355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Гулиа » Человек из Афин » Текст книги (страница 10)
Человек из Афин
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:29

Текст книги "Человек из Афин"


Автор книги: Георгий Гулиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

За нею следовал Гиппократ.

Перикл тотчас приметил, что она обеспокоена сверх меры. Непроницаемая личина врачевателя тоже не сулила ничего доброго. Так оно и оказалось.

Аспазия кивнула Геродоту, и лицо ее на миг просветлело. Перикл поднялся им навстречу, приветствуя Гиппократа.

– Геродот, – сказал он, обращаясь к историку, чьи щеки подтверждали предположение вошедших о том, что их обладатель уже изрядно пообщался с богом веселых и добрых – Бахусом, – вот наша нынешняя знаменитость: врач Гиппократ. Несмотря на свою молодость, он творит чудеса.

Гиппократ, слегка смущенный, поклонился знаменитому историку.

– Мне попалась твоя книга, – сказал он сипловатым голосом, – и я ее прочитал так, как впервые читал бы «Илиаду».

Историк усмехнулся:

– Ты читал мою книгу? Зачем? Тратить попусту время, вместо того чтобы делать людям добро, врачуя их? Нет, я не понимаю этой траты времени!

Гиппократ поразился той легкости, с какой Геродот относится к своему труду. Скромность ли это? Или дело, может быть, в другом? Иногда великие позволяют говорить о себе немножко пренебрежительно, полагая в душе, что другие воздадут им должное…

Врач сказал, что улучшение, наступившее в состоянии больного Парада, оказалось временным. Говоря это, Гиппократ покраснел, словно в этом был повинен сам он. Историк протянул известному молодому врачу фиал с вином. Гиппократ выпил…

– Болезнь – теперь это вне всякого сомнения – медленная чума. Через два или три дня окончательно определится степень заболевания.

Перикл опустил голову. Была у него надежда, но, верно, не сбудется она. Вот так и бывает часто: одна за другою, точно вереницею, следуют беды и невзгоды. Что же это такое? Египтяне, эти издревле умные люди, неспроста говорят: строишь гробницу для жены – строй и для себя и для близких своих. Они хотят сказать, что одной смерти не бывает. Точно так же, как одной беды.

Аспазия рассказывала о сыне: жар не унимается, подчас наступает состояние бреда, и тогда Парал пытается вскочить с постели и куда-то бежать. С большим трудом удерживают его переболевшие чумою рабы. Уксус, который дают ему вместе с водою, не снижает жара. Ноги по-прежнему болят, и нет у больного никакого желания поесть чего-нибудь.

– Даже любимых маслин, – сказала она.

– Мне добавить нечего, – сказал врач.

Геродот прописал свое лекарство: вино.

– Отказывается.

– Это плохо!

Перикл поднял голову и сказал тихо:

– Я жду еще худшего.

Аспазия и Гиппократ переглянулись. Они при этом как бы о чем-то условились. Но о чем?

Геродот стал распространяться о пользе вина при врачевании. Правда, он оговаривался, что слышал об этом от других.

– Что такое вино? В Беотии утверждают, что это кровь земли. А колхидцы называют лучами солнца. Египтяне именуют буквально «мать здоровья».

– Наверное, египетские пьяницы, – заметил врач.

– Пожалуй, – согласился историк. – Попался мне один египтянин на острове Элефантине. Он любил выпить и слагал занятные песни, а жрецы перевели мне его песни. Вино он называл «матерью здоровья».

Гиппократ заметил, что трудно отрицать целебные свойства вина, особенно при головокружениях, вызванных изнурительной болезнью. Скажем, лихорадкой…

Аспазия сказала:

– Гиппократ осмотрел также и Ксантиппа.

Перикла точно кольнули копьем в самую печень.

– Ксантиппа? Что с ним?

– Лежит в бреду.

Гиппократ пояснил:

– Весьма возможно, что состояние бреда есть последствия выпитого в чрезмерном количестве вина. Однако лоб его и щеки его горят необычайно. И это наводит на мысль…

Перикл посмотрел ему прямо в глаза, словно бы от них исходила опасность.

Гиппократ продолжал:

– Я велел очистить ему желудок и пустил кровь, которая ударила ему в голову вследствие напряжения в жилах.

– Это помогает? – Перикл спросил, совершенно не думая, о чем спрашивает.

– Несомненно.

– Паралу помогло?

– Немного.

– Нет ли еще какого-либо лекарства?

– Посильнее кровопускания? Посильнее очищения желудка?

– Да.

– При этой болезни?

– Да.

Гиппократ уверен, что нет.

– А в Египте?

– И там нет.

– В Финикии?

– И там.

– В Вавилоне, полном всяческих тайн?

– Нет более того Вавилона! Одно название!

– В Колхиде?

– Тоже нет.

– Откуда тебе это знать?

– Я получаю письма отовсюду.

– И сам пишешь?

– Пишу и сам.

Перикл обвел всех грустным-грустным взором, в котором было все: и мольба, и приказание, и боязнь, и решимость. Все человеческие слабости отразились в нем. Но увы! Никто не мог помочь ни ему, ни больным в их бедственном положении. Только боги!

– Я принесу им жертву, – сказал Перикл.

Гиппократ одобрил это.

– Я это сделаю сегодня же.

Врач кивнул. А историк покосился на него. И этот хитроватый взгляд не ускользнул от внимания Аспазии. И она твердо поддержала намерение мужа, сказав:

– Жертва всегда необходима в доме, где несчастье возобладало над счастьем. Она приносит покой душе. А душа в свою очередь дает покой телу, крови, жилам.

– Это очень верно, – подтвердил врач.

Аспазия протянула чашу Гиппократу!

– Прошу тебя, вот вино. Я прикажу немедля принести кушанья. Надо подкрепить силы, не правда ли? – Она указала глазами на Перикла.

– Я принимаю приглашенье, дорогая хозяйка. – И врач сел рядом с историком. Аспазия вышла, чтобы отдать необходимое распоряжение.

Историк сказал:

– Я видел врачей, видел врачующих египетских жрецов, но все они были в летах…

– Года приносят опыт…

– Ну, а ты молод.

– Это мой недостаток, – улыбнулся Гиппократ.

– В Турии все врачи дряхлые, – сказал историк.

– Правда?

– Да, да! Они беззубые, они сухие, словно мумии, которых мне показывали в Мемфисе.

– Я тебе завидую, – признался врач. – Ты видел настоящую мумию! Чья она?

– Это неизвестно!

– Как так – неизвестно! Откуда же она взялась?

– Ее отобрали у воров. Грабителей могил.

Врач изумился: чего только не бывает на свете, особенно в Египте – в этой стране былых чудес.

– Да, былых! – подтвердил историк. – А иначе я бы именовал ее просто огородом. Да, да, огородом! Египтяне сеют хлеб, они большие мастера по части овощей. И пальм. Разве Псамметих похож на Рамзеса?

– Псамметих добрый, – сказал Гиппократ, – он афинянам прислал хлеб…

– И шлет папирусы, – добавил историк.

– Верно ведь! Папирус не меньше хлеба нужен. Что такое хлеб без поэзии, которая пишется на папирусе?

– А жизнь? А здоровье? – спросил историк.

– Видишь ли, я понимаю жизнь не так, как представляют себе иные врачи. Жизнь – это совокупность материального и духовного. Причем ни одному из этих элементов я не отдаю превосходства.

– Странный врач, – признался Геродот. – Обычно врачи утверждают, что любая кишка в животе важнее мысли, души. В Турии один врачеватель доказывает, что, обладая прекрасным желудком, нетрудно стать Гомером.

Гиппократ заметил, что он перевидел много желудков, которым не составляет труда переварить даже камни, но что при этом ни разу не встречал Гомера.

– Так чему же ты отдаешь преимущество? – спросил историк. – Телесному или духовному?

Врач понял, куда его уводит этот знаменитый ученый. Спор о преимуществе духовного или зримого, телесного – давнишний. Разрешен ли он? И кому судить об этом? Как врач, Гиппократ может засвидетельствовать с достоверностью: когда болит тело – душа не в порядке, она тоже болит. Следовательно, главенство в отправлении жизни принадлежит телесному, зримому. Есть философы, которые делят мир на две части: на берущее начало от камня и на духовное, невидимое. Соединение этих двух антиподов дает живую материю, то есть человека. А без подобного соединения, без этих близнецов – нет настоящей жизни в том понимании, на котором сходится большинство ученых…

Историк, как бы потешаясь над молодым врачом, продолжал допрашивать, словно прита́н пытавшегося сбежать воина:

– А все-таки на стороне чего преимущество?

– Как врач, я должен отдать его телесному.

– А как человек?

– И тому и другому.

– А можно ли понять духовное вне телесного?

– Едва ли…

– Стало быть, телесное, видимое выше?

– Это уже спор для Зенона.

– Почему для Зенона?

– Он способен доказать все, что угодно.

Историк требовал ответа точного, ясного, недвусмысленного. Врач, казалось, дал его: духовное не может существовать вне телесного. Это все равно что вино в сосуде: разбей амфору – и вино вытечет. Вот так! Однако Геродот не довольствовался этим. Он припомнил одну историю, не совсем с хорошей стороны выставляющую делосского прорицателя. В ответ на вопрос о том, как сложится судьба небольшого сражения недалеко от острова Тенос, был дан такой оракул: враг уйдет в открытое море. И он действительно ушел, уводя с собой на буксире два трофейных корабля… Историк полагал, что всегда, во всякое время, по любому поводу необходимо давать точные и четкие ответы.

– Я читал твои книги, – сказал врач, – Это великие творения. Но всегда ли ты придерживаешься этого правила?

– Почему ты спрашиваешь меня об этом?

– Мне кажется, что сам ты – и не раз! – отступаешь от своего правила.

– Ты уверен?

– Мне так кажется.

– Это плохо. Значит, ты невнимательно читал меня. Разве я не оговариваюсь всякий раз, как только чувствую, что достоверность того или другого случая может быть поставлена под сомнение?

Врач мысленно прошелся по книгам Геродота. А в это время автор их продолжал:

– Если я видел сам – я говорю об этом. Если мне передавали что-либо – я и это оговариваю. Гиппократ, ты не очень прав в случае со мною. Может быть, я слишком щепетилен в изложении событий? Может быть, мне следовало бы больше давать воли своей фантазии, смелее высказывать свои соображения?

– Мир безмерно сложен, – заметил врач, чуть увлажнив губы и язык в разбавленном вине. – Ответы «да» или «нет» не могут доказать что-либо со всей необходимой полнотой. Даже «дважды два» требует в некоторых случаях и оговорок и доказательств.

– Вот не думал! – вскричал историк.

– Тот же Зенон сумеет доказать, что не четыре, а пять является итогом простейшего умножения одной двойки на другую. И в некотором смысле будет прав. Человеческое мышление не довольствуется больше простым ответом. Оно любопытствует в разрешении многих вопросов. Возьмем психику, когда она нарушена, когда душа мечется и ищет чего-то. В эти мгновения она как бы прозревает для мышления особенного. Не всегда это признак сумасшествия. Я знаю одного геометра, который сомневается в том, что в мире можно сыскать поверхность ровную, идеальную. Только бесконечно малую поверхность – невидимую глазом – позволительно определять как гладкую. И то с некоторым приближением.

– А донышко фиала? – и Геродот протянул, руку с пустым сосудом.

Гиппократ посмотрел на донышко.

– Нет, – сказал он, – оно весьма неровное и не может быть ровным, то есть идеально гладким. Оно подобно морю, которое волнуется, сохраняя видимость глади, ласкающей наш взор.

– О боги! – воскликнул историк. – Чего только не услышишь в этих Афинах!

Врач улыбнулся. Поднял руку, – дескать, прошу внимания:

– Некий историк, весьма глубоко чтимый мною, рассказал в одной своей книге об острове, который перемещается посреди реки, подобно пустому сосуду.

– Некий историк? – Геродот поднес фиал к губам, но не стал пить. – Я понимаю намек. Это я писал об острове Элефантине, который недалеко от первых нильских порогов в Египте. Но, друг мой, читая книгу, не надо притуплять своего внимания.

– Как это понимать, уважаемый Геродот?

– Очень просто! Я всегда оговариваюсь: «мне сказали», «мне передавали», «как говорят» или «я слышал от других». Разве этого мало?

– Мне кажется, что не всегда…

Историк не дал ему договорить:

– А хороший ли список попался тебе?

– Это трудно сказать.

– Приходи ко мне – я дам собственный. Сверенный мною лично.

– Где ты живешь?

Геродот объяснил: невдалеке от Пникса. У Западного подножья Акрополя. Спроси дом Аттика…

– Я хотел бы продолжить наш спор…

– Позволь, а кто мешает?

Тут Гиппократ кивнул на Перикла: тот сидел погруженный в свои мысли. Недвижный. Словно изваяние. Нет, не доносилось до слуха его ни единого слова спорщиков! И Аспазия забилась в угол: о ней тоже вовсе забыли двое ученых.

Геродот, что называется, прикусил язык. Пожал недоуменно плечами, вопросительно посмотрел на врача. И они встали как можно тише, словно боясь разбудить кого-то. И вышли чуть ли не на цыпочках из комнаты. А Перикл? А жена его, хозяйка дома? Они даже не пошевелились: на дом их надвигалась туча, несравненно более грозная, чем какая-либо из бывших доселе.

…Перикл как бы отошел в сторону, наблюдая за горячим спором зодчих и ваятелей. В самом деле: до какого предела может простираться вмешательство человеческих рук в облик Акрополя? Несомненно одно: старые стены должны остаться без особых изменений. Там, где они разрушены, – необходимо восстановить их, используя прочный фундамент времен Тесея. В этом пункте особых разногласий не воспоследовало. И спорщики быстро пришли к согласию. Ну, а далее?..

Поликлет выразил свое мнение следующими словами:

– Однажды два беотийца затеяли спор: строить ли дом у речки или повернуть речку к дому, когда он будет возведен на некотором отдалении от речки? Как известно, беотийцы не отличаются особым умом. И порешили они соорудить дом на некотором отдалении от берега. Но вот беда: в конце концов, когда дом был отстроен, выяснилось, что стоит он слишком высоко и речке вовсе неохота подыматься к нему. Тогда замыслили беотийцы еще одну глупость: подкопали землю под фундаментом и постепенно опустили дом до уровня воды.

– Дурацкая притча! – сказал Микон.

Поликлет возразил:

– Она соответствует уму беотийцев. Недаром называют их дуралеями.

Микон сказал;

– Напрасно их так честят! В один прекрасный день окажется, что бывшие дуралеи стали людьми смышлеными и умными. А кое-кто поотстал и превратился в дуралея. Не надо – никогда не надо! – считать целый народ или хотя бы часть его дураками. Приучив себя к этой мысли, в один прекрасный день мы пожнем горькие плоды.

Поликлет, немножко покраснев, оправдывался:

– Я эту притчу привел к тому, что не следует насиловать природу, но всячески к ней приспосабливать себя и свои помыслы.

– Сделаться ее рабом?! – воскликнул Фидий.

– Почему – рабом? Учитывать все особенности местности и в соответствии с ними строить сооружения – разве это дело рабское? Я предлагаю ничего не трогать на этом холме, но подумать о том, что и где следует соорудить, дабы сообразовать свои замыслы с тем, что приготовила нам природа.

Калликрат высказал мнение противоположное. Ход его рассуждений был таков: природа подчас слепа. Она чередует горы и долины столь причудливо, что диву даешься: чем же руководствовался высший разум, управляющий вселенной, пренебрегая симметрией – этим чудом света? Ярче всего эта симметрия проявилась в кристаллах. Треугольная призма кристалла или четко выявленный параллелепипед его – есть явление удивительное и в то же время указующее на воистину прекрасные формы. Разве недостойны Афины украситься холмом, форму которому придаст человек, – речь идет о форме прекрасной! – и великолепными храмами? Гармония красоты и разума, воплощенных в обработке холма и строительстве храмов, – вот величайший памятник доблести Афин! Таким образом, гигантский постамент и сооружения на нем будут плодами рук человеческих.

Итак, уже с самого начала этого спора мнения разделились. Одни соглашались с Поликлетом, а другие – с Калликратом. Но не полностью, разумеется: в частностях имелись расхождения. Очень важно выяснить: что делать с холмом, так как велико желание афинян увидеть его как можно более красивым? Однако в чем красота: в первозданности или в новых формах, которые придаст холму человек? Это главное, что требовалось разрешить.

Разговор не был ни коротким, ни длинным для такого рода дела, когда непродуманное решение может навсегда нанести ущерб облику великого города, где сто с лишком тысяч граждан составляли его живую и деятельную душу. Сказать: так или этак – очень легко. И последовать этому тоже легко. Но что получится в итоге?

Перикл, следивший за спором, очень хорошо представлял себе все трудности. Может быть, многие не знают того, что Перикл не раз глядел на Акрополь то издали, то с близкого расстояния, пытаясь представить себе его будущий облик. И из Пирея глядел он на Акрополь. И из Пникса. И с высоты Ликабета. Он долгие годы ходил вокруг, не выдавая своих помыслов, слушая других и ничего не говоря от своего имени. И не потому, что, как утверждают иные, не желал снисходить до других, пребывая во власти гордыни, а потому, что не мог решить про себя, на чем же остановиться твердо.

Что является большим благом для государственного мужа: говорить самому или умело выслушивать других, выявляя при этом и свое собственное, со всех сторон продуманное, мнение? Перикл придерживался последнего правила. И счастье его состояло в том, и величие его в том, что редко изменял этому правилу. Это касалось и больших и малых дел. Ибо что такое маленькое дело, как не составная часть большого?

Истинно говорят, что Фидий был его правой рукою во всех строительных предприятиях – будь то строительство Пирея, Длинных Стен или сооружений на Акрополе. И уши Перикла и все внимание его обращались к Фидию, когда этот великий ваятель излагал свои мысли по тому или другому поводу. Его видение будущих, еще не воплощенных форм было столь острым и живым, что часто не требовалось особых проверок. Фидий говорил точно, и точность его была как бы чертою очень умелого геометра.

Когда все изложили свои соответственные взгляды, а Мнезикл внес их в книгу и записал также и свое мнение, которое он не пожелал пока высказывать вслух, – слово взял Фидий…

Губы у него одеревенели. И совсем не слушались. Хотел сказать что-то – и не мог. Он подумал, что вот так, наверное, приходит смерть: хочешь вымолвить слово – и не можешь, хочешь глотнуть воды – а в горло она не проходит. Да, наверное, так и начинается смерть.

И еще: эта бледная пелена в глазах. С желтыми краешками. Это очень противно. Наверное, это перед смертью.

А еще и дыхание… В горле будто бы кляп. Шерстяной. И тоже, наверное, перед смертью. А иначе откуда эта безысходность в мыслях и отсутствие всяческой жизнедеятельности?

Но ничего подобного: он не умер! Он жив! Человек что камень, говорят лакедемоняне. Должно быть, так и есть. Иначе бы Перикл уже лежал бездыханный. А тут еще есть какое-то движение в жилах и под кадыком…

Они ушли – Геродот и Гиппократ. А он и не заметил, когда. Она здесь, а он и не чувствует ее присутствия. Ее-то присутствия! О Перикл, до чего ты дожил!..

Постепенно к нему возвращается то, что умные люди, – впрочем, и дураки тоже, – называют жизнью. Он шепчет ее имя. И видит ее сквозь бледную пелену.

На щеках у нее две росинки – две слезы. И это у Аспазии, чей ум превосходит в некотором отношении мужской!

Она точно изваяна. Из бледного мрамора. В котором нет жизни, а всего лишь одна видимость ее. Глаза у Аспазии полузакрыты. Пальцы рук сплетены крепко-накрепко… И две жилы, как будто насильно вплетенные в ее плоть, отчаянно бьются по обеим сторонам высокой и тонкой шеи…

– И он тоже? – спрашивает Перикл.

– Да.

– И не пьет больше вина? Даже вина не просит?

– Хотя бы выпил! Как я была бы рада. Я всё бы простила! Почему он заболел?

– Может быть, простая лихорадка.

– Может быть.

– Я принесу жертву.

– И чем скорее, тем лучше.

– А она, жена его?

– О боги, как она глупа!

– Сама-то она здорова?

– Женщины живучи… Мне жаль Ксантиппа.

– А Парал? Ему очень худо?

Она молчит.

– Что нам делать?

Так вопрошает человек с тех пор, как его создали боги.

– Аспазия, за что же все это? Перед кем я провинился?

Молчит Аспазия.

– Жизнь моя у богов как на ладони: за что они так карают меня?

Слезы, слезы текут из ее глаз: такие крупные и бегут по щекам… Ей теперь жаль его…

– Я любил, Аспазия, и своих и чужих детей…

Она смотрит в одну точку на серой стене.

– Любил свой очаг, уважал – чужой…

И глаза у нее совсем немигающие. Остекленевшие совсем.

Он говорит не очень уверенно:

– Я сейчас принесу жертву…

Но как это «сейчас», если нету сил, если руки не поддаются, если ноги отнялись? А все-таки он упрям:

– Я принесу жертву. Я найду… Прикажу найти белого, совсем белого ягненка. С красной лентой на шее. С белыми шерстяными нитками на рожках. И с черным-черным пятном во лбу… Я принесу жертву богам. И попробую теплой крови. И смажу ею губы моих сыновей… Я принесу жертву ровно в полночь…

Аспазия встает. Медленно-медленно шагает к нему. Берет его податливую и большую голову и прижимает к груди.

А он замирает…


Перикл обратился к Народному собранию с такой речью:

«Афиняне! Слепое тщеславие, превыше всего ставящее собственное достоинство, преувеличенное самомнение и высокомерие по отношению к себе подобным, воистину достойно не столько поругания, сколько осмеяния. И пусть любой комедиограф, берущий в руки стиль для жестокого обличения, не ищет более благодарной темы, чем рассказ о тщеславном глупце. Подобный дурак обычно наделен несравненной энергией, которую тщится применить в прославление собственной глупости, в ослеплении почитающий ее за мудрость. И он обращается к поэтам и ваятелям в надежде, что те прославят его имя в веках. Но что прославлять? Кого прославлять? За что прославлять? Если человек собрал богатую мошну на продаже скота и решил обессмертить себя в мраморе, так как у него есть чем расплатиться с ваятелем, – это еще не значит, что скототорговец достоин общественных почестей. Но это значит, что сам он, зная цену искусству, пытается увековечить себя. Разумеется, за деньги.

Но я появился на этой высокой трибуне не для того, чтобы разглагольствовать о некоем тщеславном глупце. Слово Фидия, которое он произнес перед вами, заставило и меня подняться со своего места, что я делаю весьма неохотно, полагая, что стратегу больше приличествует молчание, нежели болтовня. Однако бывают случаи, когда нельзя хранить молчание.

Афиняне! Наше государство на протяжении жизни одного поколения проявило столько доблести, мудрости и героизма, что едва ли все это можно достойно описать. Хотя есть у нас великие творения Эсхила и Геродота на этот счет, тем не менее я бы не ограничился одними ими. И соображения у меня следующие. Чем выше народный подвиг, тем величественнее он должен быть изложен при помощи несравненной поэзии и всякого другого искусства, как-то: ваяния, зодчества, градостроительства. Ибо подмечено еще давно: мало стоит подвиг с точки зрения будущего, если он не увековечен в искусстве. Представьте себе на одно мгновение: Троя разрушена, Одиссей вернулся домой, великие деяния совершены и той и другой стороной, но знаменитый слепец не написал «Илиады» и «Одиссеи». Что бы осталось от Троянской войны, поучительной во всех отношениях? Верно, память о ней жила бы в народе некоторое время. Но память имеет свойство терять очертания событий, и действительные события постепенно принимают или божественный характер, или обращаются в малозаметную сказочку для детей.

Поэтому, о афиняне, не пришло ли время подумать о том, как бы достойно отметить нашу победу в войне с мидянами? Война эта не была обычной. Речь шла о самом существовании нашего государства, каждого из нас в отдельности и наших потомков. Я не хочу распространяться дольше о предмете, хорошо вам известном. Я бросаю взгляд на клепсидру: она властно напоминает о тех минутах, которые неумолимо текут вместе с этими струйками воды…

Не настала ли пора достойно увенчать главу Афин? Разве не созрело время для того, чтобы подумать, как увековечить роль Афин – воистину гигантскую! – в той войне? И не только в войне, но и в просвещении. Если мы с вами согласны в том, что Афины есть кладезь мудрости и поэтической красоты и науки всей Эллады, то надо подумать и об этой стороне и донести до наших отдаленных потомков этот свет, исходящий от нашего великого города.

Уважаемый Фидий, чей высокий ум и талант вызывает у меня истинное восхищение, изложил свои мысли по этому поводу. Речь идет о превращении естественного постамента – Акрополя – в памятник доблестной славы Афин путем возведения на холме крупных сооружений и храма, который уже окрещен Парфеноном. И над вратами следует подумать, кои названы зодчим Мнезиклом «Пропилеями», и над статуей нашей покровительницы, божественной Афины-Паллады, воительницы и защитницы города. По замыслу Фидия эта статуя должна быть не только величественной, видимой с моря, подобно маяку, но и дорого́й. Ее следует соорудить из золота, слоновой кости и мрамора, то есть всего самого ценного, что имеет человечество в своем распоряжении…

Я снова гляжу на клепсидру, и она снова меня предупреждает. Обращаясь к вам с призывом об утверждении сего замечательного замысла, изложенного в подробностях Фидием, хочу сказать тем, которые справедливо считают каждый обол, но чрезмерно дотошно; Афины не такое уж бедное государство, чтобы не могло разрешить себе украсить Акрополь, где в старину стоял даже царский дворец. Давайте найдем деньги! Я уверен, в этом благородном деле нам помогут и наши союзники, и мы к ним должны послать депутации, наделив их соответствующими полномочиями.

О афиняне! Я молю богов, чтобы наделили нас умением и силой и помогли нам довести задуманное дело до конца!»

Перикл не сразу понял, кто же стоит перед ним. Будто расплывшееся по краям привидение. Нечто бесплотное, похожее на туман.

Понемногу туман сгущался, точно колеблемый ветерком, еле ощутимым. Сквозь странную пелену начали просвечивать знакомые черты. И только теперь – спустя несколько минут – Перикл узнал Евангела. Неужели мешали слезы? Слезы в глазах Перикла? Скорее всего – легкое головокружение, подобное тому, которое бывает в сильную ливийскую жару на южном берегу Средиземного моря…

– Евангел, ты?

– Да, я.

– Не узнал тебя. Где хозяйка?

– Она у изголовья Парада. Все время меняет уксусную примочку.

У Евангела в руке две объемистые книги. Он, как видно, явился для хозяйственного доклада. Здесь, в этом доме, так заведено: течение жизни идет своим чередом, если даже земля и небо поменяются своими местами. Дело – прежде всего. Словно у египтян – этих прирожденных чиновников, неутомимых деляг.

– Ты почему-то бледен, Евангел, – сказал Перикл.

– Это верно.

– Может, и ты болен?

– Нет, я здоров.

Перикл протирает глаза платком. Перикл жадно глотает воду…

– Зачем ты явился, Евангел?

– Для отчета.

– Какого отчета?

Что за вопрос?! Разумеется, для отчета, ведь он, Перикл, господин, а Евангел – его раб, его домоправитель. Ясно же, зачем явился Евангел!

– Да, да, вспомнил… – говорит Перикл. – Но почему ты такой бледный?.. Постой, постой, да у тебя губы дрожат…

Евангел наклоняется, чтобы налить себе воды.

– Да ты никак шатаешься?!

В самом деле, Евангел непрочно стоит на ногах. Может, выпил лишний фиал вина?.. Но он же не пьет! Он никогда лишнего не пьет. У Евангела голова точно чистая родниковая струя в горах. Так что же с ним такое? Он не в состоянии даже слова вымолвить…

– Что с тобою, Евангел?

Перикл берет рослого раба за плечи. Сажает его на скамью. А у самого – эта проклятая пелена на глазах. А у самого – эта слабость в ногах, в груди, в животе. Куриная, цыплячья слабость…

– Евангел, что с тобой?

И тут Евангел рывком выбрасывает голову и хватает ее обеими руками. Чтобы не оторвалась она вовсе. Чтобы осталась в руках, мозолистых и волосатых. И откуда-то, словно из-под земли, раздаются рыданья. Глухие. Нечеловеческие. Плач какого-то слоноподобного существа…

– Евангел, что это ты?

Перикл ничего не понимает. Почему плачет Евангел? Этого же не бывало никогда! Рабу незачем плакаться своему господину – это хорошо усвоил Евангел еще в детстве. А кручиниться по поводу каких-то хозяйственных неурядиц – тоже ни к чему: господин сам разберется. Это тоже усвоил Евангел. На протяжении всей своей жизни.

– Что случилось, Евангел?

Раб собирает все свои силы:

– Она закрыла… глаза…

– Кто?

– Моя младшая дочь.

– Зачем она это сделала?

– Она никогда их не откроет…

– Что же случилось, Евангел?

– Она умерла, господин мой.

– Кто?

– Моя дочь.

Вот теперь Перикл понимает: умерла!

– Она болела, господин.

– Чем?

– Все тем же: чумой.

– Она болела? Маленькая Эльпиника?

– Да.

– И она умерла?

– Да.

Периклу теперь совершенно ясно: умерла Эльпиника. Маленькая девочка. Десяти лет… Кажется, десяти.

– Одно горе к другому, Евангел.

– Да, господин.

– Гора, целая гора несчастья…

– Да, господин.

– Когда это случилось?

– В обед, господин. Она попросила любимых маслин. И не смогла… Она не смогла, господин.

– Что не смогла?

– Съесть, господин… Моя Эльпиника. Такая зубастенькая мышка. Я так ее называл…

Значит, несчастья вокруг! Одни несчастья. Умирают близкие, умирают дальние. Сестра умерла. Старшая. Ушли родственники в царство теней. И еще смерть. Совсем рядом… И все это за полгода… О, боги, доколе все это?!..

– Евангел, умерла Эльпиника?

– Да, господин.

И плачет, плачет Евангел горькими слезами… Не стесняясь их. Бессильный перед потерей. Совсем никчемный человек, если не смог помочь маленькой беззащитной Эльпинике.

– Брось наземь эти книги…

Евангел не слышит.

– Евангел!..

Раб подымает голову, на которой два больших, почти бычьих глаза. И слезы в этих глазах. Такие же чистые, как и у господина. Совсем чистые…

– Евангел, брось эти книги. Не до них!

Перикл налил вина в фиалы, взял себе, подал и ему и сказал:

– Евангел, мы можем помолчать?..

– Да.

И только сейчас Перикл обратил внимание на то, что на Евангеле черный плащ…

…Мнезикл сказал Фидию:

– Не взойдешь ли со мной на Акрополь?

– Зачем?

– Мне надо сказать несколько слов,

– А – здесь?

– Нет, только там.

И неутомимый Фидий ответил ему;

– Я готов.

Он это сказал своему другу, который на пятнадцать лет моложе его. Ибо таков был Фидий: для него важнее всего – умение, а уж потом – года и положение. Этот Мнезикл не построил еще чего-либо примечательного, но был замечен Периклом. И Перикл сказал Фидию:

– Смотри, этот юноша еще покажет себя.

– Он совсем же ученик.

– Знаю. Я говорю: он еще покажет себя. Посмотри его чертежи.

Перикл видел человека искусства как бы насквозь, точно сквозь стекло. Угадывал его знания. И оценивал его умение и трудолюбие. Особенно – последнее…

И вот Фидий направился к холму вместе с Мнезиклом. Пройдя агору́ и ступив на панафинейскую дорогу, Мнезикл указал:

– Вот дорога на Акрополь.

Фидий кивнул.

– Она останется дорогою и впредь…

Фидий укоротил шаг, осмотрелся вокруг, полюбовался холмом. Он согласился:

– Это так.

И они пошли дальше.

Вот они приближаются к западному краю Акрополя. Здесь кончается панафинейская дорога. Мнезикл говорит:

– Во все времена афиняне, а может быть, и их предки – пеласги – поднимались на холм по этой дороге…

– Наверное, так.

– Они не знали сюда другого пути…

И Мнезикл подождал, что скажет Фидий.

– Это так, – сказал Фидий.

– Стало быть, нет смысла прокладывать к Акрополю другой путь. Не надо растрачивать силы на то, что уже найдено и сделано самой природой, к тому же в лучшем виде.

Нельзя не согласиться с Мнезиклом…

Беседуя, они взошли на холм. И снова остановились на том самом месте, где край холма не обозначен явственно, но несомненно ощущается, где панафинейская дорога так удачно сопрягается с поверхностью холма.

– Там будут храмы? – спросил Мнезикл, указывая рукою на простирающуюся перед ними землю, поросшую сорной травой.

– Возможно.

– И различные изваяния?

– Возможно.

– Среди этих стен? – И Мнезикл мысленно прошелся по стенам Акрополя.

– Разумеется, – ответил Фидий.

– В таком случае… – И Мнезикл, отойдя на несколько шагов и просияв лицом, воскликнул: – В таком случае вот здесь, на этом месте, следует устроить вход!

Фидий спросил:

– Вход?

– Да. Ворота, достойно указующие на нечто. Вход, подготовляющий посетителя к величественному зрелищу. Наконец, укрепление, запирающее эту дорогу на вершине холма!

Фидий прошелся взад и вперед. Поднялся немного выше, снова вернулся на место. Поглядел на все четыре стороны света. И сказал:

– Ты говоришь – вход?

– Да. Пропилеи не совсем обычные: мощные и величественные. В них должна сочетаться сила Афин с их красотою. Поэзия и сила!

– Пропилеи, говоришь? – Фидий внимательно осмотрел всю местность, будто видел ее впервые, будто не участвовал в различных торжествах, когда толпы афинян с пением и плясками, украшенные венками, устремлялись сюда, на вершину Акрополя.

Мнезикл еще раз объяснил, в чем состоит его замысел. Фидий сказал:

– Если суждено построить нечто на этом холме, то Пропилеи будут первым сооружением.

И он обнял молодого зодчего.

– С сегодняшнего дня, – сказал он, – живи у меня и работай, думай о Пропилеях…

Сократ не вошел, а как бы вкатился в комнату, подобно мячу из воловьей шерсти, которым забавляются крестьянские дети. За последний год он стал чуть ниже, чуть толще, чуть лысоватее. И нос вздернулся еще повыше. Друзья называли его Толстеньким, Пузатеньким, Лысоватеньким. Многие завидовали ему. Одни – по-хорошему. Другие – всерьез. Завидовали его уму, его речистости, голосу сладкому, убедительности его речи. Недаром прекрасная и молоденькая Ксантиппа в двадцать лет предпочла этого сорокалетнего хрыча молоденьким франтам вроде Алкивиада.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю