355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Гулиа » Человек из Афин » Текст книги (страница 2)
Человек из Афин
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:29

Текст книги "Человек из Афин"


Автор книги: Георгий Гулиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Хозяин, казалось, не расслышал этих слов: он слушал голоса ветра и дождя, голос тишины этой комнаты и голос сердца, которое уносило его в далекое прошлое…

Евангел повторил:

– Он снова появился у нашего дома.

– Кто?

– Этот молодой человек с горящими глазами. Я говорил с ним.

Перикл привстал:

– Что же он?

– Ничего… Стоит напротив и смотрит на наши ворота.

– Ты приказал ему удалиться?

– Да.

– Что же он?

– Все то же.

– Что же он, спрашиваю?!

Перикл задумался: что надо этому молодому человеку? Кто он? И откуда такое упорство?

– Я сказал ему: «Ступай займись делом». Он ответил, что нет дела более достойного, чем то, о котором желает поговорить с тобой. Я сказал ему: «Мой господин, как известно, не у дел. Он никого не желает видеть». – «А у меня, говорит, нет к нему просьбы, не надо мне от него ни одного обола, и я прекрасно знаю, что он не у дел, что никому больше не нужен».

– Так и сказал?

– В точности.

– Чей он сын?

– Не говорит.

– Откуда он?

– Не говорит. Но по всему видно – житель равнины, житель морского побережья.

– Я, кажется, припоминаю его. Он такой кудрявый?

– Да.

– Невысокий?

– Да. Худощавый.

– Глаза чуть навыкате?

– Глаза?.. Именно навыкате! С сумасшедшинкой.

– В прошлом году на агоре́ я часто ловил странный взгляд. Молодого человека. Лет двадцати.

– Да, ему около двадцати.

– Что было в этом взгляде? – Перикл потер лоб. – Что было в этом взгляде?.. Зависть? Нет. Злоба? Пожалуй. Негодование? Пожалуй. Ненависть? Пожалуй. Как ты сказал, Евангел, с сумасшедшинкой?

– А как же назвать это самое?.. Такое сияние?.. Такой блеск, исходящий откуда-то из глубины?

– Ты определил очень точно, Евангел.

Перикл свесил ноги. Скрестил руки на груди. Что же все-таки надо этому молодому человеку?

– Он стоит под дождем, Евангел?

– Не совсем. Но довольно мокрый.

– Что-нибудь важное у него? Как ты думаешь?

– Как видно, да.

– Что же это может быть?

– Не знаю. Он не говорит.

– И такая настойчивость…

– Куда уж больше!

– Он вооружен, Евангел?

– Под плащом одни книги.

– Почему же он не уходит домой?

– Желает поговорить с тобой.

Перикл прошелся по комнате. Медленно, степенно, той самой походкой., которая вот уж сорок лет так хорошо знакома афинянам. Походка мужа. Шаг волка. Осанка мудреца. Немного горделивая. Чуточку важная… Такая знакомая походка. Вовсе не торопливая. Всегда размеренная. Если даже случится затмение солнца или незнаемая сила тряханет землю. Походка, приводившая в восхищение одних. Походка, возмущавшая других. Походка человека, на первый взгляд пренебрегающего всеми прочими. Знающего цену только себе. Презирающего всех себе подобных. Возвышающегося над всеми.

Перикл сказал:

– А если упросить его, Евангел?

Он посмотрел на раба. Внешне будто спокойно. Но только внешне. Евангел все понимает, все видит, словно сквозь слюду или финикийское стекло. Нет тайны для Евангела, когда дело касается его хозяина. Евангел читает, как по открытой книге: достаточно, хотя бы на миг, увидеть лицо Перикла, непроницаемое для других. Будто всегда ровное, будто бесстрастное лицо этого прирожденного вождя афинских демократов.

– А если упросить его, Евангел?

– Я пытался.

– Если очень-очень?

– Умолять его? Этого сосунка?

Евангел никак не может позволить себе этого! Унижаться перед каким-то чудаком или сумасшедшим? Или попросту дураком?! Во имя чего? Проще отколотить его. Если Перикл не против, Евангел прикажет другим рабам, помогающим по хозяйству, – и этот сосунок костей своих не соберет! Да этого молокососа…

– Не раздражайся, Евангел, – остановил Перикл раба. – Ты же сам сказал, что не знаешь молодого человека. Ты сам сказал, что не знаешь толком, что ему надо. Ты же сам… Нет, так невозможно, Евангел! Любой гражданин имеет право обратиться к любому… – Перикл осекся.

– Правителю, – подсказал раб.

– Даже бывшему, – поправил его Перикл и улыбнулся. – Ведь мы ничего не знаем о нем.

Евангел двинулся было к двери.

– Не надо, – остановил его Перикл. – Я еще не сказал, что желаю его видеть.

– Он порядком досаждает нам…

– Да, – признался хозяин. И зашагал по комнате.

– Ты боишься его?

– Я?

– Да, господин мой.

– Я?

– В тебе все переворачивается, когда говорю о нем. Тебе очень неприятно, что этот молодой человек сторожит твои ворота. Что жаждет видеть тебя. Что желает говорить с тобой…

– Говори, говори, Евангел.

– Ты думаешь, я не вижу? Ты меняешься в лице. Другие не заметят этого, а я – замечаю. Самая худая весть для тебя – это весть о том, что молодой человек снова торчит у ворот. Или я говорю неправду, господин?

– Говори, говори…

– Это было летом. Я сказал тебе: он ждет. Тебе это очень не понравилось.

– Мне все были тогда противны.

– Ты сказал: «Прогони его!»

– Да, это верно.

– Он не подчинился. И с тех пор ты боишься его.

– Что бы ты сделал на моем месте, Евангел?

– Приказал бы проучить сосунка.

– При помощи кулаков?

– И ног в придачу.

– Ты жесток, Евангел.

– Как сама жизнь. И не больше других… А почему я должен быть добр, дорогой хозяин? Откуда взяться доброте? Или я впитал ее с молоком матери, которую не помню? Или мне внушил что-либо подобное отец, которого тоже отняли у меня? Откуда же, хозяин, браться доброте? Она же не витает в воздухе сама по себе! Ее не внушают боги. Человек передает добро человеку. Доброта растет как на дрожжах там, где все люди добры. Где меж ними не злоба и сплошная корысть. Я спрашиваю тебя: откуда же браться доброте?

Перикл укоризненно покачал головой:

– Евангел, ты гораздо добрее, чем представляешься в эту минуту. Разве человек не есть кладезь добра?

– И зла, – сказал раб жестко.

– В первую очередь добра.

– Они вполне совместимы?

– Увы, да!

– Слыхал. Это та самая диалектика, о которой толковали мудрецы в этой комнате?

– Да, Евангел, та самая. И между ними идет постоянное противоборство.

– Между добром и злом?

– Совершенно верно!

– Я скажу: зло побеждает всегда! Так где же здесь диалектика?

– Она в том, – ответил Перикл, – что ты ошибаешься.

– Как?! – вскричал раб.

– А очень просто. Мы порою видим то, что видим. Но этого мало. Этого бесконечно мало, если мы стремимся стать настоящими людьми и хотим жить среди людей. Диалектика в том, что добро все-таки побеждает. Оно берет перевес. Оно делается все больше, оно заполняет все атомы вселенной. Оно плывет, подобно волшебному кораблю. Это – добро мирозданья!

Возможно, это и так. Раб согласен: добро должно торжествовать. Но весь вопрос в том: когда? Жизнь человеческая коротка. Мотылек тоже живет. Оба они живут целую жизнь. Значит, так: добро торжествует! Позволительно спросить: в течение жизни мотылька или жизни человека? Или – после? После смерти. И тогда человек узнает о торжестве добра в могиле, а мотылек – под каким-либо листочком придорожным. Так когда же все-таки торжествует добро?

На этот счет у хозяина особое мнение. Евангел, говорит он, упрощает дело. В философском понимании жизнь есть бесконечная цепь. Имеется в виду жизнь человеческого общества. Непрерывная цепь. Смерть, поскольку речь идет о живой материи, явление столь же необходимое, как и жизнь. Это две стороны одной медали.

– Не самая лучшая медаль, – ворчит Евангел.

– Это дело вкуса, Евангел. Высший разум, господствующий в мире, так именно и сотворил. И нас в том числе. Мы можем сетовать, можем проклинать кого угодно, но изменить что-либо не в состоянии… Однако вернемся к добру, которое рано или поздно восторжествует. Хорошо, если в течение жизни, но неплохо и потом. Это необходимо для живых.

Раб не согласился с ним. Это придумано софистами ради удобства – собственного удобства. Если спросят Евангела, он за то, чтобы торжество добра наступало еще при жизни человека. Как можно скорее. Он эту мысль развивал очень длинно. Ему, казалось, недоставало слов.

Перикл слушал внимательно. Он слушал так, как умел слушать во всей Аттике один лишь Перикл. Слушая, он пытался получше понять своего собеседника. Понять его, проникнуться его мыслями, его заботами. Точка зрения собеседника важна для него так же, как своя собственная. Потому что общество человеческое нераздельно. Даже господин и раб нераздельны, ибо так создан этот мир. Нет жизни без господина. Нет жизни и без раба. Это тоже две стороны одной медали. Один прилеплен к другому очень и очень прочно. Почти неразрывно. Это только кажется, что нет столь прочных уз, которые бы удержали одного человека возле другого. На самом деле узы эти есть, хотя и невидимы, и они столь прочны, что не поддаются никакому изменению по чьей бы то ни было воле. Даже самой высокой. Такова общество. Такова судьба граждан в этом обществе или государстве. Но это не есть судьба моллюсков, не менее прочно сцементированных друг с другом. Человек – существо мыслящее, и в этом его счастье, в этом и его беда. Если он хочет быть счастливым, он должен до конца понять свою неразрывность и зависимость от другого, ему подобного, и довольствоваться тем, что посылает ему судьба…

– Вот тут я опять не согласен! – вскричал раб. – Разве судьба нечто постоянное? Разве она не поддается метаморфозе, в конечном счете сугубо меняющей ее природу? Только тот, кто смирился с властью грозной судьбы, кто почувствовал, что больше ни на что не способен, склонит голову и скажет: «Я всецело во власти судьбы, какая бы она ни была». И это будет худо! Разве не говорят иные из твоих друзей: «Человек, который думает о свободе своей, тот хозяин своей судьбы»? Разве это не так?

Перикл не был бы самим собой, если бы отказался от анализа рассуждений своего домоправителя…

Разумеется, раб недоволен своей судьбой. Не надо быть вовсе великим, чтобы прийти к этому выводу. Все дело в том, что за этим воспоследует: примирение с жизнью или единоборство с судьбой, которая почему-то кого-то не устраивает? Однако любое нарушение государственной гармонии, там, где общество разделено от века, есть покушение на самую вселенную, устроенную высшим разумом в неприкосновенной первозданности. Можно что-то в нем менять, можно вводить форос или отменять его, можно объявлять войну или заключать мир, можно, в конце концов, признавать власть Ареопага такою, какая она есть, или вовсе ее отменять. Это дело политического такта и способностей. Но нельзя делать одного: менять стержень, основу основ. Да это и бесполезно. Это все равно что биться головой о скалу или пытаться переместить Акрополь поближе к Пирею. Есть определенная данность, которая свыше, и с этим надо мириться. В этом и заключено великое искусство бытия. Невозможно мешать, подобно зернам гороха, господина с метеком, метека с рабом. Гармония есть гармония!

Упрямый раб тоже кое-чему научился у господина, которого любил глубоко и искренне, которому служил безупречно. Евангел не согласен в целом с логикой господина своего. Изъян в его мышлении для него очевиден. Евангел понимал это в глубине души. Но как победить Перикла в споре? Ведь это почти невозможно…

Евангела так и подмывало сказать Периклу несколько малоприятных слов по поведу торжества добра. Скажем, так: скоро ли восторжествует добро по отношению к самому Периклу? Служить целых сорок лет верой и правдой Афинам и вдруг получить сокрушительный удар и очутиться в этих четырех стенах – разве это справедливо? Спрашивается: когда же восторжествует добро? После? И это «после» устраивает Перикла? Действительно устраивает, хотя бы с философской точки зрения? А?

Однако раб удержался. Можно обойтись и без этой колкости, когда человек повержен. Да еще как повержен! Всемогущий властитель едва избежал позорного суда и позорного наказания! Нет, не следует его добивать… Впрочем, сам Перикл едва ли одобрил бы такой образ действий своего Евангела, своего преданного домоправителя и раба… Господин беспощаден в споре. Он доводит спор до конца, с кем бы ни вел его. Такое у него правило. Таков закон, которого он придерживался всю жизнь. Почему? Да очень просто: а как же иначе выяснить истину? Как же иначе управлять таким могущественным государством, как Афины с его двумястами городами-союзниками?

Продолжительное молчание раба Перикл понял по-своему: Евангел исчерпал все доводы в пользу своего тезиса. Рабу больше сказать нечего. Хотя Евангел не из тех, которые сдаются запросто из уважения к годам или опыту собеседника… Пора все-таки вернуться к этому самому молодому человеку, из-за которого, собственно, и начался спор. Что с ним делать?

Евангел на этот счет по-прежнему был весьма определенного мнения: стоит ли тратить силы на беседу с этим сумасшедшим? Евангел убежден, что это сумасшедший. Кто же решится простоять весь день вот этак, под дождем?

Перикл сказал:

– Евангел, поди и выведай, чего он все-таки хочет. И нельзя ли отсрочить разговор, если нельзя его избежать вовсе?

Раб прислушался. Дождь унялся. Да и ветер тоже…

– Аристокл! Аристокл!

Но напрасно зовет Перикл. На его щит обрушиваются удар за ударом. Трое против одного!

Где же Аристокл?

Стоит обернуться, как тотчас же лишишься головы… Где же Аристокл?

Лакедемоняне сумели расстроить шеренги Миронида. Там идет бой за каждый локоть земли. Противник платит дорогой ценой. Афиняне умирают, унося с собою души врагов своих.

А Периклу некогда. Ему и передохнуть некогда, ибо его обступают со всех сторон. Мечи сверкают грозно, точно молнии перед глазами. Он уже не командует своим войском, ибо приходится оборонять самого себя. Благо, великое благо, если избежит он плена и сохранит себе жизнь!

Но нейдет у него из головы это имя: «Аристокл». Впереди, за небольшими кустами, разгорается сильнейшая битва, точно бьется там десяток Гераклов. Не там ли Аристокл, среди этих богатырей?

Правое крыло, где предводительствовал Толмид, окончательно смято. Бой там окончен. Те, которые упали, – больше не встанут. Остаток своего войска Толмид переместил к середине, к Мирониду. Но и здесь неудача преследует его: лакедемоняне напирают с удвоенной силой, храбро бьются против храбрых афинян.

Войско Перикла отошло к самому берегу реки. Люди уже валятся прямо в воду. И тонут в мелководье. Тонут, как спеленатые дети, не в силах шевельнуть руками… Аристокл тоже у самого берега. Шаг – и ноги окажутся по щиколотку в воде. Он уже не видел одним глазом. У него не действовала одна рука. Та, которая главная, – правая. И Аристокл приспособил свой щит к правой руке, а меч взял в левую. И стал поджидать врагов. Так он оказался в одиночестве на берегу речки.

Тогда лакедемоняне-пращники, отделившись от своих, стали забрасывать Аристокла камнями. Напрасно вызывал их на бой – меч с мечом! Свистящий камень угодил ему в висок, и Аристокл рухнул. Запрокинул голову, и вода залила ему горло, и вода сперла ему дыхание. Перехватила словно бы веревкой.

И случилось такое: в это самое мгновение подбежал к нему Перикл. Присел и обхватил ему голову руками. И прижал к себе, зовя его по имени. Однако пентеликонский мрамор бывает летом теплей, чем лоб этого молодого человека, походившего на бога с Олимпа.

Перикл поднял на руки бездыханное тело и перенес через речку. За речкой собирались те, кто избежал смерти, кто безупречно сражался и снова поджидал противника.

Обе стороны понесли невосполнимые потери. Афиняне помышляли только о том, чтобы побольше нанести урона противнику. Лакедемоняне понимали, что их самих осталось слишком мало, чтобы продолжать наступление. И, словно бы по уговору, обе стороны отошли друг от друга на почтительное расстояние. У лакедемонян недостало силы, чтобы водрузить трофей. Да о каком трофее могла идти речь? Дышать – еще не значит быть победителем!

Обе стороны выслали глашатаев, для того чтобы договориться об обмене убитыми. Пленных не было ни с той, ни с другой стороны…

Миронид подошел к Периклу, тело которого было поражено в нескольких местах. И кровь все еще не унималась. Миронид сказал:

– Перикл, ты явил сегодня и храбрость соответственно твоей мудрости. Извини, что не послушались тебя.

Перикл же ответил:

– Не я, а вот он и его сверстники достойны благодарности. Ибо отдали все, что имели. А имели они в свои двадцать лет только одну жизнь.

Так сказал Перикл.

Завершилась битва под Танагрой. Конец ее оказался таким, каким и предвидел его Перикл. И, как всегда, думал Перикл не о том, что случилось, но что скажет теперь народу, чем объяснит случившееся, что скажет тем, которые ждут молодого Аристокла…

Верно, афиняне, как и следовало ожидать, проиграли эту битву, но ни одному здравомыслящему не пришла в голову мысль о том, что битву выиграли лакедемоняне…

– Вот его доподлинные слова: «Я лучше упаду на этом самом месте от изнурения, нежели сойду с него».

Перикл заметил:

– Как видно, очень упрям. По крайней мере, узнал ли ты его имя?

– Да. Это Агенор, сын Олия.

– Сын Олия?

– Так он сказал. Могу теперь засвидетельствовать, что это воспитанный и умный молодой человек.

– Из чего ты это заключил?

Евангел сослался на свое впечатление. Первое оказалось неверным. Он переменил свое мнение и «сумасшедшинки» не обнаружил в глазах молодого человека. Агенор, несомненно, умен, воспитан, почтителен со старшими.

– Мне трудно судить о его почтительности, – сказал Перикл, – но что касается ума его и воспитанности – в этом можно усомниться. Подумай сам, Евангел: молодой человек торчит на улице, никем не прошен и никем не зван. Это – воспитанность? С ним не желают разговаривать, а он домогается встречи. Это – ум? Или признак чрезмерного ума?

– И все-таки на этот раз он мне показался умным. По крайней мере, смышленым.

Перикл попросил вина, разбавленного водою.

– У меня такое ощущение, – сказал он, – что внутри, вот тут, чуть пониже груди, кто-то разжег огонь. Пламя подходит к самому горлу. Как ты думаешь, Евангел, отчего это?

– Не знаю. Но это, наверное, поможет, – сказал раб, подавая фиал с вином.

Холод полезен всегда, когда неспокойно сердце, когда оно то трепыхается, словно курица на земле, то готово взлететь, подобно орлу. Перикл улегся и снова уставился взглядом в потолок. Вот который уж месяц глядит он на потолок и вопрошает сам себя: почему же так обидели его? За что такое наказание? Плохо или мало служил он афинскому народу?

– Дождь перестал, – проговорил Евангел.

– Да, должно быть так.

– Ему легче будет стоять.

– Кому? Агенору?

– Да.

Перикл скосил глаза:

– Ты хочешь, чтобы я поговорил с ним?

– Раньше не хотел, а теперь, пожалуй, попрошу за него.

– Странная в тебе перемена!

– Он не кажется мне теперь сумасшедшим.

– Оригинальные, умные люди всегда немного ненормальные. То есть, Евангел, я хочу сказать, что то, что кажется нам ненормальностью, – на самом деле вполне нормальное, но не доступное нашему пониманию. Мы всегда подозрительны к тому, что необычно, что отличается от привычного. Ты меня огорчил своим сообщением: я предпочитаю сумасшедших – так называемых сумасшедших – тусклым и безличным нормальным.

Раб, казалось, обиделся:

– Разве не проще было бы поговорить с ним? Все бы тотчас выяснилось. Сколько он еще простоит?

– А это мы увидим…

– Может, и в самом деле вышвырнуть его?

– Но ведь улица не наша! Можем ли мы распоряжаться так, как в своем собственном доме? На этот счет имеется определенный закон. И никто не вправе запрещать другому стоять там, где ему вздумается. Ведь он же не ломится к нам?

– Не ломится, – согласился раб.

– Вот видишь?!

– Я попрошу его прийти завтра.

– Завтра? – Перикл посмотрел на раба широко раскрытыми глазами.

– Почему бы и нет?

– Это, по-твоему, лучше?

– Чем скорее это кончится, тем лучше.

– Ты полагаешь, что меня очень беспокоит этот молодой человек?

– Думаю. Уверен.

Лицо Перикла сделалось совсем спокойным, почти бесстрастным. Вот таким выглядел он, когда выступал в Народном собрании в самые тревожные времена. Чем больше тревоги в воздухе – тем хладнокровнее Перикл. Не в этом ли качество народного вождя? Евангел любил своего хозяина. Перикл значил для него больше, чем господин. Чем дважды и трижды господин! Ведь это же был сам Перикл!

Раб сделал несколько шагов в сторону двери, но раздумал и воротился назад. Налил снова вина и подал фиал своему хозяину. Тот беспрекословно принял сосудик. Этот Евангел тоже значил нечто больше, чем просто слуга и раб.

– Кислит, – сказал Перикл, выпив вино.

– Такова природа вина.

– Я же сказал не в упрек, Евангел.

Перикл вспомнил, что хотел отдать кое-какие распоряжения по хозяйству. Он приказал рабу взять дощечку и стиль. Это его желание было исполнено тотчас же. Весьма проворно.

Перикл поднял вверх указательный палец:

– Первое…

Но больше ему не удалось произнести ни слова по поводу хозяйственных дел, потому что вошел Ксантипп. Его старший сын.

Ксантипп сутуловат. Ростом – так себе… Нельзя сказать, что высок, но и коротышом не назовешь. Волосы взъерошены, борода жидковата и, кажется, давно не чесана. Глаза – отцовы. Но нету в них ни мыслей отцовских, ни доброты, ни сочувствия к окружающим. Такой бегающий, немного хищный взгляд. Гиматий не первой свежести. Неопределенного цвета. Вроде бы линялый. Некогда, видимо, пурпурный. «Но на ногах Ксантипп держится. Самостоятельно. Может быть, недопил. А может, со вчерашнего. Кто его поймет!»

Входит Ксантипп бочком. Косится на Евангела. Словно намеревается обойти его со спины. В драку, что ли, полезет? Двигается бочком, смешно раскорячив ноги. И ни слова. Ни «здравствуйте», ни «добрый вечер». Собственно говоря, вполне привычное. И не стыдно ему? Ведь носит он имя деда! И чей сын? Самого Перикла!

Перикл отослал раба, сказав, что позовет в нужное время и чтобы распоряжался хозяйством по своему разумению, которого в избытке у опытного домоправителя. Евангел даже не взглянул на Ксантиппа. То есть поступил так, как того достоин этот несчастный пьянчужка, только позорящий отца, только пятнающий род свой.

Ксантипп в свою очередь тоже не удостоил раба своим вниманием: смотрел себе под ноги, на грязные башмаки.

– Ну? – спросил отец, дождавшись, пока удалится раб.

– Смеются надо мною, да и только, – проговорил глухим голосом Ксантипп.

– Кто и над чем смеется?

Сын промолчал. Поискал скамью и грузно уселся на нее. Выставил напоказ ноги, а заодно и дырявые башмаки, из которых торчали пальцы.

Отец лежал ровно, спокойно, ничем не выказывая своих чувств. Тем более гнева.

– Ты меня слышишь? – спросил он.

– Да, – ответил сын.

– Что же ты скажешь?

– А что мне говорить? Об этом все говорят. Вся улица. Весь город.

Сиплый голос свидетельствовал о бурно проведенной ночи. Хорошо, если обошлось дело без пьяной драки… С каждым словом Ксантипп все больше раздражался. Хотя отец не подавал к тому ни малейшего повода. Перикл был холоден, как элевсинский камень.

– О чем же говорят в городе? – спросил Перикл, не поворачивая головы и продолжая глядеть на потолок.

– Обо мне, разумеется.

– Что же говорят о тебе?

– Об этом тоже… – Ксантипп задрал ноги чуть ли не повыше головы.

– О рваных башмаках?

– Нет! – вскричал Ксантипп. – О моем скаредном отце говорят! О скупости твоей! Вот о чем! О скопидомстве!

– По-видимому, дела у афинян идут прекрасно.

Ксантипп не понял иронического замечания отца.

– Я говорю, – сказал Перикл, – дела у них великолепны.

– Это почему же?

– Очень просто: поскольку главная тема – твои башмаки.

– Ах, вот оно что! – Ксантипп заскрежетал зубами и схватился за голову.

«Сейчас самое время плакать, – подумал отец. – Поплачет, а потом начнет буйствовать».

Но до этого не дошло. Ксантипп негромко рыдал, произнося какие-то непонятные слова. Ничего нельзя разобрать. Да отец и не пытался делать это – все равно бесполезно. Послали же боги вот этакое наказание! И за что, спрашивается?!

Посмотрим, что будет дальше?..

Что нынче выкинет Ксантипп?..

Ведь все это боги посылают, – значит, надо терпеть… Только терпеть! Ведь сын это. Сын! Не вырвешь его из сердца.

…Аспазия, дочь Аксиоха из Милета, блистала красотой двадцатипятилетней красавицы, когда впервые увидел ее Перикл. Это было у нее дома. Недалеко от афинской агоры́, где Аспазия снимала небольшой дом. Анаксагор, речистый и умный муж из Клазомен, словно бы за руку ввел к ней Перикла.

– Вот она самая, – сказал он громко, указывая на хозяйку, поднявшуюся навстречу гостям.

Перикл был наслышан о ней. О красоте ее. И уме. То, что молодая женщина слывет красавицей, – в этом нет ничего удивительного. Это даже в порядке вещей. Поразительно другое: откуда выдающийся ум ее, откуда богатые знания?

Анаксагор, который был на пять лет старше своего друга Перикла, считал своим долгом свести их. Весь город твердил это имя – Аспазия! Как же Периклу быть в стороне?

В просторной комнате, кроме Аспазии, находился тучный Лампон. Этот прорицатель поспевал везде. Его могучие ступни, так не идущие к его маленькой и полной фигуре, всюду поспевали. Разве удивительно, что одним из первых в Афинах приметил Аспазию именно он?

Заморская красавица улыбалась без жеманства, произнося слова, приличествующие гостеприимной хозяйке. Весь облик ее, вполне соответствовавший славе Аспазии, свидетельствовал о здоровье, о счастье, которым переполнено это заморское создание. Зачем появилась она в Афинах? На это нетрудно ответить. Да и сама не скрывала этого: Афины – город великий. Афины – средоточие эллинской мысли и искусства. Афины – душа Эллады. Даже наилучший остров Ионии не сравнится с самым заброшенным уголком Аттики, не говоря уже об Афинах. Даже само название города предопределяет красоту и величие его. Разве не вправе стремиться сюда всякий, кто понимает цену оригинальной и высокой мысли, кто хотел бы чуть-чуть услышать риторов и философов Афин, и музыкантов, и поэтов Афин, увидеть творения афинских скульпторов.

Так объясняла свое прибытие в этот город очаровательная Аспазия. И, видимо, это была сущая правда.

Каково было первое побуждение Перикла, завлеченного сюда его другом? Усомниться во всем, что говорили ему об Аспазии: в ее красоте, в ее воспитанности и, наконец, в ее уме. Оболочка поддается немедленному и прямому исследованию. Этот вопрос решается почти мгновенно. «Почти», но не всегда. Иногда это самое «почти» может растянуться на недели и месяцы. Ибо красота женщины, как верно толкуют о том знатоки, не является чем-то постоянным, то есть окаменевшим. Она меняется, подобно небу, когда оно в облаках.

В различные часы небо бывает разным. И воспринимается по-разному. То же самое следует сказать о женщине. Разве она одинаково прекрасна в вечерние часы, утомленная за прялкой, и на ложе любви, где она – подобна волшебной трепещущей птице, готовой взлететь?

Посмотрите на женщину, когда она раздумывает наедине с собою. Или печалится одна. И сравните ее, когда в обществе мужчин рассказывает она что-нибудь веселое. Особенно если в этом обществе находится некто, кто дорог ее сердцу. Ну, что вы скажете о ней? Разве это одна и та же женщина?

Перикл заметил про себя, что она моложе его чуть ли не на восемнадцать лет. Молодая гетера, несомненно, поражала красотою лица, стройностью фигуры, которую облегало легкое платье. Волосы ее очень шли ей, ее глазам, ее шее – белой и высокой, ее ногам беломраморным. Одним словом, это была единая, ничем не нарушаемая гармония. Казалось, даже любой палец был в совершенном соответствии всему ее облику. Это великое счастье для той, которая принадлежит к красивейшей половине человечества.

Анаксагор – такой живой и подвижной – ждал, что скажет Перикл. Перикл слегка опустил голову и проговорил:

– О Аспазия! Я наслышан – много наслышан – о тебе. Могу сказать чистосердечно, что самые лестные отзывы, казавшиеся мне чрезмерными, соответствуют тому, что видят мои глаза.

Это было сказано просто, без особой жестикуляции. Даже слишком сдержанно, если говорить о внешней стороне. Однако, по существу, слова эти достаточно ярко и несомненно точно отражали то впечатление, которое вынес Перикл в первые же минуты знакомства с Аспазией.

Анаксагор был очень собою доволен: вкус его оценен и его другом. Он уселся на скамью в качестве давнишнего друга этого дома. Лампон же молча отхлебывал вино и чему-то улыбался.

– Что же до меня, – ответствовала Аспазия, приглашая гостей посидеть, где кому удобнее, – я очень и очень ряда, что наконец вижу того, о ком слава идет воистину громкая. Слава, какую только может пожелать себе самый достойный муж.

– Это слишком, – сказал Перикл и улыбнулся.

– Нет! – воскликнул Анаксагор, обращаясь попеременно ко всем присутствующим. – Нет, говорю я! Ибо слава редко соответствует деяниям человека. Я это утверждаю, ибо опытен в этого рода делах… Но что скажет Лампон?

Тот посмотрел из-под густых бровей, точно из-за кустов, и сказал:

– Лампон говорит только чистую правду, а для этого ему следует поразмышлять.

– А это справедливо, – сказал Перикл. – Какая цена прорицателю, если он выбалтывает все свои мысли в мгновение ока?

Анаксагор был настроен на шутливый лад.

– Как? – сказал он. – Неужели надо думать целую вечность, чтобы высказать всем известную истину?

Прорицатель чуть не соскочил со своей скамьи на пол. В эту минуту он напоминал потревоженного сатира, как изображают его на красно-черных вазах. Он не на шутку обиделся. Изрекать общеизвестные истины не его занятие. Такого рода прорицатели пачками шляются на рыночных площадях. Это просто вымогатели, рядящиеся в личину прорицателей. Настоящий, истинный прорицатель доступен не более, чем оракул в Дельфах.

– И это очень плохо, – бросил Анаксагор.

– Что – плохо? – спросил Лампон.

– А то, что вы, истинные прорицатели, недоступны.

– Почему же это плохо?

– А потому, что все хотят знать, что сбудется завтра, послезавтра, неделю, год спустя.

Лампон махнул рукой:

– Эти представления о прорицателях так же устарели, как знания о природе времен Гомера. Более того – даже со времен Гесиода! Друзья мои, время летит на крыльях, оно летит очень быстро. Меняются люди, меняются и понятия. В наше время задача прорицателя не столько в том, чтобы заглянуть в будущее, сколько в том, чтобы правильно истолковать это будущее.

Анаксагор прищелкнул языком:

– Очень хотелось бы увидеть такого прорицателя. Именно такого!

Лампон огрызнулся:

– И – что же тогда?

– Я был бы очень доволен. Почти счастлив.

– В таком случае, – сказал прорицатель, – можешь считать себя таковым: я перед тобою!

Анаксагор уставился на Лампона, тараща глаза.

В разговор вмешалась Аспазия:

– Мне кажется, дорогой Анаксагор, что в словах Лампона заключено нечто большее, чем это может показаться на первый взгляд… Да, да, не удивляйся. Я попытаюсь изъясниться более понятно. Так, чтобы легче было мне самой… Прошу садиться! Располагайтесь поудобнее. Особенно я прошу об этом моего нового гостя. – Она мягко обратилась к Периклу: – Вон та скамья, изготовленная некиим персом, мне кажется, была бы весьма удобной. Прошу тебя! – А потом Аспазия уселась сама и продолжала: – Сдается мне, что истинный прорицатель прежде всего хороший знаток прошлого. Может быть, я выразилась не совсем точно: прекрасный знаток прошлого! Умеющий заглядывать в прошлое и угадывать путь, пройденный человеком, схватывать извивы пути – и мысленно продолжать этот путь с учетом всяческих неожиданностей, случающихся в жизни. Таким образом, прорицание скорее работа ума, притом огромная, нежели мгновенное видение, нечто молниеносное, осеняющее прорицателя. Но… – Аспазия обвела всех своей милой улыбкой и заключила: – Но, возможно, я и ошибаюсь.

Перикл слушал ее, не глядя на нее. Этак немножко с опаской, как слушают речистую хозяйку, когда та перебирает свои девичьи годы или касается рыночных цен. Но с каждым ее словом он более внимательно вслушивался в ее слова. Воистину эта женщина поразила его, если только Перикла можно еще поразить! И тем не менее он не спешил еще с выводами о ее уме.

Аспазия продолжала:

– Я знала одного стоика, который долгое время жил на Крите, а затем в Ливии. А умирать приехал в Афины. Он говорил так: «Прорицатель – тот же человек, но только есть у него одно качество, что отличает его от всех: он не глупее других и обладает еще и способностью рассматривать события со всех сторон. Он делает правильные выводы и учится смотреть в будущее».

Лампон чуть не раскрыл рот от крайнего удивления. Он не ожидал такой защиты с этой стороны, убедительной и даже больше того – сочувственной по отношению к нему.

Анаксагор выразил сомнение в том, что человек способен проникать в будущее:

– Можно и должно кое-что предвидеть, но как далеко заходит эта способность, которую можно именовать проникающей? Возьмем звезды, которые на небе. Есть люди, утверждающие, что души умерших обитают не в подземном царстве, но живут на звездах. Позволительно спросить: кто и как способен жить на раскаленных камнях, какими являются звезды? Это противно всякой логике! Или вот другой пример. Как известно, мир состоит из бесконечного множества элементов, мельчайших частиц материи. Иными словами, подобно монолиту, состоящему из песчинок, мир являет собою гармоничное единство материи. Спрашивается: может ли человеческая мысль проникнуть в эту материю, в толщу ее, подобно тому как нож уходит в толщу хлеба под рукою хлебодара? Поэтому, когда говорят, что такой-то прорицатель предсказал то-то и то-то, я говорю в ответ: вранье!

– Как?! – удивился Лампон.

– Вранье, – преспокойно ответствовал Анаксагор.

Прорицатель надулся, покраснел, как перец. Он готовился к спору, точно лев к прыжку. Периклу показалось, что прыжок этот будет неприемлем во всех отношениях. Не лучше ли остудить страсти?

– Тут мы выслушали два противоположных мнения насчет хресмологов, прорицателей, – сказал Перикл, обращаясь к Лампону. – Уважаемая Аспазия говорила так, что придраться к ней трудно. Но ведь и Анаксагор произносил слова не впустую. С кем согласиться? Кто прав? Ты? Она? Он?

Перикл умолк. Он часто прибегал к паузе, чтобы слова его вернее достигали слуха и сердца слушателей. Многолетний опыт говорил о пользе пауз.

– Права только природа, только естество, – сказал Анаксагор.

– Это аксиома, – согласилась Аспазия. – Но сейчас не тот случай, когда надо прибегать к столь категоричному методу спора. Не лучше ли выводить истину, доискиваться по крайней мере истины, нежели лишать участников спора этой борьбы посредством неизменной аксиомы? Разве ни у кого не закрадывалось подозрение в том, что некоторые аксиомы со временем тоже будут нуждаться в основательных доказательствах? Иными словами, я хочу сказать, что истины сегодняшние могут и должны подвергаться сомнениям или пересмотрам.

– Этак мы зайдем очень далеко, – сказал Анаксагор.

– Ну и что же? – Аспазия гордо вскинула голову.

– Женщины всегда храбрее мужчин, – изрек философ, наклонив голову в сторону Лампона.

Перикл поправил его:

– Если вокруг одни трусливые мужчины…

Лампон молчал, не спуская глаз с Анаксагора. Даже не отвечал на его колкости. Философа поведение прорицателя начинало раздражать. Он делал вид, что не обращает внимания на Лампона, что спорит с Аспазией, только с нею. Однако каждое его слово было обращено к прорицателю. Его свирепый взгляд как бы застыл, застекленел, потеряв живость и обретя неприсущую тяжеловесность. Философ горячо обосновывал свое отрицательное отношение к хресмологии вообще, как началу антиматериальному. Только материя способна проникать в материю и производить перемены в мире. Самый грубый пример: нож в хлебе, камень в воде. И так далее. Сам по себе воздух тоже материален. В этом просто убедиться: стоит только дунуть на ладонь. Что касается нематериального, скажем, духа, то его попросту не существует и является он плодом домысла. Примеры на этот счет тоже имеются. Вот один из них: поместим одного человека на Акрополе, а другого на вершине Ликабета. Если один из них разложит костер, то это непременно будет замечено другим. Ибо огонь есть вещество материальное. Пусть один из них громко крикнет. Если бы не дальность расстояния, другой бы непременно услышал этот крик. Отсюда следует, что свет меньше боится расстояния, нежели звук, хотя природа их материальна. Если бы загремел гром на солнце, мы бы его не услышали. Потому что свет не страшится, как было сказано, расстояния… А теперь предложим все тем же двум людям на Акрополе и Ликабете помолчать, не разжигать костра. Сможет ли дух переместиться от одного к другому и сработать, подобно свету или звуку? Нет, не сможет. Ибо нематериальное – это тоже было сказано – не в состоянии проникнуть в материальное.

Анаксагор говорил убедительно, с присущей ему страстностью и глубокими познаниями. Таков был смысл его речи, которая значительно превосходила по своей протяженности вышеизложенное.

Аспазия обратилась к Периклу с вопросом: как он относится к сказанному Анаксагором, поскольку это касается столь тонкого толкования материального и антиматериального? Ведь это, в сущности, полное отрицание всего нематериального. Между тем известно, что мать часто узнает о болезни своего ребенка, если даже они разлучены и находятся далеко друг от друга. Ввиду явного несоответствия нематериального явления с материальным миропониманием Анаксагора – нет ли здесь какого-либо третьего пути для философии?

– Нет! – воскликнул философ.

Перикл улыбнулся. Не торопился с высказыванием. Это у него тоже вошло в привычку. Одни считали это очень хорошим качеством, а другие приписывали его замедленному мышлению.

Основательно продумав свой ответ, точно его слушали стратеги в стратегионе, он сказал так:

– Я бы никогда никому не советовал отказываться от поисков третьего, четвертого или даже пятого пути. Искание есть смысл нашей жизни. И я бы не решился односложно отвечать на твой вопрос, о Аспазия. Следовательно, мой первый тезис будет таков: надо искать ответа на все, на любые вопросы. Путей много, и среди них следует находить самый верный. Что касается материального или нематериального, то и здесь меня очень мало привлекают крайние точки зрения. Как известно, я никогда не был сторонником крайних действий. Это не значит, что между двумя противоположными мнениями я выбирал нечто среднее. Нет ничего легче этого: здесь достаточна тренировка, подобно борьбе в гимназиях. Средний путь, наиболее верный путь, всегда подсказывается жизнью, а не двумя спорщиками, которые от тебя стоят по правую и левую руку. В данном случае мне хотелось бы поискать некий способ для примирения материального и нематериального, найти место под солнцем и для того и для другого.

Лампой, казалось, пропускал мимо ушей все это. Он впился взглядом в Анаксагора.

– Ты не узнаешь меня, Лампон? – спросил, смеясь, Анаксагор.

Лампон молчал.

– Нет, он не узнаёт меня!

Прорицатель то ли оглох, то ли не желал отвечать философу. Хозяйка дома опасалась неожиданного взрыва и – не приведите боги! – большого скандала, потому что Лампон уже начинал, что называется, терять свое лицо, то есть обычное выражение лица.

– Лампон, – сказала Аспазия с присущей ей мягкостью, – ты что-то хочешь сообщить нам?

– Да, – глухо ответил прорицатель.

– Что же?

И, читая неведомые письмена, которые словно выведены в воздухе, прорицатель проговорил:

– Свидетельствую именем богов, восседающих на Олимпе: этот муж будет изгнан остракизмом, и это будет лучшей его участью, ибо смерть ходит рядом с ним. Скоро, скоро!

И прорицатель впал в обычное состояние, которое граничит между сном и явью. И Аспазия, уже наученная опытом, поднесла ему фиал неразбавленного вина.

– Ничего, – сказала она, – это пройдет.

Философ был очень смущен. Перикл пытался успокоить его, говоря:

– Счастье прорицателей в том, что не всякий доживает до того дня, когда сбываются предсказания. Поэтому трудно проверить, в чем истинная правда.

Но и Перикл тоже немножко смущен, ибо Анаксагор, которого касалось прорицание, был его лучшим другом и наставником в философии и других науках, особенно естественных.

Анаксагор сказал, обращаясь к Лампону:

– Друг мой, твое пророчество непременно сбудется, если власть в Афинах когда-либо перейдет к скототорговцам или мясникам. Они меня с удовольствием освежуют, а не то что предадут остракизму. Изгнание я почту за наилучший, за счастливейший исход.

Аспазия велела рабыне поднести гостям кипрских сладостей и плодов сикомора из Египта. И сотовый мед из Колхиды тоже был подан вместе с холодной водою и вином…

Ксантипп вытер лицо полою плаща.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю