Текст книги "Крестоносцы. Том 1"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
XVIII
Мацько терпеливо выждал несколько дней в надежде, что до него дойдет какая-нибудь весть из Згожелиц или сам аббат переложит гнев на милость; но в конце концов ему наскучили неопределенность и ожидание, и он решил сам съездить к Зыху. Не по его вине все это случилось, а все же старику хотелось знать, не обиделся ли Зых и на него; что до аббата, то он был уверен, что отныне он со Збышком впал у родича в немилость.
Однако Мацько хотел сделать все, что было в его силах, чтобы смягчить гнев аббата, и по дороге все раздумывал да прикидывал, что да как сказать в Згожелицах, чтобы загладить вину и сохранить прежние добрососедские отношения. Но старик никак не мог собраться с мыслями и обрадовался, застав дома одну Ягенку, которая приняла его по-старому, и поклонилась, и руку поцеловала, словом, встретила приветливо, хотя и была немного грустна.
– Отец дома? – спросил старик.
– На охоту уехал с аббатом. Они скоро должны вернуться…
Ягенка ввела гостя в дом, и они долго сидели в молчании, пока девушка наконец не спросила первая:
– Скучно вам одному в Богданце?
– Скучно, – ответил Мацько – А ты уже знаешь, что Збышко уехал?
Ягенка тихо вздохнула.
– Знаю. Я в тот же день узнала; думала, заедет доброе слово сказать на прощанье, а он и не заехал.
– Как же ему было заезжать-то, ведь аббат пополам бы его разорвал, да и твой отец не захотел бы его видеть.
Она тряхнула головой и ответила:
– Эх! Никому не дала б я его в обиду.
Твердое сердце было у Мацька, но эти слова растрогали старика, он привлек к себе девушку и сказал:
– Бог с тобой, мое дитятко! Ты невесела, да ведь и мне невесело, потому, скажу я тебе, ни отец родной, ни аббат не любят тебя больше, чем я. Лучше было мне от той раны погибнуть, что ты меня вылечила, только б женился он не на другой, а на тебе.
Такая печаль и тоска нашла вдруг на Ягенку в эту минуту, что не могла она больше таиться.
– Не видать уж мне его больше, – сказала она, – а увидеть с дочкой Юранда, так лучше мне прежде очи выплакать.
И концом передника она прикрыла глаза, на которые набежали слезы.
– Ну, полно! – воскликнул Мацько. – Уехать-то он уехал, но, даст бог, с дочкой Юранда не воротится!
– Отчего ж ему с нею не воротиться? – промолвила Ягенка из-под передника.
– Да ведь не хочет Юранд отдать за него Дануську.
Ягенка вдруг открыла лицо и, повернувшись к Мацьку, живо спросила:
– Он и мне говорил, да только правда ли это?
– Правда, истинная правда.
– Отчего же не хочет-то?
– Да кто его знает. Обет, что ли, он дал, а против обета разве пойдешь. По душе ему Збышко пришелся, и немцам помочь отомстить обещался, да и это не помогло. Зря его и княгиня Анна сватала. Не хотел Юранд слушать ни просьб, ни приказов, ни увещаний. Сказал, что не может. Ну, видно, есть у него причина такая, что и впрямь не может; человек он твердый, коль сказал, слову своему не изменит. Ты, девушка, не падай духом, приободрись. По правде сказать, должен был он уехать, ведь в костеле дал клятву добыть павлиньи гребни. Да и девушка покрывалом его накрыла в знак того, что хочет выйти за него замуж, потому и голову ему не отрубили; в долгу он у нее, что говорить! Даст бог, не будет она женой ему, но по закону он ее суженый. Зых на него сердит, аббат, верно, бранится на чем свет стоит, я на него тоже гневаюсь; но ты сама посуди, что ему было делать? Раз он в долгу перед той, надо было ехать. Он ведь шляхтич. Одно только скажу: не побьют его где-нибудь немцы, вернется он не только ко мне, старику, не только в Богданец, но и к тебе: уж очень ты была ему по сердцу.
– Где уж там! – сказала Ягенка.
Но придвинулась к Мацьку и, тихонько толкнув его локтем, спросила:
– Откуда вы знаете? А? Ведь неправда все это?..
– Откуда я знаю? – переспросил Мацько. – Да видел, как тяжело ему было уезжать. И уж когда решили мы, что уедет он, спросил я у него: «А не жаль тебе Ягенки?» А он сказал: «Дай бог ей здоровья и счастья». Да так развздыхался, будто кузнечный мех был у него в середке…
– Да нет, неправда!.. – повторила потише Ягенка. – Но только вы рассказывайте…
– Ей-ей, правда!.. Уж после тебя та ему не больно придется по вкусу – сама знаешь, ядреней и красивей девки, чем ты, на всем свете не сыщешь. Небось чуяло его сердце, что ты его суженая, и любил-то он, может, тебя больше, чем ты его.
– Вот уж нет! – воскликнула Ягенка.
И, сообразив, что выдала себя, закрыла рукавом румяное, как наливное яблочко, лицо, а Мацько улыбнулся, погладил усы и сказал:
– Эх, вот бы молодость! Но ты не падай духом, я уж вижу, как дело обернется: поедет он, получит при мазовецком дворе шпоры, – там граница близко, на крестоносца легко наткнуться… Знаю я, и немцы бывают могучими рыцарями и железо может проткнуть его шкуру, но только думаю, что не всякий с ним справится, ловкий из него, дьявола, вояка. Подумай только, как он в один миг разделался с Чтаном из Рогова и Вильком из Бжозовой, а ведь они, говорят, молодцы и крепкие парни, сущие медведи. Привезет он свои чубы, но дочки Юранда не привезет, я ведь сам говорил с Юрандом и знаю, как обстоит дело. Ну, а что потом? Потом сюда воротится, больше ему воротиться некуда.
– Когда еще он там воротится?
– Ну, коли ты не выдержишь, так уж не пеняй. А пока передай аббату и Зыху все, что я тебе рассказал. Может, меньше станут гневаться на Збышка.
– Как же мне передать им? Батюшка не очень гневается, больше печалится, а при аббате и вспомнить нельзя про Збышка. Досталось от него и мне, и батюшке за слугу, которого я послала Збышку.
– Какого слугу?
– Да вы его знаете. Чех у нас был, которого батюшка взял в полон под Болеславцем, хороший слуга, верный. Звать его Главой. Батюшка приставил его служить мне, потому что он сказал, что дома у себя был шляхтичем, а я дала ему добрую броню и послала к Збышку, чтобы он служил ему и охранял его, а случись какая беда, дал бы знать… Я ему и кошелек на дорогу дала, а он спасением души поклялся мне, что до самой смерти будет верно служить Збышку.
– Мое ты дитятко! Спасибо тебе! А Зых не перечил?
– А чего ему было перечить? Сперва он никак не хотел позволить, а повалилась я ему в ноги – и вышло по-моему. С батюшкой никаких хлопот не было, а вот как аббат прознал обо всем этом от своих скоморохов, такой крик поднял, сущее светопреставление, батюшка даже в ригу от него убежал. Только вечером сжалился аббат над моими слезами, да еще ожерелье мне подарил. Но я бы все стерпела, только бы у Збышка слуг было побольше.
– Ей-ей, не знаю, его иль тебя больше люблю; но ведь он и без того взял много людей, да и денег я ему дал, хоть он и не хотел… Ну, а Мазовия не за горами…
Разговор был прерван лаем собак, криками и громом медных труб перед домом. Заслышав шум, Ягенка сказала:
– Батюшка с аббатом с охоты воротились. Выйдемте на крылечко, лучше пусть аббат увидит вас издали, а не вдруг в доме.
С этими словами она проводила Мацька на крылечко, откуда они увидели во дворе на снегу целую кучу народа, коней и собак и тут же туши заколотых рогатинами или убитых из самострела лосей и волков. Завидев Мацька, аббат, прежде чем соскочить с коня, метнул в его сторону рогатину; правда, он вовсе не думал попасть в старика, а хотел только показать, как сильно он гневается на обитателей Богданца. Но Мацько сделал вид, будто ничего не заметил, снял шапку и издали ему поклонился, а Ягенка, та и впрямь ничего не заметила, – она поразилась, увидев в толпе обоих своих вздыхателей.
– Здесь Чтан и Вильк! – вскричала она. – Верно, встретились с батюшкой в лесу.
А у Мацька старая рана заныла, когда он увидал их. В голове его тотчас пронеслась мысль, что один из них может жениться на Ягенке и получить за нею Мочидолы, земли аббата, его леса и деньги… И от смешанного чувства досады и злости защемило у старика на сердце, особенно когда он увидал, как Вильк из Бжозовой, с чьим отцом аббат недавно хотел драться, подбежал к его стремени и помог спешиться, аббат же, слезая с коня, милостиво оперся на плечо молодого шляхтича.
«Так вот и сладит аббат дело со старым Вильком, – подумал Мацько, – отдаст за девкой и леса, и земли».
Но эти горькие мысли прервал голос Ягенки:
– Уж успели подлечиться после взбучки, которую им задал Збышко; но хоть каждый божий день будут ездить сюда – все равно ничего не дождутся!
Мацько поглядел на Ягенку: лицо девушки пылало от гнева и мороза, голубые глаза сердито сверкали, а ведь она отлично знала, что Вильк и Чтан вступились за нее в корчме и из-за нее были избиты Збышком.
Но Мацько сказал:
– Эх! Сделаешь так, как аббат велит.
Но она решительно возразила:
– Аббат сделает, как я захочу.
«Господи боже мой! – подумал Мацько. – И этот глупый Збышко упустил такую девку!»
XIX
А «глупый» Збышко и впрямь уехал из Богданца с тяжелым сердцем. Прежде всего ему было как-то непривычно, не по себе, без дяди, с которым он многие годы не расставался и к которому так привык, что сейчас сам не знал, как будет обходиться без него в пути и на войне. А потом, жаль было ему Ягенки; хоть и старался он убедить себя, что едет к Данусе, что любит ее всем сердцем, однако только теперь он почувствовал, как хорошо ему было с Ягенкой, как сладки были их встречи и как тоскует он по ней. Он и сам дивился, чего так загрустил вдруг без нее, – все ведь было бы ничего, когда б тосковал он по Ягенке, как брат по сестре. Но он-то понимал, чего ему недостает: ему хотелось снова и снова обнимать ее стан и сажать ее на коня или снимать с седла, снова и снова переносить через речки и выжимать воду из ее косы, снова и снова бродить с ней по лесам, и глядеть на нее не наглядеться, и «советоваться» с ней. Так привык он к ней и так сладко все это было, что не успел он об этом подумать, как тотчас предался мечтам и, совсем позабыв, что впереди у него долгий путь в Мазовию, живо представил себе ту минуту, когда в лесу он боролся один на один с медведем и Ягенка пришла вдруг ему на помощь. Будто вчера все это было, и будто вчера ходили они на бобров на Одстаянное озерцо. Он не видел тогда, как пустилась она вплавь за бобром, но сейчас ему чудилось, будто видит ее, – и истома напала на него, как две недели назад, когда ветер пошалил с ее платьем. Потом вспомнилось ему, как ехала она в пышном наряде в Кшесню в костел и как дивился он, что такая простая девушка едет вдруг, словно знатная панночка со своей свитой. И тревогу, и блаженство, и печаль ощутил он вдруг в своем сердце, а как вспомнил, что мог бы позволить себе с нею все, что хотел, что и она льнула к нему, смотрела ему в глаза, рвалась к нему, так едва усидел на коне. «Хоть бы встретился с ней и простился, обнял на дорогу, может, легче б мне стало», – говорил он себе; однако тотчас почувствовал, что это неправда, что не стало бы ему легче, потому что при одной мысли об этом прощании его бросило в жар, хоть на дворе уже было морозно.
Он испугался вдруг этих уж очень греховных воспоминаний и стряхнул их с себя, как сухой снег с епанчи.
«К Дануське еду, к моей возлюбленной!» – сказал он себе.
И тотчас понял, что иная эта любовь у него, что чище она и кровь от нее не играет так по жилкам. По мере того как ноги леденели у него в стременах и холодный ветер студил кровь, все его мысли устремились к Данусе. Уж ей-то он всем был обязан. Не будь Дануси, голова его давно бы скатилась с плеч на краковском рынке. Ведь с той поры как она перед всеми рыцарями и горожанами сказала: «Он мой!» – и вырвала его из рук палачей, он принадлежит ей, как раб госпоже. Не он, а она избрала его, и, сколько бы ни противился этому Юранд, ничего он тут не поделает. Одна она может прогнать его прочь, как прогоняет слугу госпожа, но и тогда он не уйдет от нее, потому что связал себя обетами. Но тут ему подумалось, что не прогонит она его, что скорее покинет мазовецкий двор и пойдет за ним хоть на край света, и он стал восхвалять в душе ее и осуждать Ягенку, будто та одна только и была повинна в том, что он поддался греховному соблазну и что сердце его раздвоилось. Теперь уж он не вспомнил о том, что Ягенка выходила старого Мацька, что, не будь ее, медведь в ту ночь, быть может, содрал бы ему самому кожу с головы, он нарочно старался думать про Ягенку одно худое, полагая, что тогда будет более достоин Дануси и оправдается в собственных глазах.
Но в это время его догнал, ведя за собой навьюченного коня, посланный Ягенкой чех Глава.
– Слава Иисусу Христу! – сказал он с низким поклоном.
Раза два Збышко встречал его в Згожелицах, но сейчас не признал.
– Во веки веков! – ответил он. – Ты кто такой?
– Ваш слуга, милостивый пан!
– Как мой слуга? Вот мои слуги, – кивнул он на двоих турок, подаренных ему Сулимчиком Завишей, и на двоих рослых парней, которые, сидя верхом на меринах, вели за собой его скакунов, – вот мои слуги, а тебя кто прислал?
– Панна Ягенка из Згожелиц.
– Панна Ягенка?
Збышко только что думал о девушке одно худое, и сердце его еще было полно неприязни к ней, поэтому он сказал:
– Воротись домой и скажи панне спасибо, не нужен ты мне.
Но чех покачал головой:
– Не порочусь я, пан. Меня вам подарили, да и я поклялся служить вам до смерти.
– Раз тебя подарили мне, так ты мой слуга?
– Ваш, пан.
– Тогда я приказываю тебе воротиться.
– Я поклялся, и хоть я невольник из Болеславца и бедный слуга, но шляхтич…
Збышко разгневался:
– Прочь отсюда! Это еще что такое! Хочешь служить мне против моей воли? Прочь, не то прикажу натянуть самострел.
Чех спокойно отторочил суконную епанчу, подбитую волчьим мехом, отдал ее Збышку и сказал:
– Панна Ягенка и вот это прислала вам, вельможный пан.
– Хочешь, чтоб я тебе ребра переломал? – спросил Збышко, беря из рук конюха копье.
– И кошелек велено вам отдать, – продолжал чех.
Збышко замахнулся было, но вспомнил, что хоть слуга и невольник, но сам шляхетского рода и у Зыха остался, верно, только потому, что не на что ему было выкупиться, – и опустил копье.
Чех склонился к его стремени и сказал:
– Не гневайтесь, пан. Не велите вы мне ехать с вами, так я поеду следом в сотне шагов, я ведь спасением души своей клялся.
– А ежели я прикажу убить тебя или связать?
– Прикажете убить, не мой грех это будет, а связать прикажете, так останусь лежать, покуда меня люди добрые не развяжут либо волки не съедят.
Збышко ничего ему не ответил, тронул коня и поехал вперед, а за ним последовали его слуги. Чех с самострелом за плечами и с секирой на плече потащился сзади, кутаясь в косматую шкуру зубра от резкого ветра, который подул внезапно, неся снежную крупу.
Метель крепчала с каждой минутой. Турки, хоть и были одеты в тулупы, коченели от стужи, конюхи Збышка стали хлопать руками, а сам он, тоже одетый не очень тепло, покосился раз-другой на волчью епанчу, привезенную Главой, и через минуту велел турку подать ее.
Плотно закутавшись в епанчу, он почувствовал вскоре, как тепло разливается у него по жилам. Особенно удобен был капюшон, который закрывал глаза и часть лица, так что буря теперь почти не донимала молодого рыцаря. И невольно он подумал, что Ягенка добрейшей души девушка, и придержал коня, пожелав расспросить чеха о ней и обо всем, что творилось в Згожелицах.
Кивнув слуге, он спросил:
– Знает ли старый Зых, что панна послала тебя?
– Знает, – ответил Глава.
– И не перечил он панне?
– Перечил.
– Расскажи, как все было.
– Пан ходил по горнице, а панна за ним. Он кричал, а панночка – ни гугу, но только он к ней обернется, она бух ему в ноги. И ни слова. Говорит наконец пан: «Оглохла ты, что ли, что ничего на все мои доводы не отвечаешь? Молви хоть словечко, не то позволю, а позволю, так аббат голову мне оторвет!» Тут панна поняла, что на своем поставит, да в слезы, и знай пана благодарит. Он стал выговаривать панночке, что взяла она волю над ним, что всегда на своем поставит, а потом и говорит: «Поклянись, что не побежишь украдкой прощаться с ним, тогда позволю, иначе нет».
Запечалилась тут панночка, но дала обещание, и пан очень обрадовался, потому что они с аббатом страх как боялись, как бы не вздумалось ей повидаться с вами. Но этим дело не кончилось, захотела тут панна пару коней дать, а пан ни в какую, захотела панна волчью епанчу послать и кошелек, а пан ни в какую. Да что там его запреты! Она бы дом вздумала поджечь, и то бы он согласился. Вот и лишний конь у вас, и волчья епанча, и кошелек…
«Добрейшей души девушка!» – подумал про себя Збышко.
Через минуту он спросил вслух:
– А с аббатом у них все обошлось?
Чех улыбнулся, как бойкий слуга, отлично понимающий, что вокруг него творится, и ответил:
– Они оба тайком от аббата все это делали, и что там было, когда он прознал обо всем, я не знаю, я раньше уехал. Аббат как аббат! Рявкнет иной раз и на панночку, а потом в глаза ей заглядывает, не очень ли обидел. Сам я видал, как он накричал на нее один раз, а потом полез в сундук и такое ей принес ожерелье, что и в Кракове лучше не сыщешь. «На вот!» – говорит. Справится она и с аббатом, отец родной не любит ее так, как он.
– Это правда.
– Истинный бог, правда…
Они умолкли и продолжали подвигаться вперед сквозь ветер и снежную крупу. Вдруг Збышко придержал коня, до слуха его из чащи донесся жалобный голос, заглушаемый лесным шумом:
– Христиане, спасите слугу божьего в беде!
Тут на дорогу выбежал человек в полумонашеской-полусветской одежде и, остановившись перед Збышком, стал кричать:
– Кто бы ты ни был, милостивый пан, подай руку помощи человеку и ближнему в тяжкой беде!
– Что за беда стряслась над тобою и кто ты такой? – спросил молодой рыцарь.
– Я слуга божий, хоть и не посвященный, а стряслась надо мною вот какая беда: нынче утром вырвался у меня конь, который вез короба со святынями. Остался я один, безоружный, вечер приближается, и скоро в лесу завоют лютые звери. Погибну я, коли вы меня не спасете.
– Коли по моей вине ты погибнешь, мне придется отвечать за твои грехи, – сказал Збышко, – но откуда мне знать, правду ты говоришь или, может, ты бродяга, а то и разбойник, каких много шатается по дорогам?
– Это ты, пан, узнаешь по моим коробам. Любой человек отдал бы кошель, набитый дукатами, лишь бы завладеть тем, что хранится в них, но тебе я даром уделю немножко, только прихвати меня с моими коробами.
– Вот ты говоришь, будто ты слуга божий, а того не знаешь, что спасать людей надо не ради земных, а ради небесных благ. Но как же ты спас короба, коли у тебя убежал конь, который вез их?
– Да ведь коня в лесу на полянке волки задрали, я только тогда его и нашел, ну, а короба уцелели, я притащил их на обочину дороги и стал ждать, пока добрые люди смилосердятся и спасут меня.
Желая доказать, что он говорит правду, незнакомец показал на два лубяных короба, лежавших под сосной. Збышко смотрел на него с недоверием, человек этот казался ему подозрительным, да и выговор его, хоть и довольно чистый, выдавал, однако, иноземное происхождение путника. Но отказать незнакомцу в помощи Збышко не хотел и позволил ему сесть с коробами, удивительно легкими, на свободного коня, которого вел чех.
– Да умножит бог твои победы, храбрый рыцарь! – сказал незнакомец.
И, видя юное лицо Збышка, прибавил вполголоса:
– И волосы в твоей бороде.
Через минуту он уже ехал рядом с чехом. Некоторое время они не могли разговаривать, потому что за сильным ветром и страшным лесным шумом ничего не было слышно; но когда буря поутихла, Збышко услыхал позади следующий разговор:
– Я ничего не говорю, может, ты и был в Риме, но уж очень похоже, что ты охотник до пива, – говорил чех.
– Берегись вечных мук, – ответил незнакомец, – ибо ты говоришь с человеком, который на прошлую пасху ел крутые яйца с его святейшеством. И не говори мне по такому холоду про пиво, разве только про гретое, но, коли есть у тебя баклажка с вином, дай хлебнуть два-три глотка, а я тебе отпущу месяц чистилища.
– Да ведь я сам слыхал, как ты говорил, что вовсе ты не посвященный, как же ты можешь отпустить мне месяц чистилища?
– Это верно, что я непосвященный, но макушка у меня выбрита, я получил на то дозволение, да к тому же я с собой вожу отпущения и святыни.
– В этих коробах? – спросил чех.
– В этих коробах. Да если бы вы только видели, что у меня там хранится, то пали бы ниц, и не только вы, но и все сосны в бору вместе с дикими зверями.
Но чех, парень бойкий и бывалый, подозрительно поглядел на торговца индульгенциями и спросил:
– А коня волки съели?
– Съели, они ведь сродни дьяволам, но только потом лопнули. Одного я видел собственными глазами. Коли есть у тебя вино, дай хлебнуть, а то хоть ветер и стих, да уж очень я промерз, покуда сидел у дороги.
Однако вина чех ему не дал, и они снова ехали в молчании, пока торговец индульгенциями не спросил:
– Куда это вы едете?
– Далеко. Но пока в Серадз. Поедешь с нами?
– Придется. Переночую в конюшне, а завтра этот благочестивый рыцарь, может, подарит мне коня, и я поеду дальше.
– Откуда ты?
– Из прусских владений, из Мальборка.
Услыхав об этом, Збышко повернулся и кивнул незнакомцу головой, приказывая ему подъехать поближе.
– Ты из Мальборка? – спросил он. – И едешь оттуда?
– Из Мальборка.
– Но ты, верно, не немец, хорошо говоришь по-нашему. Как звать тебя?
– Немец я, а зовут меня Сандерус; по-вашему я говорю потому, что родился в Торуне, а там весь народ говорит по-польски. Потом я жил в Мальборке, но там тоже говорят по-польски. Да что там! Крестоносцы, и те понимают по-вашему.
– А давно ты из Мальборка?
– Да я, пан, и в святой земле побывал, и в Константинополе, и в Риме, а оттуда через Францию вернулся в Мальборк, а уж из Мальборка двинулся в Мазовию со своими святынями, которые набожные христиане охотно покупают для спасения души.
– В Полоцке или в Варшаве был?
– Был и там, и там. Дай бог здоровья обеим княгиням! Недаром княгиню Александру любят даже прусские рыцари, она очень благочестива, да и княгиня Анна не хуже ее.
– Двор в Варшаве видел?
– Я его не в Варшаве, а в Цеханове встретил, где князь и княгиня приняли меня радушно, как слугу божьего, и щедро наградили на дорогу, но и я оставил им святыни, которые должны принести их дому благословение господне.
Збышко хотел спросить про Данусю, но стыд и робость овладели вдруг им, он понял, что это значило бы открыть тайну своей любви незнакомому простолюдину, к тому же подозрительному с виду, быть может просто мошеннику. Помолчав с минуту времени, он спросил:
– Что за святыни возишь ты по свету?
– Да я и отпущения грехов вожу, и всякие святыни. Есть у меня и полные отпущения, и на пятьсот, и на триста, и на двести лет, и на меньший срок, подешевле, чтоб и бедные люди могли купить и сократить себе муки чистилища. Есть у меня отпущения старых грехов и грехов будущих, но не думайте, милостивый пан, что деньги, которые я за них получаю, я прячу себе… Кусок черного хлеба и глоток воды – вот все, что мне нужно, все остальное, что насобираю, я отвожу в Рим для нового крестового похода. Правда, много мошенников ездит по свету, все у них поддельное: и отпущения, и святыни, и печати, и свидетельства, и святой отец справедливо требует в своих посланиях предавать суду этих обманщиков; но меня приор серадзский несправедливо обидел, потому что у меня печати подлинные. Осмотрите воск, милостивый пан, и вы сами увидите.
– А что же сделал тебе серадзский приор?
– Ах, милостивый пан! Дай-то бог, чтобы я ошибался, но, сдается мне, он заражен еретическим учением Виклифаnote 62Note62
Д ж о н В и к л и ф (Уиклиф, между 1320 и 1330 – 1384) – английский богослов, выступавший против папской теократии, церковной собственности, культа святых, торговли индульгенциями и оказавший влияние на движение Реформации в других европейских странах.
[Закрыть]. Мне ваш оруженосец сказал, будто вы едете в Серадз, так лучше мне не показываться приору на глаза, чтоб не доводить его до греха и до новых кощунств над моими святынями.
– Короче говоря, он принял тебя за мошенника и грабителя?
– Да разве во мне дело, милостивый пан! Я бы простил его, как своего ближнего, что, впрочем, я в конце концов и сделал, но ведь он поносил мои святые товары, и я очень опасаюсь, что за это будет осужден на вечные муки.
– Какие же у тебя святые товары?
– Такие, что не подобает говорить о них с покрытой головой; но на этот раз у меня под рукой готовые отпущения, и потому я могу дозволить вам не снимать капюшона, а то опять подул ветер. На привале вы купите отпущеньице, и грех вам не зачтется. Чего только у меня нет! Есть у меня копыто того ослика, на котором совершено было бегство в Египет, оно было найдено около пирамид. Арагонский король давал мне за это копыто пятьдесят дукатов чистым золотом. Есть у меня перо из крыла архангела Гавриила, оброненное им во время благовещения; есть головы двух перепелок, ниспосланных израильтянам в пустыне; есть масло, в котором язычники хотели изжарить Иоанна Крестителя, и перекладина лестницы, которую видел во сне Иаков, и слезы Марии Египетской, и немного ржавчины с ключей апостола Петра… Нет, не перечислить мне всего, милостивый пан, – и продрог-то я до костей, а ваш оруженосец не хотел дать мне вина, да и до вечера мне все равно бы не кончить.
– Великие это святыни, если только они подлинные! – сказал Збышко.
– Если только подлинные? Нет, пан, сейчас же возьмите у оруженосца копье и наставьте его, ибо дьявол тут, рядом с вами, это он внушает вам такие мысли. Держите его на расстоянии длины копья от себя. А не хотите накликать беду, так купите у меня отпущение за этот грех, не то и трех недель не пройдет, как умрет тот, кого вы любите больше всего на свете.
Збышко вспомнил про Данусю и испугался этой угрозы.
– Да ведь это не я, – возразил он, – а доминиканский приор в Серадзе не верит тебе.
– А вы, милостивый пан, сами осмотрите воск на печатях; что ж до приора, то одному богу известно, жив ли он еще, ибо кара господня может тотчас постигнуть человека.
Однако, когда они приехали в Серадз, приор был еще жив. Збышко даже отправился к нему заказать две обедни: одну о здравии Мацька, а другую – о ниспослании павлиньих султанов, за которыми он уехал из дому. Приор, как это часто случалось в тогдашней Польше, был чужеземец, родом из Целииnote 63Note63
Имеется в виду город Целье и Цельское графство в Словении.
[Закрыть], но за сорок лет жизни в Серадзе хорошо научился говорить по-польски и стал заклятым врагом крестоносцев. Вот почему, узнав о замысле Збышка, он сказал:
– Еще горше покарает их десница господня; но и тебя я не стану отговаривать – ты дал клятву, да и карающая рука поляка никогда не воздаст им в должной мере за все то, что они сотворили в Серадзе.
– Что же они сотворили? – спросил Збышко, которому хотелось знать о всех обидах, причиненных полякам крестоносцами.
Старичок-приор развел руками и сперва прочел вслух «Вечную память», затем уселся на табурет, с минуту сидел с закрытыми глазами, словно желая оживить в памяти старые воспоминания, и наконец повел свой рассказ:
– Их Винцентий из Шамотулnote 64Note64
В и н ц е н т и й и з Ш а м о т у л (ум. в 1332 г.) – познанский воевода, «генеральный староста» великопольских земель, за измену отстраненный от должности Локотком и перекинувшийся на сторону Ордена; участвовал в опустошительном походе крестоносцев на Великопольшу в июле 1331 г., но затем перешел к королю.
[Закрыть] привел сюда. Было мне в ту пору двенадцать лет, и я только приехал из Цилии, откуда меня забрал мой дядя, прелат Петцольд. Крестоносцы напали на город ночью и тут же его подожгли. С городских стен мы видели, как на рынке рубили мечами мужчин, женщин и детей, как бросали в огонь младенцев… Я видел убитых ксендзов, ибо, разъярясь, крестоносцы никому не давали пощады. Оказалось, что приор Миколай, который был родом из Эльблонга, знает комтура Германа, предводителя войск крестоносцев. Приор вышел со старшей братией к этому свирепому рыцарю, упал перед ним на колени и на немецком языке заклинал его смилостивиться над христианами. Но комтур сказал только: «Не понимаю!»
– и велел продолжать резню. Тогда-то и вырезали монахов, а с ними убили и дядю моего Петцольда, Миколая же привязали к конскому хвосту. А к утру в городе не осталось в живых ни одного человека, только крестоносцы разгуливали, да я притаился на колокольне на брусе, к которому подвешены колокола. Бог за это уже покарал их под Пловцами, но они все ищут гибели нашего христианского королевства и до той поры будут искать, покуда не сотрет их с лица земли десница господня.
– Под Пловцами, – сказал Збышко, – погибли почти все мужи моего рода; но я не жалею об этом, ибо великую победу даровал господь королю Локотку и двадцать тысяч немцев истребил.
– Ты доживешь до еще большей войны и еще больших побед, – сказал приор.
– Аминь! – ответил Збышко.
И они переменили разговор. Молодой рыцарь спросил мимоходом о торговце реликвиями, которого встретил по дороге, и узнал, что много таких мошенников шатается по дорогам, обманывая легковерных людей. Приор сказал также, что есть папские буллы, повелевающие епископам задерживать этих торговцев и, если у кого не окажется подлинных свидетельств и печатей, немедленно предавать суду. Свидетельства этого бродяги показались приору подозрительными, и он тотчас хотел препроводить его в епископский суд. Если бы оказалось, что тот действительно послан из Рима с индульгенциями, то никто бы его не обидел. Но он предпочел бежать. Быть может, он боялся задержки в пути, но этим бегством только навлек на себя еще большее подозрение.
В конце беседы приор пригласил Збышка отдохнуть и заночевать в монастыре, но тот не смог принять приглашение, так как хотел вывесить перед корчмой вызов «на бой пеший или конный» всем рыцарям, которые стали бы оспаривать, что панна Данута самая прекрасная и самая добродетельная девица во всем королевстве, повесить же такой вызов на воротах монастыря было делом неподобающим. Ни приор, ни другие монахи не захотели даже написать Збышку этот вызов, и молодой рыцарь оказался в затруднительном положении и не знал, что ему предпринять. Только после возвращения в корчму ему пришло на мысль обратиться с этим делом к торговцу индульгенциями.
– Приор так и не знает, бродяга ты или нет, – сказал Збышко торговцу.
– «Чего, говорит, было ему бояться епископского суда, коли у него подлинные свидетельства?»
– Да я не епископа боюсь, – ответил Сандерус, – а монахов, которые не разбирают печатей. Я как раз хотел ехать в Краков, да нет у меня коня, приходится ждать, покуда мне кто-нибудь его не подарит. А пока я пошлю письмо, к которому приложу свою печать.
– Вот и мне подумалось: увидят, что знаешь грамоте, ну и решат, что ты человек не простой. Но как же ты пошлешь письмо?
– С пилигримом или странствующим монахом. Мало ли народу идет в Краков поклониться гробу королевы?
– А мне сумеешь написать вызов?
– Напишу вам, милостивый пан, все, что прикажете, – красиво и гладко, даже на доске.
– Лучше на доске, – сказал Збышко, обрадовавшись, – и не порвется, и пригодится на будущее.
Спустя некоторое время слуги раздобыли и принесли свежую доску, и Сандерус принялся писать вызов. Збышко не мог прочесть, что он там написал, однако тотчас велел прибить доску на воротах, а пониже повесить щит, под которым на страже стояли по очереди турки. Тот, кто ударил бы в щит копьем, дал бы тем самым знак, что принимает вызов. Но в Серадзе до таких дел было, видно, немного охотников, и ни в этот день, ни до самого полудня следующего дня щит ни разу не зазвенел от удара, а в полдень несколько обескураженный молодой рыцарь собрался в дальнейший путь.