фото Сергея Шахиджаняна
Ваш Владимир Владимирович Шахиджанян.
Опубликовано 30 июля 2007
Дорогой наш ГэБэ
Слово «гэбэ» всегда означало «госбезопасность». Посему произносилось с отвращением (как и производные от него: «гэбисты», «гэбешники»). Но для некоторого, причем весьма широкого, крута существовал еще и ононим, который был еще и антоним, то есть произносился с чувством прямо противоположным: «Гэбэ» – «Георгий Борисович» – Г.Б.Федоров. «Вчера славно посидели у ГэБэ… У ГэБэ в экспедиции было замечательно… Звонил ГэБэ, зовет к себе…» Многие звали его «Жора», хотя он был немолодым и вполне почтенным и к фамильярности не располагал, но говорилось так не из панибратства, а по особенной нежности к нему – как произносили «Дэзик», говоря о Давиде Самойлове. Да уж какая там фамильярность: ученый, археолог, доктор наук, писатель… Встречал гостей он, как правило, лично и неизменно ласково, и я все ждал каждый раз, когда дело дойдет до беседы, потому что вот тогда глаз его разгорался, и, зацепившись Бог знает за какой повод, за случайное имя или слово, Георгий Борисович начинал очередной рассказ – о человеке, о событии, – всегда неожиданный рассказ, интересный, захватывающий подробностями. Не имею представления, какой он был историк-археолог, об этом другие расскажут, но вот что касается писательства его – он просто не мог не быть писателем: такое множество историй он знал, настолько богата была его жизнь людьми и событиями. И он мог и любил часами перебирать бесчисленные сокровища своих воспоминаний. Он даже о своих восьми инфарктах и легочных отеках говорил с некоторой добродушной похвальбой, и ни разу не замечал я за ним ни тени трагической печали, которая свойственна бывает инфарктникам.
Из его рассказов люблю вспоминать, как он объяснялся с будущей женой. Дело было в 45-м году. Он отвел ее за локоток в сторонку, чтобы сказать очень серьезную речь. «Вам известны мои чувства к вам, – сказал он, – но прежде чем сделать вам предложение, я обязан открыть вам о себе важную тайну: я ненавижу Сталина».
Молодая красавица Майя Рошаль простила ему этот грех – хотя и была потрясена, еще бы…
Он рано прозрел и, может быть, потому, при его активной натуре и живом интересе к жизни, ушел в археологию. Однако, едва наступили времена новейшей ежовщины, то бишь андроповщины, Георгий Борисович в стороне не остался и, как мог, помогал диссидентам. Когда в Москве припекало, многие из них спасались у ГэБэ в археологическом поле: и Виктор Хаустов с Верой Дашковой, и Вадик Делоне с Ирой Белогородской, и Сережа Генкин, и Гера Копылов, и Илья Габай…
Вот это-то оно самое и есть, главное в Георгии Борисовиче, что сразу приходит на ум при его имени, – то, что он обладал редчайшим даром сердечной привязанности к людям. Не поверхностное радушие, а именно привязанность, когда человека помнят со всеми его проблемами и расспрашивают не для проформы, а со вниманием, и, полюбив, прощают и стараются не замечать многое, что любить никак невозможно.
– Дом Георгия Борисовича и Майи. Он весь в нашей памяти – с иконами, с тарелками расписными, с битком набитыми книжными полками – теплый, гостеприимный дом…
Юлий Ким, поэт
Свеча не погаснет
Георгий Борисович Федоров был прирожденным рассказчиком, с удивительной памятью. Слушать его можно было без конца, и многие из рассказанных им историй теперь узнаешь, листая эти страницы. А сколько сюда еще не вошло – и в какие тома можно вместить эту разнообразную, богатую жизнь, насыщенную событиями, размышлениями, а главное, встречами с превеликим множеством людей?
Людьми он был окружен постоянно. Его открытый, гостеприимный дом казался всегда полон. Тут можно было встретить историков, археологов, экспедиционных рабочих, с которыми Георгий Борисович был связан профессией, (а среди этих рабочих оказывался и поэт, и доктор физико-математических наук, которых он приглашал в экспедиции по дружбе), и литераторов, к числу которых хозяин дома также принадлежал, и людей самых неожиданных, с которыми Федоров знакомился в больнице или просто в пути, давал свой адрес, а иногда и приют, помогал в непростых делах – он это умел.
Потому что главным талантом Г.Б.Федорова, писателя, историка, видного археолога, был, конечно, талант человеческий. Он раскрывался порой по-особому в обстоятельствах той жизни, о которых повествуют его рассказы. Эти обстоятельства бывали не просто тягостны – противоестественны, унизительны, бесчеловечны. Доброта, сострадание, простая порядочность иногда оказывались наказуемы; чтобы их проявить, требовались душевные силы.
Про одного из друзей Федорова на этих страницах сказано: бывают времена, «когда просто для того, чтобы быть и остаться порядочным человеком, требуется огромное мужество». Георгию Борисовичу, как и его другу, хватило этого мужества на всю жизнь. Читая воспоминания о событиях нашей не такой уж давней, жуткой, постыдной истории, о бесчинствах оккупантов в Литве, унижениях солдатской службы, об ужасах коллективизации и ГуЛАГа, о всеобъемлющей, всепроникающей, разъедающей лжи, о мерзейшем государственном антисемитизме, растлившем даже иных из тех, кто имел звания профессорские и академические, всякий раз задаешься вопросом: как могли в этом отравленном воздухе (а ведь я тоже – один из тех, кто от рождения дышал им) сформироваться люди не просто полноценные – достойные, взрастившие в себе и сохранившие «душу живу»? Г.Б.Федоров поминает в рассказах тех, кто не выдержал изощренного давления этой системы, сломался морально, стал ее соучастником. А сколько сломалось физически, было попросту уничтожено!
Однако с истинным почтением и благодарностью выводит он на этих страницах людей, чьи доверительные (по тем временам рискованные) разговоры, оценки, суждения, собственные человеческие свойства, жизненное поведение помогли ему стать действительно самим собой. Г.Б.Федорову повезло на такие встречи, как, пожалуй, немногим.
И вот он передает теперь нам, знавшим его или читающим эти истории, частицу того, что перенял, усвоил, испытал, понял в своей многообразной и многотрудной жизни.
Археолог Алексей Петрович Смирнов, один из тех, у кого Федоров имел чему поучиться, неожиданно сказал ему перед смертью в больнице:
– Мне есть кому передать свечу… А вам есть кому?
– Есть, – ответил Георгий Борисович после короткого замешательства. – Свеча не погаснет.
Марк Харитонов писатель, лауреат Букеровской премии
От автора
Nibil est populare quam bonitas.
Всю жизнь я пишу одну книгу вне зависимости от жанра, того или иного отрывка этой книги: научная статья или монография, рецензия, очерк, повесть, рассказ, роман и т. д.
Я прекрасно понимаю, что не смогу эту книгу закончить. Вот писать ее я перестану только тогда, когда завершится моя жизнь.
О чем эта книга? Я затрудняюсь ответить на этот вопрос.
Во всяком случае, это попытка следовать призывам двух великих писателей: английского – Джорджа Оруэлла, восставшего против двоемыслия, и русского – Александра Солженицына, своим творчеством и жизнью показывающим пример жизни не по лжи.
В предлагаемой читателю книге я собрал несколько повестей и рассказов, некоторые из которых были опубликованы в России, Латвии, Франции и Израиле, а большинство написаны за последние годы в Англии и еще нигде не печатались.
Я не философ, не социолог, не политолог. Я археолог, свыше полувека изучающий летописи, хроники, грамоты, договора, ведший раскопки памятников различных времен и народов во многих местах России, Украины, Прибалтики, Средней Азии, Молдавии, Румынии и т. д.
За это время я встречался со множеством наших предков и современников самого разного возраста, характера, социального и профессионального положения и т. д. Именно потому, что я археолог-эмпирик, я воспринимаю не только историю, но и окружающий меня мир не через какие-то учения, партии, другого рода организации, идеологии, структуры, системы, а через конкретных личностей, которые одни только и возбуждают во мне определенные чувства и мнения. Помню, в мае 1961 года в Риме я увидел на улице приехавшую с визитом в Италию английскую королеву Елизавету II. К ужасу приставленного к нашей группе московских археологов кгбистского стукача, я во все горло стал кричать «Да здравствует королева!» и даже обратил этим внимание (впрочем, вполне доброжелательное) кое-кого из толп итальянцев, приветствовавших королеву. Мог ли я считать тогда себя монархистом? Да, если королева английская; да, если это Елизавета II. В этом случае: да, да, да. То же мог бы я сказать о себе, если бы речь шла о короле Дании Христиане (ведь король с желтой шестиконечной звездой на одежде – дважды король), или испанском Хуане Карлосе II. Однако, в применении к целому ряду иных монархов, мой ответ мог бы быть столь же категорически отрицательным.
Повторяю, мир и историю я воспринимаю только через конкретные личности. И мое внимание привлекают прежде всего такие люди, которые своей деятельность, а иногда и просто самим фактом своего существования препятствуют торжеству зла, находясь в любых, даже самых экстремальных ситуациях сохраняют человечность и создают вокруг себя соответствующую ауру. Вот именно о таких людях, в частности о моих учителях (не только археологии, но и жизни) и идет прежде всего речь в этой книге.
Все повести и рассказы документальны, открыто автобиографичны. Я старался быть предельно точным даже в самых мельчайших деталях, лишь иногда вполне сознательно изменяя имена персонажей из заботы об их безопасности, так как я убежден, что тоталитарные структуры в России в настоящее время лишь слегка закамуфлированы (и то не всегда), но не разрушены и не потеряли своей зловещей силы, а они никогда ничего не прощают и не забывают.
Думаю, что выбор для книги небольшой документальной повести «Дезертир (Из записок оккупанта)», посвященной советской оккупации Литвы 1940–1941 годов, оккупации, в которой к несчастью и мне пришлось принять участие, в специальных комментариях не нуждается. Замечу только, что с юности мне было чуждо имперское мышление в любых его формах – от киплинговского понимания как высокого служения долгу, согласно предназначению свыше, до зверовидного немецкого национал-социалистического или русского национал-патриотического.
Может быть, поэтому я особенно остро чувствовал всю преступность сталинской аннексии трех прибалтийских государств, их последующего разграбления и терроризирования. Всеми доступными мне средствами старался я помочь литовцам, перед которыми чувствовал особенно остро мою вину и среди которых у меня появился целый ряд близких друзей. Я был начальником первой послевоенной литовской археологической экспедиции, положившей начало возрождению литовской археологии, был в разные годы официальным оппонентом по кандидатским и докторским диссертациям моих товарищей-литовских археологов и т. д.
Читателю, особенно западному, может показаться фантастической та атмосфера террора, насилия, издевательств по отношению к местному населению, которой сопровождалась оккупация Литвы в 1940–1941 годах. Я включил в текст повести письмо моего чудом выжившего однополчанина тех времен, подтверждающее документальную точность и правдивость описанного.
При отборе повестей и рассказов для настоящей книги я намеренно старался взять не уже многократно описанные, наиболее вопиющие страницы истории монстра, называемого Союзом ССР, а, напротив, гораздо менее известные страницы, тот же период первоначальной советской оккупации Прибалтики, начало хрущевской оттепели, положение в России на последних этапах войны с гитлеровской Германией, судьбы русской интеллигенции в тридцатые-пятидесятые годы уходящего века.
Мне очень хотелось показать, что как ни свирепствовал большевистский террор, как ни действенна была система всеобщего доносительства, подкупа, запугивания, всех способов унижения и уничтожения личности, в России и прежде всего в цвете ее нации – в среде ее интеллигенции сохранялись и передавались из поколения в поколение, пусть и в относительно немногих ее представителях, ее лучшие черты – доброта, высокая интеллектуальность и нравственность и подвергавшаяся наибольшим гонениям честность…
Как известно, Карамзин, еще в XIX веке, желая одним словом определить главное из того, что в его время происходило в России, сказал «воровство». Если бы этому великому историку предложили также определить одним словом то главное чем отличается Россия начиная с 1917 года и до наших дней, то он скорее всего избрал бы слово «ложь». Ложь с маленькой и с большой буквы, ложь всех видов и форм, на всех уровнях государственных и приватных структур.
Это, конечно, не случайность. Кровавый коммунистический режим не устоял бы на одном, даже самом разнузданном терроре, без постоянной лжи, на которую, при всей ее обычной для этого режима топорности, может быть – из-за ее беспримерной невообразимой наглости, попадались не только обычные простые люди, но и самые высоколобые, ироничные, проницательные интеллектуалы, например, Сидней и Беатрисса Вэб, Бернард Шоу, Лион Фейхтвангер, Герберт Уэллс и другие.
Сейчас, когда громокипящий кризис захлестнул Россию, особенно актуальны разоблачения чудовищных тоталитарных эвфемизмов, двоемыслия.
Это относится не только к настоящему и будущему, но и в не меньшей степени к прошлому, так как искалеченная (тем более намеренно) память, – даже хуже, чем потеря памяти вообще. Искалеченная память создает неверную ретроспективу, а, значит, – и перспективу, что всегда чревато катастрофой, а в наше время – даже катастрофой глобальной. Не имея никаких аргументов для влияния на людей и их судьбы при нормальной памяти и нормальной перспективе развития, при которых невозможны как социальная, так и национальная исключительность, «идеологи» коммунизма, национал-социализма, национал-социал-патриотизма, стремятся всячески искалечить человеческую память, чтобы таким образом найти «обоснование» своим кровавым «теориям» и практике.
Мне хотелось в предлагаемых документальных повестях и рассказах поведать читателям о некоторых подлинных страницах российской истории, о людях, которые даже в самых страшных условиях сохраняли благородство и мужество, доброту и светлый разум.
Дезертир
В уже не темную мартовскую ночь 1941 года редкая по весне вьюга, то затихала, то снова начинала лихо посвистывать в щелях дощатого барака, в котором размещалась наша рота. Я знал, что сквозь щели попадают к нам и снежинки, образующие на деревянном полу аккуратные ровные полоски, но увидеть их в полутьме, да еще со второго этажа нар, где я спал, было невозможно. Барак разделялся неполными дощатыми перегородками на три отсека, в каждом из которых помещался один из взводов нашей учебной роты. Возле стен находились стойки, в которых повзводно стояли винтовки: наши старые добрые мосинские винтовки-трехлинейки образца 1891–1930 годов. Стволы их тускло поблескивали только у выхода из барака, где на табуретке, возле столика с фонарем летучая мышь дремал дневальный. По другую сторону входной двери потрескивали поленья в громадной, до потолка круглой печи, обитой железом и покрашенной в черный цвет. Впрочем, тепло ощущалось не дальше, чем на расстоянии одного метра от нее. Барак был сколочен нами же кое-как, наспех, из горбыля, добытого на лесоторговом складе близ города. Материал был дрянной, мусорный, бросовый. Настоящие деловые доски – тридцатки, сороковки, вагонка – пошли для домиков командного состава полка. Да и строители мы были никудышные.
Полк еще прошлой осенью был выведен из города, так как участились случаи бесследного исчезновения солдат, а еще чаще командиров. По словам политруков, их трупы находили в канализационных люках, заброшенных сараях, канавах и других потаенных местах, нередко изуродованные. Впрочем, полагаю, что по крайней мере некоторые попросту сбегали куда глаза глядят от прелестей нашей армейской жизни.
Наш полк дислоцировался в городе. Третий батальон и взвод пеших разведчиков, куда я был временно зачислен, разместили в действовавшем еще тогда женском католическом монастыре. Трехэтажные кирпичные корпуса, обнесенные высокой каменной оградой, представляли собой замкнутый четырехугольник с просторным двором-садом в центре и собором в одном из корпусов. В другом корпусе разместили наш батальон, выселив оттуда монахинь. В кельях, рассчитанных на двух обитательниц, сбили двухэтажные нары и поселили по отделению – по 10 человек в каждой. Почти сразу же вышли из строя не рассчитанные на такую нагрузку уборные. Солдаты поневоле, повесив ремни на шеи и спустив штаны и кальсоны, садились орлами прямо во дворе среди цветочных клумб и кустарников. Мимо, мелко крестясь, проходили монахини. Впрочем, почти сразу же установились и куда более тесные контакты. Молодых монахинь насиловали прямо в кельях и даже в соборе. Выстраивались нетерпеливые очереди. Ротные и взводные командиры, в ответ на жалобы, только посмеивались.
Одна из монахинь, после группового изнасилования, повесилась. Санитары бессмысленной в этом случае «Скорой помощи», на носилках, целиком закрытую простыней, куда-то увезли ее. Никто из сестер-монахинь не провожал самоубийцу. Приехавший по этому поводу румяный капитан из Особого отдела дивизии рассеянно выслушал пожилую, со строгим лицом настоятельницу, ухмыльнулся и, пожав плечами, отбыл восвояси. Мне было тогда страшно и стыдно. Очень страшно и очень стыдно…
Увольнительные давали редко, всегда только на два-четыре часа. Мне все же удалось несколько раз их получить. В городе я всегда заходил в магазин «Культура». Хозяин уже знал меня и встречал с поклонами и дурацкими льстивыми словами. Впрочем, он и впрямь относился ко мне неплохо и даже с некоторым доверием. Я, не взглянув на прилавки и стеллажи в магазине, прямо проходил в заднюю комнату. Там, на нескольких полках размещались русские книги рижского издательства «Даугава», уже объявленного нашими властями белогвардейским. Среди этих книг попадались иногда очень интересные. Там я нашел еще нечитанный роман одной из любимых моих писательниц – норвежки Сигрид Унсет и поразительно сильную по глубине, интеллекту, честности и высокой духовности книгу Вадима Белова «Похмелье». Автор – русский дворянин и интеллигент, пошел добровольцем на первую мировую войну. Получил два солдатских Георгия (помните: «Знал он муки голода и жажды, сон тревожный, бесконечный путь, но Святой Георгий тронул дважды, пулею не тронутую грудь.»). Был произведен в прапорщики, дослужился до чина поручика. После большевистского переворота сражался с красными под командованием Александра Васильевича Колчака, затем – барона Унгерна, и в конце концов оказался в Харбине, где и написал эту горькую, умную, предельно честную книгу, которая мне на многое открыла глаза. Чего бы я не дал, чтобы познакомиться с автором! Много лет спустя я узнал, что он вернулся в Россию, некоторое время прожил там, даже издал «Похмелье», хотя и с цензурными купюрами, но потом был расстрелян как белогвардеец. А книгой я дорожил безмерно.
Нам, в боях с литовскими партизанами, приходилось по многу часов лазить по болотам и продираться сквозь лесные чащи, особенно в Западной Литве – Жемайтии, совершать марш– броски, иногда длительностью до 50 километров в сутки. В этих условиях каждый предмет становился чудовищной ношей. Как и мои товарищи, я прежде всего выбросил противогаз, потом «НЗ»-консервы, белье, потом рогульку-масленку для чистки винтовки, всякую, пусть и нужную ерунду, потом гранаты. Когда уже нечего было больше выбрасывать, кинул в канаву и книги. Все, кроме «Похмелья». Эта одинокая книга в вещмешке, патроны в подсумках да винтовка, вот и все, что у меня осталось. Книга Вадима Белова «Похмелье» и сейчас, спустя более полувека, стоит у меня на книжной полке и не раз мне доводилось ее вспоминать. Я на всю жизнь сохранил чувство благодарности к хозяину магазина – Юстасу – пожилому, толстому человеку с печальными умными глазами и седым ежиком на голове. А первое знакомство было, пожалуй, даже трагикомичным…
В этот город наш полк вступил под вечер жаркого дня, измотанный долгими, неправедными стычками с литовскими партизанами, «лесными братьями», или «шаулистами», как их называли в память, что ли, страшного поражения, нанесенного литовцами агрессорам – немецким орденским рыцарям под городом Шауляем в XIII веке.
В 1940 году, тогда, всего через два месяца после нашего вступления в Литву, какими глупыми, примитивными казались мне прежние представления! Наш младший политрук, поминутно сдвигая белесые, почти бесцветные брови, рассказывал нам, новобранцам, что, перейдя границу, когда мы увидим все ужасы капиталистического рабства, нищету крестьянства и рабочего класса и жиреющую за их счет кучку богачей, мы будем просто поражены…
Мы и были поражены, особенно в западной Литве – Жемайтии, но только совсем в другом смысле. Деревень в Жемайтии мало – почти все расположены вокруг костелов. А так в основном – хутора.
Трудолюбивая семья отвоевывала у лесов и болот сколько ей надо земли. Строили красивые, прочные бревенчатые избы, сараи, амбары, хлевы, птичники, разнообразные службы. Сажали яблони, вишни, сливы, другие плодовые деревья, ягоды. Появлялись пашни, огороды, в конюшнях – по несколько лошадей, в хлевах – коровы, овцы, козы, свиньи, в птичниках – куры, гуси, утки, индюки, даже иногда почему-то – павлины. Где-нибудь поблизости на взгорке или просто на открытом месте часто ставили ветряк с алюминиевыми широкими лопастями. Ветряк крутил динамо-машину, та заряжала аккумуляторы. На хуторах было электричество. Богатство, изобилие, созданное собственным трудом. И помощи почти ни от кого не надо, лишь бы не мешали. До нашего прихода и не мешали. В основном хуторяне сами себя обеспечивали. А уж если что и надо – например, те же ветряки с алюминиевыми лопастями – денег на их покупку, вырученных на ближайшем базаре или от скупщика за первоклассные продукты, произведенные хуторянами, с избытком хватало.
Книг на хуторах было немного. Кроме непременной Библии, различные сельскохозяйственные журналы, редко что-нибудь из беллетристики. В то же время на хуторах была атмосфера гостеприимства, доброжелательства, высокой духовности. Что привносило ее: незыблемая ли христианская католическая вера, разумный, прилежный, плодотворный труд, слияние ли с природой, с ее мудрым круговоротом, все вместе взятое или еще что-нибудь – трудно сказать. Знаю только, что это было так. В пример приведу хотя бы один обычай, из-за которого в Жемайтии невозможно было умереть с голоду. Может скажете: причем здесь духовность? Подумайте. Еще как причем. А обычай такой: если ты голоден, а денег нет, зайди в любой дом, поздоровайся и попроси: «Аш норю коше жемайче» («Я хочу жемайтийской каши») – священную еду. За нее грех не только брать, но и предлагать деньги. Хозяйка тут же наготовит и накормит тебя до отвала. После войны, находясь вместе с моими литовскими коллегами в археологической экспедиции в Жемайтии, я не раз отведывал этой священной каши – ну и вкусная же и питательная штука! Во время этой экспедиции, занимаясь археологическими разведками, мы обычно останавливались на ночлег в уцелевших еще хуторах, и меня всегда поражал и глубоко трогал царивший там дух гостеприимства, разумности, доброты. Я понял тогда в чем смысл картины великого литовского художника Чюрлениса «Сказка королей», или, как ее еще можно назвать, «Дар Богов». Два великих короля или Божества, склонились над литовским хутором, который помещается у них на ладонях. А над хутором встает солнце…
Может быть, по контрасту, из глубины души поднялось воспоминание, которое всегда со мной…
Это произошло во время той самой экспедиции в Жемайтии. Мы вели разведки по берегам пограничной речки, отделяющей Литву от аннексированной Сталиным у Германии после войны Восточной Пруссии, переименованной в Калининградскую область РСФСР.
…Неожиданно из-за поворота реки показалась и пристала к нашему берегу странная лодочная флотилия. Лодки были черные, длинные. Некоторые из них, как катамараны, скреплены попарно дощатыми мостками. На кормах виднелись латаные-перелатанные, но очень аккуратные шатры из брезента или просто просмоленной мешковины. На берег вышло человек двадцать пассажиров: несколько одноруких, одноногих и других инвалидов, женщины, дети разных возрастов. Выделялся высокий кряжистый старик с зеленоватыми глазами и окладистой седой бородой, похожей на русскую купеческую. Вид у пассажиров был изможденный, но какой-то замечательно опрятный, достойный, что ли. Как объяснил мне Карл – тот самый, сразу мной замеченный старик, это были немцы-беженцы, коренные жители Восточной Пруссии, уцелевшие во время войны и не бежавшие на Запад. Их, собственно, никто особенно и не выгонял из их жилищ. У них просто отобрали все, что могли найти, на работу не брали, продовольственных карточек не выдавали. В тогдашних условиях это означало верную смерть от голода. Вот они и сбились в нечто вроде артели и промышляли на этой реке ловлей рыбы, раков, собиранием моллюсков и тому подобным.
А все же… Когда я подумал, что их ждет, особенно зимой, я весь сжался.
Позвал моего друга и заместителя по экспедиции Юозаса Петрулиса и сказал ему:
– Старина, распорядись, чтобы из машины на лодки перегрузили все наши продовольственные запасы: ящики с банками американской свиной тушенки, молочные бидоны с подсолнечным маслом, мешки с мукой, словом – все.
– А как же мы? – заикнулся было Юозас, но тут же сам себя поправил, – ничего, мы с нашей машиной, да еще в родной Жемайтии не пропадем.
Я видел, что сотрудники экспедиции с явным одобрением перегружают все на лодки.
Через некоторое время я почувствовал на себе чей-то взгляд. Оказывается возле остановилась и пристально смотрела на меня большими голубыми глазами девочка лет восьми-девяти в вылинявшем ситцевом платьице и такой же косынке на золотистых волосах. Я взял ее на руки и поднял. Девочка ничуть не испугалась и даже прижалась ко мне своим худеньким теплым тельцем.