Текст книги "Человек из Афин"
Автор книги: Георгий Гулиа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
– Молчишь, Перикл?! А я отвечу за тебя: собрал бы вокруг себя побольше народу. Ты сделался бы вождем горячим весьма. Ты взялся бы за оружие, чтобы свергнуть ненавистного Перикла, который правит Периклом вот уже сто лет? Не правда ли смешно: Перикл против Перикла?
– Возможно, – проговорил Перикл.
– Что возможно? Перикл против Перикла? Я хочу спросить тебя: неужели не надоело тебе править?
Что ответить?
– Сорок лет власти? Разве этого мало? – продолжал сердитый Агенор. – Я требую ответа на мой вопрос: тебе не наскучило править?
Агенор встает. Он делает шаг вперед. Словно вот-вот кинется врукопашную.
Перикл властно указывает ему на камень-скамью. Приказывает без слов. И Агенор пятится. Он подчиняется. Искры у него из глаз, словно молнии гнева. Но подчиняется. Покорно садится на место…
– Ты все смешал в одну кучу, – говорит Перикл. – Ты окончательно запутал дело. И не можешь выбраться из него, как из критского ла€иринта. Ты знаешь, что такое лабиринт?
– Слыхал!
– А сам никогда не попадая в него?
Агенор отрицательно мотнул головой.
– Неправда! Ты в самом страшном лабиринте. Вот в это самое мгновение. Сам того не подозревая.
– Я? В лабиринте? – вскричал Агенор.
– Да, из которого нет выхода, если не прозреешь, если не обретешь рассудка. Пойми это. Подумай над этим. Нет лабиринта худшего, чем лабиринт из заблуждений!
Молодой человек усмехнулся. Этаким кривым, презрительным, крайне презрительным смешком:
– Ты – в рассудке. Как всегда! А я – в лабиринте. С помутневшим рассудком. Впрочем, как и все твои враги: они всегда в лабиринте!
– Потому что ты – неправ.
– Я так и думал.
– Злоба застилает тебе глаза, Агенор.
– Разумеется!
– Одно заблуждение порождает другое.
– И никак иначе!
– Только человек, не верящий в силы народные…
– Одним словом, все мы – сумасшедшие! – ехидно сказал молодой человек.
– Только олигархи, презирающие демократию…
– Словом, все твои враги – сумасшедшие. Один ты, Перикл, в своем уме, в здравом рассудке. Непогрешимый Перикл!
– Это уже не спор, – сказал Перикл.
– И к чему он, если ты всегда прав?
– Я полагаю, что мы должны слушать друг друга, если пытаемся постичь истину. Слушать друг друга…
– Вот на это ты мастер! Но что же на деле? Ты слушаешь и тихонечко гнешь свое! Только свое! И это называется – слушаешь? Нет, так не слушают! Так измываются изощренные палачи!.. У которых пальцы на вид не цепкие и кулаки вроде бы невесомые. Будто из ваты. А то, что булыжник – внутри ваты, это никого не касается… И вот, уважаемый демократ, получается так: сидишь себе в Народном собрании, выступаешь с трибуны, и клепсидра служит только тебе.
Перикл раздражается, но быстро берет себя в руки. Довольно трудно совладать с собою, когда речь идет о демократии, когда враги пытаются оклеветать ее… Он говорит:
– Я отвечу тебе по всей совести своей, как достоин того полноправный гражданин Афин. Если под словом демократия мы признаем власть народа, если демосу отводим роль главного судьи во всех государственных делах, то это и есть демократия. Если стратег чутко прислушивается к голосу демоса и в любой час готов выполнить волю его, то такой стратег и есть подлинный демократ. Ты прав: я сорок лет служил Афинам. Что приобрел я за это время? Седины? Раны? Болезни? Несчастья в семье? А еще что? Неужели же лишний клочок земли сверх родового участка? Неужели же лишний обол из государственной казны? Неужели же превысил свою власть, чтобы преследовать своих политических противников? Кого приговорил к казни? Кого обидел горькой, незаслуженной обидой? Кого? И когда меня, стратега, – может быть, первого, – призвали на суд, что сказал я? Разве связал я по рукам судей? Разве послал я стражу, чтобы разогнать их? Нет, я покорно подчинился, ибо я – демократ и признаю всей душой верховное судейство и верховную власть народа. И пусть не укоряют меня тем, что остался жив, что живу на воле, а не в темнице! Я скажу, что случилось на суде: я был невиновен, я был чист! Это было доказано! Именно это, а не мои слезы сыграли роль, как это утверждают недруги. Афинский суд не Одеон, где трагик выжимает слезу у зрителя, чтобы заслужить одобрение. Если ты способен здраво мыслить, подумай над моими словами.
Перикл поднялся, чтобы удалиться. Агенор сказал так, как говорят только заклятому врагу:
– Перикл, ты красноречив. Это известно давно. Но запомни мои слова: я убью тебя, если тебя снова призовут к власти. Мне не нужен демократ, царствующий, подобно фараонам!
Перикл засмеялся. И он сам подивился тому, что способен смеяться. Он сказал:
– Тебе не придется заносить нож, ибо никто не призовет меня к власти. Даже если этого пожелают сами властители Олимпа.
Агенор скрылся. И вскоре из тенистой чащи послышался не то хохот, не то рыданье. Ибо голос принадлежал получеловеку, полуживотному. Но это не был кентавр, которые перевелись в Аттике с тех пор, как боги перестали спускаться на землю из заоблачного Олимпа.
Перикл медленно удалился, позабыв на мгновение о дорогих могилах…
…Иктин предполагал остановить свой выбор на стиле, известном под названием дорического. Он рассуждал так: поскольку Парфенон должен быть одновременно и храмом и памятником Славы, требуется строгость. Строгость, говорил он, во всем: в пропорциях, отдельных деталях, иными словами – в целом и в частностях. Это есть памятник Афинам. Цельное, почти аскетическое по своим формам сооружение. Соответствующее этой голой скале, опоясанной крепостной стеною. Пропилеи, которые строятся так медленно, связаны с храмом Ники, подобно тому как глаза и брови с переносицей и самим носом. Но они не господствуют в Акрополе. Главою этой замечательной скалы, несомненно, будет Парфенон. Разве не согласуется логикой строгость будущего храма со строгостью холма?
На это возражал Калликрат. У него был уже опыт строительства столь строгого по форме сооружения, как Длинные Стены, протянувшиеся от Афин до Пирея. Он знал, как никто другой, что есть стиль строгий, во всех отношениях гармоничный скупостью линий, деталей, углов, граней. Но он показал и пример легкого, воистину небесного сооружения, каким явился храм Ники Аптерос. Этот храм связан с Пропилеями, но существует также и сам по себе. Дабы легкость его воспринималась более отчетливо, Калликрат позаимствовал много деталей из ионического – весьма благородного – стиля…
Перикл, выслушав обоих зодчих, обратился к Фидию с таким вопросом:
– Что думаешь ты по этому поводу?
– Иктин – весьма опытный зодчий. А Калликрат доказал свои способности и утвердил свое имя в числе виднейших строителей Эллады, – сказал Фидий.
– Наверное, это так. – Перикл хорошо знал одного и другого.
– Соединив этих двух зодчих, мы выбрали верный путь.
Далее Фидий высказался в том смысле, что люди с противоположными мнениями, объединив свои усилия, создают великие произведения. Но следует заметить, что так бывает не всегда. В настоящем случае, когда придется возвести нечто удивительное и весьма дорогое притом, соединение двух способностей – Иктина и Калликрата – может оказаться плодотворным… Обратимся к облику Парфенона: нельзя ли извлечь большую выгоду из соединения стиля дорического и ионического? Может быть, это сказано не совсем точно: соединение – не значит на скорую руку и как попало взять из одного стиля одно, а из другого – другое. Подобно тому как радивая хозяйка варит похлебку, тщательно перемешивая разные продукты, так и зодчий собирает все лучшее, чтобы приспособить его к своей работе…
Перикл обратился к зодчим:
– Я просил Фидия взять на себя бремя – великое бремя – и предложить свой чертежи Парфенона. Он отказался от этого предложения. Я сказал: «Такое не предлагают дважды в жизни». На что он ответил: «Для меня это лестно. На все века разнесся бы слух о моем подвиге. Но есть зодчие, которые это сделают лучше. Поэтому-то я и отказываюсь».
Иктин высоко отзывался о Фидии, его незаурядных способностях – ваятеля, зодчего, человека.
К этому мнению присоединил и свое Калликрат.
Таков был предварительный разговор, который состоялся у Перикла. Так он поступал обычно, прежде чем просить о чем-либо Народное собрание. Стратег говорил: «Я должен знать, что я хочу, прежде чем пойду в Народное собрание». И еще он говорил: «Я – стратег. Мое поле деятельности – политика. А еще и военное дело – морские и сухопутные сражения. Трудно сказать, – продолжал он, – как это все удается. Судить об этом народу. Будучи стратегом, приходится решать различные дела, в том числе и зодческие. Значит ли это, что я знаю зодчество так же, как морское дело? Нет, не значит. Поэтому очень надеюсь на помощь Фидия, ибо ставлю его очень высоко, подобно тому как Сократа – в философии, Софокла – в драме, Артемона – в изобретательской науке».
– Мнение Фидия, – закончил свою небольшую речь Перикл, – представляется мне верным в своей основе. Строгий дорический стиль близок нам, воинам. Но есть и поэты. Они – в самой гуще народа, как и военные. Весьма и весьма примечательным будет привнесение легкого и красивого ионического стиля в суровость дорического. Давайте же объединим в нашем небывалом предприятии две головы – Иктина и Калликрата – и скажем им: «Успехов вам, зодчие!»
Так говорил Перикл перед тем, как представить Народному собранию для предварительного одобрения великий замысел о строительстве Парфенона…
Навестил Алкивиад. Был он одет щегольски. Гиматий цвета небесного, на шелковой подкладке. Башмаки из легкой иллирийской кожи украшены золотыми планками. Перстни на пальцах массивные, с печатями тонкой работы. Волосы слегка выкрашены в персидские краски, которые дороги здесь, в Афинах.
Перикл очень ему рад. Усадил своего любимца на скамью, отечески обнял.
– Давно не видел тебя, – сказал он с легкой укоризной в голосе.
– Дела очень плохи, – Алкивиад сообщил это просто, словно о маловажном происшествии на агоре́.
– Дела плохи? – Перикл прохаживается по комнате медленно-медленно. – Почему плохи?
Алкивиад пожал плечами:
– Почему? Я скажу: если государством руководят сплошные бездарности, значит, дела могут обстоять только и только плохо!
Перикл кашлянул. И что-то пробормотал, вроде того, что, дескать, это не совсем так, дескать, Афинским государством никогда не управляли бездарности…
Алкивиад расхохотался:
– Что? Не управляли? Может быть – в прошлом. Ну, а сейчас серость погоняет серостью. У меня такое ощущение, что чума изрядно покосила Народное собрание. Хотя… – Алкивиад говорил сквозь смех, – хотя члены собрания похожи на самих себя – все они серые.
Перикл покачал головою:
– Нет, великое государство никогда не может быть управляемо людьми серыми, бездарными.
Алкивиад протянул холеную, белую руку.
– Спорим, – сказал он. – В Колхиде, говорят, спорщики подают друг другу руки, а потом, как говорится, режут их ладонью левой руки, как тупым ножом. Спорим?
Перикл осмотрел руку молодого человека так, словно тот предлагал прочесть нечто мелко и неразборчиво написанное.
– О чем наш спор?
– Я же сказал: об афинских бездарностях.
– И ты это докажешь?
– Да!
– Когда же?
– Хоть сейчас!
Перикл похлопал его по плечу:
– Ты слишком горяч, Алкивиад.
– Я говорю правду!
– Не торопись с правдой.
– Спорим?
Перикл стал перед молодым человеком. Заложил руки за спину, словно опасался, что Алкивиад схватит их, улучив минуту.
– Может, они обидели тебя?
– Кто?! – вскричал Алкивиад. – Эти болваны? Эти овечки в шкуре стратегов? Эти мнящие себя государственными мужами неучи?!
Перикл отошел туда, в угол, где стоял бронзовый светильник. И сказал оттуда:
– Ты не должен говорить так, дорогой Алкивиад. Даже я в моем положении не смею думать так. Это было бы оскорблением афинского народа, которого почитаю великим, которого люблю, которому предан до гроба. Что же заставляет тебя бросать столь чудовищное обвинение нынешним стратегам?
Алкивиада смутить не так-то просто. Он, кажется, самоуверен, как и многие молодые люди. Кажется, готов судить обо всем с первого взгляда, с наскока, без большого раздумья. Разве этому учил его Перикл?
– Скажу, – резко говорит Алкивиад, – и не постесняюсь никого. Первое: они полагали, что, устранив тебя, тут же победят лакедемонян. А что происходит на самом деле? Неумение руководить войною приводит к каждодневным поражениям. Я не знаю, чего ждут в Спарте? Они могут идти на Афины с открытым забралом. Кто им будет противостоять? Какие начальники сокрушат их ряды?.. Второе: по городу гуляет чума. Что предпринято, чтобы облегчить страдания, чтобы спасти больных, чтобы, наконец, вовремя похоронить умерших? Но даже похороны из-за недостатка леса совершаются с ужасающей медлительностью. И это называется умением руководить государством? И еще один пример: неделю тому назад были посланы корабли к берегам противника. Цель: разведка, проба силы. Чем же закончилась эта проба?
Алкивиад уставился на Перикла взглядом, полным злорадства.
– Не знаю, – сказал Перикл.
– А я знаю: корабли не выдержали бури в открытом море. Одни затонули, другие вернулись с потрепанными парусами, без мачт и снастей. Учти: и все это безо всякого участия лакедемонян!
– Кто же был начальником, Алкивиад?
– Как – кто? Скототорговец какой-то. Которого тошнит при виде волн. Я даже имени не знаю его и не желаю знать! Вот как ведутся нынче сражения на море! Может быть, лучше обстоят дела на суше? В беотийской деревне, название которой Мулита, истребили наш отряд гоплитов. В Мегаре обратили в бегство наше войско легковооруженных Не далее, как вчера, близ Элевсина вырезали спящий лагерь афинян. Как это тебе нравится? Забрались, словно в курятник, и свернули всем шеи! Такого позора еще не бывало! Однажды я повстречал финикийского купца. Он приплыл в Пирей из Сицилии. Он сказал мне: «У меня не осталось ни единой драхмы. Мне даже не на что купить хлеба». – «Что так?» – спросил я. – «Мой корабль пошел ко дну». – «Ничего, – утешил я купца, – богатство – дело наживное». – «Верно, – сказал он, – и я так думаю. Поэтому и решил утешиться…» – «Это хорошо!» – подбодрил я. «Взял одну девку, – продолжал купец, – вот тут, в одной нише, занавешенной тряпьем». – «Что же, дело мужское», – сказал я. И он расхохотался. Хохотал до упаду. Как сумасшедший. Ему было так весело, что невольно развеселился и я. «Что с тобой?» – спрашиваю. «Ничего особенного, – сказал купец, – мне больно мочиться. Та девка наградила меня болезнью, и потому мне весело». Нечто подобное происходит и с нами: чем хуже, тем лучше!
Перикл огорчился. Помотал головою – она нынче казалась особенно большой – и сказал:
– Одни огорчения, Алкивиад. Что делать мне? Куда деваться от дурных слухов?
Алкивиад воскликнул:
– А я знаю – куда!
И рассказал об одном поэте, прочитавшем ему свои записи. Это не история и не легенды или песни. В этом творении поэта действует некий Перикл…
– Перикл? – удивился Перикл.
– Да. – Алкивиад продолжал, улыбаясь: – Это история про твою жизнь и про твои дела. Поэт читал мне весь вечер…
– Бедный Алкивиад! Эти графоманы не дают покоя даже тебе!
– Я бы не подпустил его к себе ни на шаг, если бы не сказали мне, что произведение посвящено тебе. Но это не жизнеописание, а скорее панегирик. Проза перемешана с песнями, песни с вымыслом, вымысел с действительными происшествиями. Я вытерпел до конца. И не жалею об этом.
Перикл подумал, что этот графоман – наверняка графоман! – рвется к нему и ищет путей через Алкивиада. Он испугался одной этой мысли.
– Алкивиад, – сказал Перикл, – девять десятых наших книг – это творения графоманов. После флота самая главная сила наша – графоманы. Они терзают нам слух. Они бродят по знакомым в поисках добросердечных слушателей. Это бедствие просвещенного государства!.. Но скажи мне, Алкивиад, какое это имеет отношение к нашему разговору? Я же сказал, что не знаю, куда деваться, и ты…
– Верно, – сказал молодой эвпатрид, – я нарочно повернул разговор в сторону этого поэта. И вот почему: не взяться ли тебе самому за книгу?
– Какую книгу?
– О себе.
– Как это – о себе?
– Очень просто: садишься, берешь стиль или камыш, отличный папирус – он располагает к творчеству – и пишешь книгу. Глядишь, через год труд завершен. Пошел он к переписчикам, пошел по рукам!
Перикл странно улыбается. Это уже не раз предлагали ему… Писать о себе книгу! Кому она нужна?
– Людям, – говорит Алкивиад.
– Они меня немного знают.
– Потомкам!
– На потеху?
– Нет! Чтобы ума-разума набирались, читая твою книгу.
Перикл выбросил далеко вперед правую руку. Его указательный палец едва не коснулся носа столичного франта.
– Хорошо сказал, – прошептал Перикл, – хорошо сказал: чтобы набирались ума-разума. Но для этого необходима правда.
– Разумеется.
– Только правда!
– Конечно, уважаемый Перикл!
– А где ее взять?
Перикл все еще стоял с вытянутой рукой. Будто изваяние.
– Где взять правду, Алкивиад?
– Как это – где? И это вопрошает Перикл? Сам Перикл?!
Алкивиаду оставалось развести руками…
…Фидий, зарекомендовавший себя прекрасным ваятелем, последнее время все больше занимался делами зодчества: он руководил всеми постройками на Акрополе. Отвечал за них не столько перед Народным собранием, сколько перед Периклом лично. Ваятель полагал – и не без основания, – что могучая грудь Перикла оборонит его в случае необходимости.
(Стоит особо отметить великие работы Фидия, которые он лепил, отливал в металле и тесал в камне: это – «Геракл», «Афина», «Афина Благосклонная», «Афина Воительница», «Кентавр на отдыхе», «Гетера оголенная», «Эфеб, стреляющий из лука». Он изваял также и Перикла, но, увидев произведение Кресилая, разбил свое, говоря: «Пусть живет в веках более достойное!» Таков был этот Фидий, благосклонный к друзьям и ко всем, кого одаряли Музы своим вниманием.)
…Перикл сказал однажды Фидию, прогуливаясь на Акрополе:
– Друг мой, чем ты полагаешь украсить этот холм?
– Чем? – удивился Фидий. – Пропилеи, которые возводит Мнезикл, Храм Ники зодчего Калликрата и, наконец, Парфенон, возводимый Иктином и Калликратом. Этого разве мало? Я не перечислил еще многих сооружений, намеченных…
Перикл перебил его: 1
– Это все хорошо. И я осведомлен об этом вполне. Но ты сам что полагаешь соорудить?
– Я?
– Да, ты. Вот этими руками.
И Перикл сжал ему руку повыше локтя. Ваятель был смущен. Совсем не готов к ответу. И он начал придумывать, что бы ему сказать.
– Не трудись, – продолжал Перикл, – я нашел для тебя прекрасное занятие.
Он повел ваятеля на то место, где возводились Пропилеи. Стал лицом к востоку.
– Не кажется ли тебе, – сказал Перикл Фидию, – что здесь чего-то будет недоставать после того, как мы осуществим все свои планы?
Так как ваятель все еще продолжал недоумевать, Перикл раскрыл тайну еще одного замысла:
– Не кажется ли тебе, Фидий, что на этом холме прекрасное место для маяка?
– Для маяка? – изумился ваятель.
– Да. Но не о том маяке ты думаешь! Я имею в виду маяк божественный, маяк – духовный, маяк – нравственный. Я говорю о символе – оборонителе Афин… Скажи мне, каковы самые драгоценные материалы, которыми пользуются ваятели?
Фидию нетрудно было ответить на этот вопрос. И он сказал:
– Мрамор.
– А еще?
– Дерево, растущее в Колхиде, именуемое буксус.
– А еще?
– Небольшие изваяния для храмов из золота.
– Значит, золото?
– Да.
– А еще?
Фидий подумал… Что еще? Что дороже золота?
– Слоновая кость. Она дороже золота!
Перикл загадочно улыбался. И, смеясь, заключил:
– Значит, золото, кость, мрамор?..
– Да, это так.
– Самое дорогое?
– Да.
– А что еще дороже?
– Ничего! – сказал Фидий. – Только звезды на небе!
– Прекрасно! – обрадовался Перикл. – Достаточно этих. А звезды мы оставим богам.
И он предложил ваятелю еще один вопрос:
– Каким по высоте должно быть изваяние, которое, будучи водружено между Пропилеями и Парфеноном, – как они задуманы, – господствовало бы над холмом, Афинами и было бы видно в Пирее, а может быть, и дальше…
– На Саламине?
– Может быть.
– На Эвбее?
– А почему бы и нет?!
– О, это должен быть колосс!
Перикл сказал просто:
– О колоссе и речь!.. Каким же он должен быть по высоте?
Фидий присел на корточки, взял палочку, попавшуюся под руку, и провел по земле несколько линий. Он чертил и считал. В уме и на земле.
Потом встал и сказал:
– Вон выше того кипариса. Выше на десять локтей.
Перикл усмехнулся:
– А я-то думал, что много выше. – Взяв под руку ваятеля, он отошел туда, к стене, чтобы не слышали посторонние уши. Перикл сказал: – Разве было бы худо, если бы эту площадь перед храмом украсила скульптура твоей работы высотою с этот кипарис и даже выше?
Фидий не знал, что и ответить. Перикл продолжал:
– Выше кипариса и много дороже его! Скульптура Афины, богини нашей великой, созданная тобою из лучших материалов. Из золота чистого! Из кости ливийских слонов! И мрамора пентеликонского или элевсинского.
Фидий ошеломлен. Фидий как бы лишился рассудка. На одно мгновение… Как? Из золота? Из кости? Сколько же нужно золота и сколько кости из Ливии?..
И он слышит успокоительный голос своего друга, первого стратега Перикла:
– Будет золота столько, сколько потребуется. II столько же кости. И горы наши с мрамором – в твоем распоряжении…
– Пусть горят все светильники.
Так желает Аспазия. И Перикл разносит огонь по всем углам. И пылают светильники по всем углам. А через окно – квадратное и небольшое – струится синяя ночь. Она смешивается с золотом огня. Она растворяется в золоте, подобно светляку, проникшему в освещенную комнату.
Тихо-тихо в мире в этот поздний час, когда Арктур сверкает своей белизной на синем фоне. Тихо-тихо в доме, где смерть произвела опустошение.
Он говорит:
– Я хочу любить только тебя, но сердце мое на берегу Кефиса.
– А мое?
– Тоже там?
– И здесь и там. И в горах, где наш сын.
Снова становится тихо-тихо.
Она вздрагивает:
– Кто это идет сюда?
Он прислушивается:
– Никто.
– Разве?
– Все тихо.
– Перикл, я сойду с ума.
– Утешить тебя?
– Нет, не надо.
– Поцеловать тебя?
– Нет.
– Обнять тебя?
– Нет.
И снова – тихо, очень тихо. В мире. На небесах. В доме. Во дворе.
Он хватается за сердце:
– Сколько я помню себя – всегда ощущал биение своего сердца. Иногда мне казалось, что оно остановится. Вот и сейчас …
Она говорит:
– Не надо…
– Я думаю о том, что буду делать после смерти. Лежать в гробу? Холодный? Без дела? Без мысли? Совсем спокойный?
– Не надо, Перикл.
– Я всю жизнь боялся смерти. Даже тогда, когда бросался в гущу боя. Я не трусил, но думал о смерти. Скажи мне: может быть, это трусость?
– Нет.
– А что же?
– Это обычное ощущение человека, не завершившего своего дела, которому есть чем занять свои руки в этой жизни. А когда кончается дело – человек становится храбрым.
– Да?
– Это так, Перикл. Так, а не иначе.
Он убирает руку со своего сердца. Но биение его все равно слышит: оно – слева и в висках, в ногах, в затылке. Везде!
– Значит, я не трус?
Она качает головой: нет.
– Но и не герой. Я боюсь смерти.
– Значит, впереди у тебя – дела.
– Какие дела?
Он даже надул и без того пухлые губы. Обиделся, как дитя. А она – холодная и умная, красивая и смелая – утверждает, что впереди у него – дела.
– Мы вольны над собою только отчасти. И вовсе не свободны даже в самом свободном городе мира – Афинах. Это только кажется нам, что свободны. Рок тяготеет над нами, и боги указуют дорогу. Незримые боги незримую дорогу! – Она воодушевляется: – Разве не так? Разве не боги ведут нас неведомо куда? Почему мы с тобою не на кладбище, рядом с нашими детьми, если мы так вольны над собою? Я спрашиваю тебя – почему?
– Философы говорят…
– Они болтают, а не говорят. Они очень разумны, пока беда не коснется их самих. Я знала одного такого. У себя, в Милете. Он говорил: человек превыше горя! Он говорил: сила человека побеждает беду! Он говорил: человек обязан познать самого себя и через это познание победить страх и несчастье! А когда у него почти одновременно умерли жена и мать, он рвал на себе волосы, подобно египетским женщинам, и причитал целый месяц, пока не умер с горя. Вот тебе и философ!
– Наш Сократ говорит…
– Что он говорит? – Аспазия становится еще холоднее от гнева ко всем философам.
– Он говорит, что выпьет цикуту, если придется.
– Врёт он!
– Ты не знаешь Сократа.
– Он – хороший, он – ленивый. Но он нагло врет про цикуту… Философы трусливы…
– Может быть, – говорит он и вздыхает.
Арктур глядит прямо на него сквозь квадратное окошко. Такой блестящий на небе.
– Трусливы не только философы, – говорит он.
– А кто еще?
– Например, бывшие стратеги.
Она молчит.
– Дела которых оборвались раньше их жизни.
Не глядя на него, не глядя на звезды, она говорит:
– Трусливы все мужчины…
Евангел сидел на грядке и полол ее. Отбрасывал на дорожку Какую-то травку. Прореживал ее. Такую светленькую, зелененькую, в которой соединились все нежности мира. И Перикл спросил себя: зачем он это делает? Чтобы не разрасталась или, напротив, чтобы ширилась по земле своим зелененьким стебельковым потомством?
Он долго наблюдал за ним. Раб трудился прилежно. Вонзал подобие ножа в землю, аккуратно выворачивал клок травы вместе с корнями и встряхивал ее. Зачем он это делал?
Было раннее утро. Небо такое же нежное и зеленое, как и трава на грядке. Звезды только что погасли. Даже ветер не успел проснуться. А Евангел уж трудится. Правда, он мог бы поручить это несложное дело какой-нибудь рабыни или рабу. Управителю дома не обязательно собственноручно полоть грядки.
Перикл слегка кашлянул, чтобы подать знак Евангелу. Но тот не расслышал или сделал вид, что не расслышал хозяйского кашля. Перикл подошел совсем близко. А Евангел продолжал рвать траву. Не подымая головы. Его не занимали ни заря, ни поблекшие звезды, ни цвет неба. Евангел работал…
Хозяин позавидовал своему рабу. Его самозабвенной работе. Почему он, Перикл, не может вот так же забыться у грядки? Почему в голове у него мучительные мысли и видение смерти перед глазами? Аспазия не сказала этого прямо, но, наверное, от трусости. От чего же еще? Если не можешь сам уйти из этого мира, – значит, трус… Если мысль о смерти все время преследует тебя, – значит, ты трус… Но так ли это на самом деле? О чем же должен думать человек, как не о смерти? Только бараны бредут на живодерню без страха и сомнения. Только они!.. Да и то – кто знает?
Перикл вздохнул всей грудью, и Евангел услышал этот вздох. Он вскинул голову. Он широко раскрыл глаза: не ожидал!
– Что ты делаешь, Евангел?
– Вот… – раб указал на траву.
– Почему в такую рань?
– Чтобы поменьше думать.
– Как? – сказал Перикл. – Ты работаешь, чтобы не думать?
– Да.
– Это возможно?
Раб признался:
– Возможно только отчасти.
– Это поможет и мне, Евангел? – Перикл указал на траву.
– Тебе – нет.
Раб говорил очень уверенно. Он знал наверняка, что не поможет. Но откуда ему это знать?
– Ты полагаешь, что ничто мне больше не поможет?
– Только одно, – сказал Евангел.
– Что именно?
Раб кивнул на восток. И Перикл невольно посмотрел туда. А там – Акрополь! Как это понимать?..
И раб пояснил:
– Народное собрание поможет. Трибуна его поможет.
– И ты? – огорченно произнес Перикл. – И ты думаешь, что я рожден для трибуны? А больше ни на что не гожусь?
– Да!
Эта уверенность раба ужасала. Было что-то мрачное в его коротком «да», прозвучавшем словно приговор.
– Я, – сказал убежденно Евангел, – умру в тот день, когда перестану быть рабом.
– Даже если сделают тебя учителем?
– Даже!
Перикл очень хотел – по крайней мере он силился – понять этого человека, которого знал давным-давно. Однако Евангел оказался столь же таинственным, как и многие явления в этом мире. Явления, скажем прямо, подчас весьма примечательные и непостижимые.
– Впрочем, – поразмыслив, сказал Евангел, – учитель тот же раб, такой же пропащий, как раб. Может быть, я бы выжил, если бы меня сделали учителем детей.
– А стать свободным гражданином не мог бы?.. Разве этот путь тебе заказан?
– Да.
– Это ты сам придумал?
– Нет.
– Откуда же взял?
– Из жизни. Человек, который видит, слышит и запоминает, к концу жизни становится всезнайкой, мудрецом, можно сказать, египетским жрецом…
– Я первый раз слышу такое.
– Разве? – Евангел высыпает горсть пылевидной земли на грядку. И говорит: – Тот, кто хлебает горе, тот всегда умнеет.
– Это верно, – соглашается Перикл. – Горя мы с тобой хлебнули. Не то чтобы фиалом, но пифосом. Однако учти: это не последнее горе. Человек появился на свет, чтобы вечно мыкать горе, чтобы не выходить из слез и пота. Я не верю, чтобы в древности жили на земле счастливые люди. Об этом рассказывают только в сказках для детей.
– А я завидую счастливым, – мрачно заявил раб.
– Ты их видел, счастливых?
Евангел не ответил.
– Не копайся в памяти, Евангел. Это все напрасно. Счастливые люди, если они и были когда-то, давным-давно перевелись. Поверь мне!
– Но я знаю одного счастливчика…
– Кого же?
– По крайней мере до сих пор он казался мне счастливым…
– Назови его имя.
– Алкивиад.
– Это для меня неожиданно, Евангел.
Раб сказал:
– Чем не счастливец! Все ему дается легко. Даже дружба с тобою, которой домогаются многие. Молод, красив, богат. Впереди у него – хорошая дорога. Я бы сказал, проторенная…
Перикл не торопился с ответом. Он никогда не думал об Алкивиаде с этой стороны. Производить впечатление счастливого – еще не значит быть счастливым. Разве гетеры выглядят несчастными? Разве румяна их, и подведенные глаза, и сладкие песни свидетельствуют о счастье?.. Перикл не отрицал, что Алкивиад может быть счастливым. Но можно ли быть вполне счастливым, если вокруг – смерть?
– Он не умеет горевать, – сказал раб.
– Это только кажется со стороны.
– А я в этом уверен.
– Может быть… – проговорил Перикл, собираясь к себе.
Евангел сказал:
– Господин, я хотел сообщить новость…
Перикл насторожился. Какие могут быть новости в это несчастное время? Только худые! Только грустные! Только черные!.. Какая еще новость?
Над Ликабетом вспыхнула заря и снова погасла. Спустя мгновение это повторилось. Казалось, что день, как и все живое, нарождается с трудом. А небо из зеленого превратилось в желтое. Оно менялось каждое мгновение, словно бы тяжело дышало. Судя по всему, даже небо не знало полного счастья: оно производило впечатление вздрагивающего от беззвучного плача живого существа…
– Слушаю тебя, Евангел.
– Ты помнишь этого молодого человека? – И замолчал.
– Какого, Евангел?
– Который приходил с кинжалом.
– Все сейчас бродят с кинжалами…
– Тот, который стоял у наших ворот. Звади его Агенор…
– Ах, Агенор?!
Разумеется, Перикл помнит его. И даже очень хорошо. А несколько дней тому назад встретил Агенора на кладбище. Молодой человек по-прежнему выглядел худым и желтым. А глаза сверкали. Недобрым светом… Это очень странный молодой человек. Но у него свои взгляды. И поэтому достоин уважения. Если была бы на то Периклова власть, непременно добился бы для Агенора хорошей государственной должности. Которая требует острого ума и глаза. Такие люди всегда нужны государству… Как же! Перикл очень хорошо помнит Агенора…