Текст книги "Огнем и мечом. Часть 1"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
Глава XXVIII
Днем позже, когда войска остановились в Рыльцеве, князь позвал Скшетуского и сказал:
– Люди наши измучены и обессилены, у Кривоноса же шестьдесят тысяч, и каждый день он силы свои увеличивает, так как к нему стекается чернь. На воеводу киевского рассчитывать я опять же не могу, ибо в душе он тоже принадлежит к мирной партии и хотя идет со мною, но неохотно. Хорошо бы нам каким-то образом получить подкрепление. Мне известно, что возле Староконстантинова стоят два полковника: Осинский с королевской гвардией и Корицкий. Возьмешь сотню конвоя и отправишься с моим письмом к полковникам этим, с тем чтобы спешно и без промедления шли ко мне, потому что через два дня я ударю на Кривоноса. Мои поручения никто лучше тебя не исполняет, потому я тебя и посылаю. А это дело важное.
Пан Скшетуский поклонился и в тот же день поздно вечером двинулся на Староконстантинов, чтобы пробраться незамеченным, так как повсюду шныряли Кривоносовы разъезды да шайки черни, устраивавшие разбойничьи засады по лесам и шляхам, а князь, дабы не произошло задержки, наказал стычек избегать. Идучи украдкой, пришел Скшетуский к Вишоватому пруду, где наткнулся на обоих полковников, чему весьма обрадовался. С Осинским была драгунская отборная гвардия, выученная на чужеземный манер, и немцы. У Корицкого же – немецкая пехота, сплошь почти из ветеранов немецкой войны состоящая. Это были солдаты столь грозные и умелые, что в руках полковника они действовали, как единый меч. Были оба полка к тому же изрядно экипированы и обеспечены амуницией. Узнав, что предстоит идти к князю, они стали шумно радоваться, так как соскучились по ратному житью и знали, что ни под каким другим командиром они не вкусят его столь полно. Однако оба полковника согласия своего не дали, потому что находились в распоряжении князя Доминика Заславского и имели недвусмысленный приказ с Вишневецким не соединяться. Напрасно пан Скшетуский растолковывал, какой славы достигли бы они, служа под рукой такого прославленного полководца, и какую великую стране сослужили бы службу, – они даже слушать не хотели, заявляя, что субординация для людей военных есть первейший закон и обязанность. Правда, они сказали еще, что соединение с княжескими силами возможно, но только в том случае, если от этого будет зависеть спасение самих полков. Так что Скшетуский уехал ужасно огорченный. Он знал, сколь чувствительной будет для князя новая эта неудача и сколь сильно войско его в самом деле утомлено и вымотано походом, непрестанными стычками с врагом, истреблением мелких шаек и, наконец, непрерывным напряжением, голодом и отсутствием передышки. Бороться в таком состоянии с десятикратно превосходящим противником было почти немыслимо, и Скшетуский ясно понимал, что необходимо прервать военные действия против Кривоноса, необходимо дать войску как следует отдохнуть и по возможности дождаться появления в лагере свежих шляхетских пополнений.
Погруженный в эти размышления, пан Скшетуский возвращался ко князю со своими жолнерами, а идти приходилось тихо, осторожно и только по ночам, чтобы не столкнуться ни с отрядами Кривоноса, ни с бессчетными разрозненными бандами, состоявшими из казаков и черни, порою очень сильными, рыскавшими по всей округе, сжигая усадьбы, вырезая шляхту и подстерегая по большим дорогам беженцев. Так прошел он Баклай и въехал в мшинецкие леса, густые, со множеством предательских оврагов и открытых полян. По счастью, после недавних дождей всей поездке сопутствовала прекрасная погода. Ночь стояла дивная, июльская, безлунная, но густо сверкавшая звездами. Солдаты шли узкой лесной тропкой, ведомые служилыми мшинецкими лесниками, людьми надежными и знающими свои чащобы превосходно. Стояла полная тишина, нарушаемая лишь хрустом валежника под лошадиными копытами. Вдруг до слуха Скшетуского и его солдат донеслись далекие какие-то звуки, похожие то ли на песню, то ли на разговор.
– Стой! – тихо сказал Скшетуский и остановил отряд. – Что это?
К нему подошел старый лесник.
– Это, пане, люди полоумные бродят по лесу и кричат, у которых с горя в голове перемешалось. Мы вчера видали барыню одну, которая ходит, пане, ходит, на сосны глядит и приговаривает: «Дети! Дети!» Видать, мужики детей у ней поубивали. На нас глаза выпучила и давай визжать, аж поджилки у нас задрожали. Говорят, по всем лесам много таких теперь бродят.
Пана Скшетуского, хотя он и был рыцарем неустрашимым, дрожь проняла от пяток до макушки.
– А не волки ли это воют? Издалека различишь разве? – спросил он.
– Невозможно, пане! Волков теперь в лесу нету, все по деревням рыщут. Там же мертвечины сколько хочешь!
– Страшные времена, – сказал рыцарь, – когда в деревнях волки разгуливают, а по лесам безумные люди воют! Боже! Боже!
На мгновение снова стало тихо, слышался только обычный шум в верхушках сосен. Но вот далекие голоса возникли снова и стали более отчетливыми.
– Гей! – сказал вдруг лесник. – Похоже, там людей много. Вы, ваши милости, здесь постойте или медленно идите вперед, а мы с товарищем сходим поглядим.
– Ступайте, – сказал Скшетуский. – Мы подождем.
Лесники исчезли. Пропадали они добрый час. Пан Скшетуский начал терять терпение и стал даже подозревать, не готовится ли против него измена какая, но тут один из лесников вынырнул из мрака.
– Есть, пане! – сказал он, подойдя к Скшетускому.
– Кто?
– Мужики-живорезы.
– А много?
– Человек двести. Непонятно, пане, что делать, потому как расположились они в яру, через который дорога наша идет. Костры жгут, а огня не видно, потому что в овраге. Караулов никаких не выставлено, можно на выстрел из лука подойти.
– Хорошо! – сказал пан Скшетуский и, повернувшись к своим, стал отдавать приказания двум старшим.
Отряд сразу же быстро пошел вперед, но так тихо, что только похрустывание сухих веток могло выдать конников; стремя не зазвенело о стремя, не брякнула сабля, а кони, приученные к подкрадываниям и внезапным налетам, шли волчьим ходом, без фырканья и ржанья. Оказавшись у места, где дорога резко поворачивала, солдаты тотчас увидали вдалеке огни и неясные человеческие фигуры. Здесь пан Скшетуский разделил отряд на три части: одна – осталась стоять, вторая – пошла верхом вдоль оврага, чтобы перекрыть противоположное устье, а третья, спешившись, ползком достигла самой кромки и залегла прямо над головами разбойной шайки.
Скшетуский, бывший среди них, глянув вниз, как на ладони увидел в двадцати – тридцати шагах весь бивак: костров было десять, но горели они не слишком ярко, из-за висевших над ними котлов с варевом. Запах дыма и вареного мяса явственно долетал до ноздрей пана Скшетуского и его солдат. У костров стояли или лежали люди – они пили и разговаривали. У одних в руках были фляги с водкой, другие опирались на пики, на остриях которых были насажены в качестве трофеев отрубленные головы мужчин, женщин и детей. Отблески огня отражались в мертвых зрачках и поблескивали на оскаленных зубах; эти же отблески освещали мужицкие лица, дикие и жуткие. У самой стенки оврага человек пятнадцать, громко храпя, спали; у костров одни болтали, другие – шевелили головешки, стрелявшие от этого снопами золотых искр. Возле самого большого костра сидел, поворотясь спиной к склону оврага, а значит, и к пану Скшетускому, плечистый старый дед и бренчал на лире, вокруг него собрались полукольцом человек тридцать.
До слуха Скшетуского долетело:
– Гей, дiду! Про козака Голоту!
– Нет! Про Марусю Богуславку!
– К черту Марусю! Про пана из Потока, про пана из Потока! – требовало большинство.
Дiд сильнее ударил по струнам, откашлялся и запел:
Стань, обернися, глянь, задивися, котрий ма†ш много, Що рiвний будеш тому, в котрого нема нiчого, Бо той справу†ш, що всiм керу†ть сам бог милостиво.
Усi нашi справи на сво†й шалi важить справедливо.
Стань, обернися, глянь, задивися, которий високо Умом лiта†ш, мудрости зна†ш, широко, глибоко…
Тут дiд на мгновение прервался и вздохнул, а по его примеру стали вздыхать и мужики. Их подходило все больше, а пан Скшетуский, хотя и знал, что все его люди должны быть уже готовы, сигнала к нападению не давал. Тихая эта ночь, пылающие костры, дикие фигуры и песня про пана Миколая Потоцкого, еще не допетая, пробудили в рыцаре какие-то странные мысли, какие-то безотчетные отголоски и грусть. Не вполне затянувшиеся раны его сердца открылись, и поручика охватила отчаянная тоска по утраченному счастью, по незабвенным тихим и покойным минутам. Он задумался и расстроился, а тем временем дiд продолжал песню:
Стань, обернися, глянь, задивися, которий вою†ш, Луком, стрiлами, порохом, кулями i мечем ширму†ш, Бо теж рицери i кавалери перед тим бували, Тим воювали, од того ж меча самi умирали.
Стань, обернися, глянь, задивися i скинь з серця буту, Наверни ока, которий з Потока iдеш на Славуту.
Невинни… душi береш за ушi, вольность одейму†ш, Короля не зна†ш, ради не дба†ш, сам собi сейму†ш.
Гей, поражайся, не запаляйся, бо ти рейментару†ш, Сам булавою, в сiм польскiм краю, як сам хочешь, керу†ш[110]110
Приведенные отрывки взяты из песни того времени, записанной в «Летописце или малой хронике» Иоахима Ерлича. Издатель предполагает, что песню сложил сам Ерлич, но ничем предположения своего не подкрепляет. Хотя, с другой стороны, полонизмы, употребляемые автором песни, указывают ею национальное происхождение. (Примеч. автора.)
[Закрыть].
Дед снова замолчал. Вдруг из-под руки одного солдата выскользнул камешек и с шорохом покатился вниз. Несколько человек тут же стали вглядываться из-под ладоней в заросли над оврагом. Скшетуский, решив, что мешкать долее не следует, выстрелил в толпу из пистолета.
– Бей! Убивай! – крикнул он, и тридцать солдат дали залп прямо в лица мужикам, а затем с саблями в руках молниеносно съехали по наклонной стенке оврага к захваченным врасплох и растерявшимся головорезам.
– Бей! Убивай! – загремело у одного конца оврага.
– Бей! Убивай! – откликнулись дикие голоса с противоположного конца.
– Ярема! Ярема!
Нападение было столь неожиданно, замешательство столь велико, что мужичье, хотя и вооруженное, почти не сопротивлялось. Уже и без того в шайках взбунтовавшейся черни поговаривали, что Иеремия не без помощи злого духа может пребывать и сражаться сразу в нескольких местах, так что теперь имя это, обрушившись на мужиков, ничего подобного не ожидавших и ни к чему такому не подготовленных, словно имя самого злого духа, выбило у них оружие из рук. К тому же пики и косы в тесноте были бесполезны, поэтому, припертые, как стадо овец, к противоположному склону яра, полосуемые саблями по головам и лицам, побиваемые, пронзаемые, растаптываемые ногами, мужики, обезумев от страха, протягивали руки и, хватая неумолимое железо, гибли. Тихий бор наполнился зловещими звуками битвы. Некоторые пытались вскарабкаться по вертикальному склону, но, обдирая кожу, калеча руки, срывались на острия сабель. Одни умирали спокойно, другие молили о пощаде, третьи, не желая видеть смертной минуты, заслоняли лица руками, четвертые кидались ничком на землю, но свист сабель и вопли умирающих покрывал крик нападавших: «Ярема! Ярема!», – крик, от которого на мужицких головах волосы вставали дыбом, а смерть казалась еще страшнее.
Дед, однако, шарахнул одного из солдат лирою по голове, так что тот сразу опрокинулся, другого схватил за руку, чтобы помешать сабельному удару, причем ревел он от страха, точно буйвол.
Несколько человек, завидя такое, бросились изрубить его, но сюда же явился и пан Скшетуский.
– Живьем брать! Живьем брать! – крикнул он.
– Стой! – ревел дед. – Я шляхтич! Loquor latine![111]111
Я говорю по-латыни! (лат.).
[Закрыть] Я не дед! Стой, кому говорят! Сволота, кобыльи дети!
Но он не успел закончить своей литании, потому что пан Скшетуский глянул ему в лицо и закричал так, что склоны яра отозвались эхом:
– Заглоба!
И сразу, как дикий зверь, кинулся на деда, вцепился в его плечи, лицо приблизил к лицу и, тряся его, как грушу, крикнул:
– Где княжна? Где княжна?
– Жива! Здорова! В безопасности! – крикнул, в свою очередь, дед. – Пусти, сударь, черт побери, душу вытрясешь.
Тогда рыцаря нашего, которого не могли обороть ни плен, ни раны, ни болести, ни страшный Бурдабут, сокрушила счастливая весть. Руки его обмякли, лоб покрылся потом, он сполз на колени, лицо спрятал в ладонях и, упершись головою в склон оврага, замер в безмолвии, благодаря, как видно, господа.
Тем временем последние несчастные мужики были изрублены, если не считать предварительно связанных, каковым суждено было достаться в лагере кату, дабы вытянул из них нужные сведения. Остальные лежали распростертые и бездыханные. Схватка кончилась, шум и гам утихли. Солдаты сходились к своему командиру и, видя поручика на коленях у склона, тревожно переглядывались, не понимая, цел ли он. Он же встал, и лицо его было таким светлым, словно сама заря сияла в его душе.
– Где она? – спросил он Заглобу.
– В Баре.
– В безопасности?
– Замок могучий, никакое нападение ему не страшно. Она под опекой пани Славошевской и монахинь.
– Слава господу всемогущему! – сказал рыцарь, и в голосе его звучало бесконечное умиление. – Дай же мне, ваша милость, руку твою… От души, от души благодарю.
Внезапно он обратился к солдатам:
– Много пленных?
– Семнадцать, – ответили ему.
– Дарована мне радость великая, и милосердие во мне пробудилось. Отпустите их, – сказал пан Скшетуский.
Солдаты ушам не поверили. Такого в войсках Вишневецкого не бывало.
Скшетуский слегка сдвинул брови.
– Отпустите же их, – повторил он.
Солдаты ушли, но спустя мгновение старший есаул вернулся и сказал:
– Пане поручик, не верят, идти не смеют.
– А веревки развязаны?
– Так точно.
– Тогда оставляйте их тут, а сами по коням!
Спустя полчаса отряд снова продвигался в тишине по узкой тропинке. Теперь в небесах был месяц, проникавший длинными белыми лучами сквозь гущину деревьев и освещавший темные лесные глубины. Заглоба и Скшетуский, едучи впереди, разговаривали.
– Рассказывай же, ваша милость, все, что только знаешь про нее, – просил рыцарь. – Значит, ты это, ваша милость, ее из Богуновых рук вырвал?
– А кто же? Я ему и башку на прощанье обмотал, чтобы голоса не подал.
– Ну ты, сударь, толково придумал, истинный бог! Но как же вы до Бара добрались?
– Эй! Долго рассказывать, и лучше оно, пожалуй, в другой раз, потому что я страшно fatigatus и в горле от пения для хамов пересохло. Нет ли у тебя, сударь, выпить чего-нибудь?
– Найдется. Манерка вот с горелкой – держи!
Пан Заглоба схватил жестянку и опрокинул под усы; послышались громкие глотки, а пан Скшетуский, не в силах дождаться, когда они кончатся, продолжал спрашивать:
– А хороша ли она?
– Куда уж! – ответил пан Заглоба. – На сухое горло всякая годится!
– Да я о княжне!
– О княжне? Красавица писаная!
– Слава те господи! А хорошо ли ей в Баре?
– И в небесах лучше не бывает. Красою ее все corda пленились. Пани Славошевская, как родную, полюбила. А сколько кавалеров повлюблялось, так это, сударь, считать собьешься; да она о них, постоянной к твоей милости сердечной склонностью пылая, столько же думает, сколько я об этой, сударь, пустой манерке.
– Дай же ей, господи, здоровья, разлюбезной моей! – радостно повторял пан Скшетуский. – Значит, она благосклонно меня вспоминает?
– Вспоминает ли она твою милость? Да сказано тебе, что я диву давался, откуда в ней столько воздуха на вздохи берется. Все прямо только и сочувствуют, а больше всего монашечки, потому что она их своею приятностью вовсе завоевала. Это же она меня уговорила пуститься в оные рискованные приключения, из-за которых я чуть было живота не лишился, а все затем, чтобы до вашей милости непременно добрался и узнал, живы-здоровы ли. Сколько раз она хотела людей послать, да только никто не вызвался, пришлось вот мне в конце концов сжалиться и самому пойти. Так что, ежели б не одежа эта, я бы как пить дать с головою расстался. Но меня мужики за деда всюду принимают, потому как пою я очень приятно.
У пана Скшетуского от радости даже язык отнялся. Множество воспоминаний и мыслей теснилось в голове его. Елена возникла перед его очами как живая, такая, какою видел он ее последний раз в Разлогах перед своим отъездом на Сечь: краснеющая, стройная, прелестная, с очами, черными, как бархат, полными несказанных искушений. Ему казалось даже, что он ее и впрямь видит, чувствует тепло ее щечек, слышит нежный голос. Вспомнил он прогулку в вишеннике, и вопросы, которые задавал кукушке, и смущение Елены, когда кукушка накуковала им двенадцать мальчонков, – душа его просто рвалась наружу, а сердце таяло от любви и радости, в сравнении с которыми все пережитое было каплею по сравнению с океаном. Он просто не понимал, что с ним происходит. Ему хотелось то кричать, то снова, кинувшись на колени, благодарить бога, то вспоминать, то без конца спрашивать.
И он принялся повторять:
– Жива, здорова!
– Жива, здорова! – отвечал эхом пан Заглоба.
– И она вашу милость послала?
– Она.
– А письмо у тебя, ваша милость, есть?
– Есть.
– Давай!
– Зашито оно, и сейчас ночь. Потерпи, сударь.
– Да я не в силах. Сам, ваша милость, видишь.
– Вижу.
Ответы пана Заглобы делались все лаконичнее, наконец, клюнув носом раз и другой, он уснул. Скшетуский, поняв, что делать нечего, снова предался размышлениям. Прервал их конский топот быстро приближавшегося, немалого, как видно, отряда. Это оказался Понятовский с надворными казаками, которого князь выслал навстречу, опасаясь, как бы чего со Скшетуским не стряслось.
Глава XXIX
Нетрудно представить, как воспринял князь сделанный ему спозаранку паном Скшетуским отчет об отказе Осинского и Корицкого. Все складывалось наихудшим образом, и надо было иметь столь незаурядный характер, каким обладал оный железный князь, чтобы не сдаться, не отчаяться и рук не опустить. Напрасно расходовал он огромные деньги на содержание войска, вотще метался, как лев в тенетах, вотще, являя чудеса мужества, отсекал одну за другой головы вольнице – все напрасно! Близилась минута, когда ему придется сознаться себе в собственном бессилье, уйти куда-нибудь далеко, в спокойные земли, и стать безучастным свидетелем всего, что творится на Украйне. Но что же до такой степени лишило его сил? Мечи казацкие? Нет, нерадивость своих. Разве, двинувшись в мае из-за Днепра, ошибался он, полагая, что, когда, словно орел с высот, грянет он на бунт, когда среди всеобщего ужаса и смятения первым саблю из ножен выхватит, вся Речь Посполитая придет ему на помощь и мощь свою, меч свой карающий вверит ему? А как получилось на самом деле? Король умер, и после его кончины региментарство отдано в другие руки – князя демонстративно обошли. Это была первая уступка Хмельницкому. И не по причине оскорбленного достоинства болела душа князя, но потому, что растоптанная Речь Посполитая до того уже дошла, что не желает стоять насмерть, что отступает перед одним-единственным казаком и дерзкую его десницу переговорами остановить надеется. Со дня победы под Махновкой в княжеский стан поступали известия одно неприятнее другого: сперва сообщение о переговорах, воеводою Киселем присланное, затем весть, что волынское Полесье охвачено разгулом бунта, и, наконец, теперь отказ полковников, ясно показывающий, сколь недружелюбно главный региментарий, князь Доминик Заславский-Острогский, к Вишневецкому настроен. Пока отсутствовал Скшетуский, прибыл в лагерь пан Корш Зенкович с донесением, что все Овручское охвачено огнем мятежа. Тихий тамошний народ бунтовать не собирался, но пришли казаки под командою Кречовского и Полумесяца и силком стали заставлять мужиков вступать в мятежное войско. Разумеется, усадьбы и местечки были преданы огню, шляхта, не успевшая убежать, вырезана, а среди прочих – престарелый пан Елец, давний слуга и друг семьи Вишневецких. Князь тут же решил, что, соединившись с Осинским и Корицким, он разобьет Кривоноса, а потом двинется на север к Овручу, дабы, договорившись с гетманом литовским, зажать мятежников меж двух огней. Но теперь все эти планы из-за указаний, полученных обоими полковниками от князя Доминика, рушились. Иеремия после всех походов, сражений и трудов ратных не был достаточно силен, чтобы схватиться с Кривоносом, к тому же и намерения киевского воеводы были совершенно неясны. Кстати, пан Януш и в самом деле душою и сердцем принадлежал к мирной партии. Авторитету и могуществу Иеремии он уступил и вынужден был идти с князем, но чем более видел оный авторитет поколебленным, тем более был склонен противиться воинственным намерениям князя, что вскорости и обнаружилось.
Итак, пан Скшетуский докладывал, а князь слушал его в молчании. Все офицеры при этом отчете присутствовали, все лица при известии об отказе полковников поугрюмели, а взоры обратились к князю, который спросил Скшетуского:
– Значит, князь Доминик им не велел?
– Именно так. Мне показали письменный запрет.
Иеремия упер локти в стол и спрятал лицо в ладони. Спустя мгновение он сказал:
– Воистину это просто в голове не укладывается! Ужель одному мне надлежит потрудиться, а вместо помощи еще и наталкиваться на препоны? Ужели не мог бы я – гей! – к самому к Сандомиру в свои поместья пойти и там спокойно отсидеться?.. А отчего же я этого не сделал, если не оттого, что отечество свое люблю!.. И вот мне награда за труды, за убытки в имении, за кровь…
Князь говорил спокойно, но такая горечь, такая боль звучала в голосе его, что все сердца стеснились от огорчения. Старые полковники, ветераны Путивля, Старки, Кумеек, и молодые победители в последних сражениях взирали на него с невыразимой озабоченностью, ибо понимали, какую тяжкую борьбу с самим собой ведет этот железный человек, как чудовищно должна страдать гордость его от посланных судьбой унижений. Он, князь «божьей милостью», он, воевода русский, сенатор Речи Посполитой, должен уступать каким-то Хмельницким и Кривоносам; он, почти монарх, недавно еще принимавший послов соседних владык, должен уйти с поля славы и запереться в какой-нибудь крепостце, ожидая либо результатов войны, которую будут вести другие, либо унизительных договоров. Он, рожденный для великого предназначения, ощущающий в себе силы таковому славному жребию соответствовать, вынужден признать себя бессильным…
Огорчения эти заодно с лишениями отразились на его облике. Князь сильно исхудал, глаза его впали, черные как вороново крыло волосы начали седеть. И все же великое трагическое спокойствие выражалось на лице его, ибо гордость не позволяла князю обнаружить на людях безмерность своих страданий.
– Что ж! Да будет так! – сказал он. – Покажем же сей неблагодарной отчизне, что не только воевать, но и умереть за нее готовы. Воистину предпочел бы я более славной смертью в другой какой войне полечь, нежели воюя с холопами в гражданской заварухе, да ничего не поделаешь!
– Досточтимый князь, – прервал его киевский воевода, – не говори, ваша княжеская милость, о смерти, ибо хотя и неведомо, что кому судил господь, но может статься, не близка она. Преклоняюсь я перед ратным рвением и рыцарским духом твоей княжеской милости, но не стану все же пенять ни вице-королю, ни канцлеру, ни региментариям, что они усобицу эту гражданскую пытаются уладить переговорами, ведь льется-то в ней братская кровь, а обоюдным упрямством кто, как не внешний враг, воспользуется?
Князь долго глядел воеводе в глаза и с нажимом сказал:
– Побежденным явите милосердие, они его примут с благодарностью и помнить будут, у победителей же в презрении пребудете. Видит бог, народу этому никто никогда кривд не учинял! Но уж коли случилось, что разгорелся мятеж, так его не переговорами, но кровью гасить следует. Иначе позор нам и погибель!
– Тем скорейшая, если на собственный страх и риск войну вести будем,
– ответил воевода.
– Значит ли это, что ты, сударь, дальше со мною не пойдешь?
– Ваша княжеская милость! Бога призываю в свидетели, что не будет это от недоброжелательства к вам, но совесть не позволяет мне на верную смерть людей своих выставлять, ибо кровь их драгоценна и Речи Посполитой еще понадобится.
Князь помолчал и мгновение спустя обратился к своим полковникам:
– Вы, старые товарищи, не покинете меня, правда?
Услыхав это, полковники, словно бы единым порывом и побуждением движимые, бросились ко князю. Одни целовали его одежды, другие обнимали колени, третьи, воздевая руки, восклицали:
– Мы с тобой до последнего дыхания, до последней капли крови!
– Веди! Приказывай! Без жалованья служить станем!
– Ваша княжеская милость! И мне с тобою умереть дозволь! – кричал, закрасневшись, как девушка, молодой пан Аксак.
Видя такое, даже воевода киевский растрогался, а князь ходил от одного к другому, голову каждого стискивая, и благодарил. Великое воодушевление охватило молодых и старых. Очи воинов сверкали огнем, руки сами собой хватались за сабли.
– С вами жить, с вами умирать! – говорил князь.
– Мы победим! – кричали офицеры. – На Кривоноса! К Полонному! Кто желает, пускай уходит. Обойдемся и сами. Не хотим ни славою, ни смертью делиться.
– Милостивые государи! – сказал наконец князь. – Воля моя такова: прежде чем двинуться на Кривоноса, нам следует устроить себе хотя бы краткую передышку, дабы силы восстановить. Ведь уже третий месяц мы с коней почти не слезаем. От труждений, усталости и переменчивости обстоятельств нас просто ноги не несут. Лошадей нет, пехота босиком шагает. Так что следует нам двинуться к Збаражу: там отъедимся и отдохнем, а между тем хоть сколько-нибудь солдат к нам соберется. Тогда с новыми силами снова и в огонь пойдем.
– Когда ваша княжеская милость прикажет выступить? – спросил Зацвилиховский.
– Не мешкая, старый солдат, не мешкая!
И князь обратился к воеводе:
– А ты, сударь, куда пойти намереваешься?
– К Глинянам, ибо слыхал, что там сбор всем войскам.
– В таком случае мы вас до спокойных мест проводим, чтобы вам какая неприятность не приключилась.
Воевода ничего не ответил, потому что стало ему как-то не по себе. Он покидал князя, а князь между тем предлагал ему свое попечение и намеревался проводить. Была ли в словах князя ирония – воевода не знал, однако, несмотря ни на что, он от решения своего не отказался, хотя княжьи полковники все недружелюбней глядели, и было ясно, что в любом другом, менее дисциплинированном войске, против него поднялся бы немалый ропот.
Поэтому он поклонился и вышел. Полковники тоже разошлись по хоругвям проверить готовность к походу. С князем остался только Скшетуский.
– Хороши солдаты в полках тех? – спросил князь.
– Такие отменные, что лучше и не бывает. Драгуны снаряжены на немецкий лад, а в пешей гвардии – сплошь ветераны с немецкой войны. Я было даже подумал, что это triarii[112]112
Триарии – старые солдаты испытанной доблести. Одно из трех подразделений римского легиона (лат.).
[Закрыть] римские.
– Много их?
– С драгунами два полка, всего три тысячи.
– Жаль, жаль. Большие дела можно было бы с этакими подкреплениями совершить!
На лице князя сделалась заметна досада. Помолчав, он словно бы сам себе сказал:
– Неудачные выбраны региментарии в годину катастрофы! Остророг – еще бы ничего, ежели б красноречием да латынью можно было войну заговорить. Конецпольский, свойственник мой, он ратолюбивый, да молод слишком и неопытен, а Заславский всех хуже. Я его давно знаю. Это человек молодушный и мелкотравчатый. Его дело не войском руководить, а над жбаном дремать да на пузо себе поплевывать… Открыто этого я говорить не стану, чтобы не сочли, что меня invidia обуревает, но бедствия предвижу страшные. И вот именно теперь люди эти взяли кормило власти в свои руки! Господи, господи, да минует нас чаша сия! Что же будет с отечеством нашим? Как подумаю об этом, смерти скорейшей жажду, ибо очень уж устал и говорю тебе: скоро меня не станет. Душа рвется воевать, а телу сил не хватает.
– Ваша княжеская милость должны о здоровье своем заботиться. Все отечество премного в том заинтересовано, а лишения, по всему видно, весьма вашу княжескую милость подточили.
– Отечество, надо полагать, иначе думает, когда меня обходит, а теперь и саблю из рук моих выбивает.
– Даст бог, королевич Карл митру на корону сменит, а уж он будет знать, кого вознести, а кого извести. Ваша же княжеская милость слишком могущественны, чтобы себя в расчет не принимать.
– Что ж, пойду и я своей дорогой.
Князь, возможно, упустил из виду, что, как и прочие королята, проводит собственную политику, но если б он и отдавал себе отчет в этом, все равно бы от своего не отступился, ибо в том, что спасает достоинство Речи Посполитой, был уверен твердо.
И снова воцарилось молчание, которое вскорости было нарушено конским ржаньем и голосами обозных труб. Хоругви строились для похода. Звуки эти вырвали князя из задумчивости, он тряхнул головой, словно бы желая горести и худые мысли стряхнуть, и сказал:
– А дорога спокойно прошла?
– Наткнулся я в мшинецких лесах на шайку мужичья человек в двести, которую и уничтожил.
– Прекрасно. А пленных взял? Это теперь важно.
– Взял, но…
– Но велел их допросить, да?
– Нет, ваша княжеская милость! Я их отпустил.
Иеремия с удивлением глянул на Скшетуского, и брови его тотчас же сдвинулись.
– Как? Уж не примкнул ли и ты к мирной партии? Что это значит?
– Языка я, ваша княжеская милость, привез, потому что среди мужичья был переодетый шляхтич, и он в живых оставлен. Остальных же отпустил, потому что господь ниспослал мне милость и радость. Готов понести наказание. Шляхтич этот – пан Заглоба, каковой мне сообщил известия о княжне.
Князь быстро подошел к Скшетускому.
– Жива? Здорова?
– Слава всевышнему! Так точно!
– А где она?
– В Баре.
– Это же могучая фортеция. Мальчик мой! – Князь протянул руки и, сжав голову пана Скшетуского, поцеловал его несколько раз в лоб. – Радуюсь твоей радостью, потому что люблю тебя, как сына.
Пан Ян горячо поцеловал княжью руку, и хотя давно уже готов был кровь за господина своего пролить, но сейчас словно бы заново почувствовал, что прикажи князь – и он кинется даже в геенну огненную. Так этот грозный и лютый Иеремия умел завоевывать рыцарские сердца.
– Ну тогда оно неудивительно, что ты мужиков отпустил. Сойдет это тебе безнаказанно. Однако же тертый калач твой шляхтич! Он ее, значит, с самого с Заднепровья в Бар довел? Слава богу! В нынешние нелегкие времена и для меня это истинное утешение. Пройдоха он, должно быть, каких мало! А подать-ка мне сюда этого Заглобу!
Пан Ян живо кинулся к двери, но та внезапно распахнулась сама, и появилась в ней огненная голова Вершулла, посланного с надворными татарами в далекий разъезд.
– Ваша княжеская милость! – проговорил он, запыхавшись. – Кривонос Полонное взял, людей десять тысяч всех до единого истребил. И женщин, и детей!
Полковники снова начали сходиться и тесниться вокруг Вершулла, прибежал и киевский воевода, а князь стоял потрясенный, потому что такого известия он никак не ожидал.
– Там же сплошь русь заперлась! Не может такого быть!
– Ни одной живой души в городе не осталось.
– Слыхал, сударь, – сказал князь, обращаясь к воеводе. – Вот и веди переговоры с неприятелем, который даже своих не щадит!