355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Эрлих » Царь Борис, прозваньем Годунов » Текст книги (страница 11)
Царь Борис, прозваньем Годунов
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:14

Текст книги "Царь Борис, прозваньем Годунов"


Автор книги: Генрих Эрлих



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Все, быть может, и обошлось бы. Время и расстояние – лучшие лекари любой ссоры. Жил бы Иван, как раньше, на Петровке, попадался бы пореже Симеону на глаза, являясь только по призыву, ничего бы и не случилось. Но за пару лет до этого, вскоре после смерти его любимой Василисы, царь сильно занемог, все ждали непоправимого, тогда Иван и перебрался во дворец царский и в перемену с Ариной проводил все время у постели болящего. По выздоровлении Симеон не отпустил Ивана и приказал ему отныне жить во дворце. И я – глупец! – радовался этому, думая, что это еще сильнее привяжет Симеона к Ивану, и забывая собственные же слова о том, что небольшое отдаление есть необходимое условие долгой и крепкой дружбы.

С возвращением Симеона в Москву его стычки с Иваном сразу же возобновились. Иван, как мог, старался избежать столкновений, но Симеон будто нарочно искал, к чему бы придраться. Вот и в тот злосчастный день – зачем он, пренебрегая собственными правилами, отправился в палаты Ивановы? И почему ворвался на женскую половину? Быть может, прослышал он о беременности Марии и решил удостовериться, но это никак не извиняет такого нарушения наших исконных обычаев, непозволительного и царю в его собственном дворце. Мария тяжело переносила даже первые месяцы тягости, в палатах же по обыкновению было жарко натоплено, вот и лежала она расслабленная на лавке, облаченная лишь в три рубашки. Все, что хотел спросить или сказать Симеон, разом вылетело у него из головы, и он принялся укорять Марию за столь непристойный вид, с каждым словом все больше распаляясь и потрясая посохом. В это мгновение в палату быстро вошел Иван и вступился за жену, перехватив от греха подальше рукой посох Симеонов. Так и стояли они друг против друга, ухватившись с двух сторон за посох, и извергали слова гневливые. Что тогда было сказано, нам уже никогда не узнать, Мария обмерла от страха, а до слуг доносились лишь неразборчивые и все усиливающиеся крики. Войти в комнату они, конечно, не могли, хорошо еще, что догадались за мной послать. Но я опоздал! Когда прибежал, из-за двери доносилось лишь какое-то странное тихое поскуливание, я перекрестился, открыл дверь и вошел внутрь.

Симеон, стеная и чуть раскачиваясь, сидел на полу возле распростертого Ивана и расширившимися от ужаса глазами смотрел, как из его виска струится кровь. Заслышав мои шаги, Симеон поднял на меня глаза и принялся быстро и сбивчиво рассказывать, больше жестами, чем словами, что произошло. Как Иван, раскрасневшийся без меры от жары и спора, вдруг побледнел, спал с лица и, отпустив посох, схватился рукой за сердце, сделал шаг назад, закачался и стал заваливаться на бок, ударившись виском об угол мраморной столешницы. Весь этот рассказ плохо доходил до меня, помню лишь, что, следуя за жестом Симеона, я посмотрел на столешницу и увидел на ней немного крови. Тут из груди Ивана вырвался хрип, и я, немного ободренный, бросился на колени перед ним, рванул застежки кафтана, припал головой к груди. Сердце билось, но тихо и очень быстро, как будто лист березы трепетал на осеннем ветру, и как с тем листом казалось, что в любое мгновенье может оборваться ниточка жизни, лист оторвется и тихо падет на землю, превратившись в прах. Но пока жизнь теплилась, питая надежду. Я вскочил, крикнул слуг, приказал перенести Ивана в его спальню и положить на кровать, пройдя следом, одним ударом вышиб окно и пустил в комнату морозный, свежий воздух. Иван, казалось, задышал ровнее, тогда я побежал обратно к Марии, опасаясь, как бы она не выкинула от волнения, но и здесь пока самого страшного не произошло. Немного успокоенный, приказал ей одеться как подобает, потому что даже в такие минуты не должно забывать о приличиях, тем более если ты принадлежишь в царскому роду, и, поспешив вновь к Ивану, буквально споткнулся о царя. Симеон по-прежнему сидел на полу, раскачиваясь и причитая, а слуги теснились поодаль, боясь подойти к нему. Лишь повинуясь моему решительному приказу, они подхватили его под руки и повлекли прочь – немощного старика, разбитого ужасом содеянного!

* * *

Иван так ни разу и не пришел в себя во все четыре дня своей болезни. И все это время у ложа его денно и нощно бодрствовали трое. Княгинюшка, которая все эти годы избегала Ивана, но, едва прослышав о несчастье, примчалась – добрая душа! – и теперь утирала его лицо и тело губкой, смоченной в уксусе, говоря, что это освежит его, но, как мне казалось, более надеясь на то, что ее ласковые прикосновения вызову!1 ответное движение в этом сильном, но неподвижном теле. Симеон, притулившийся у самой головы Ивана и буквально приникший ухом к его устам, ждавший даже не движения – слова, последнего прощения, которое бы сняло грех с его души. И я, который ждал только одного – чуда!

Я почти непрерывно молился – что я еще мог сделать? И в редкие и короткие перерывы между молитвами пытался понять, что же произошло с Иваном. Я ведь тогда, в первые минуты, с поразившим меня самого хладнокровием и спокойствием обмыл рану на виске, ощупал все вокруг и внимательно рассмотрел. Кость была цела, а что крови много натекло, так это из длинной, в палец, рваной раны, это ерунда – заживет. Я тогда сильно ободрился, ведь такие удары в висок либо сразу человека на тот свет отправляют, либо уж почти без последствий остаются, полежит человек час-другой в беспамятстве, да потом голова немного погудит, вот и все. Лишь когда Иван не очнулся ни в тот день, ни на следующий, я понял, что голова здесь ни при чем. Стал я вспоминать рассказ Симеона и догадался, что удар поразил не голову – сердце Ивана. Не может такого быть, воскликнете вы, где это видано, чтобы молодые, сильные и здоровые от сердца гибли, кроме как от неутоленной страсти сердечной. Все может быть, отвечу я, вспомните, какую жизнь вел Иван с самых первых лет, сколько страданий, борьбы и трудов выпало на его долю, если по нижней планке засчитывать год за три, все равно выходит он глубоким стариком. Сохранил он тело сильное, душу молодую, но сердце его сполна прожило все эти годы. Да и нездоровым было сердце его с молодых лет, это я только тогда понял. Вспомнилось мне, как во время жизни нашей в слободе нередко в минуты покоя вдруг бледнел Иван, хватал мою руку, прижимал к груди своей и говорил: «Послушай, дядюшка, как бьется сердце! Как птица в клетке!» «Именно как птица в клетке! – подхватывал я. – Рвется оно к жизни светлой, к подвигам и славе!» Я ведь тогда только об одном думал и любой повод использовал, чтобы направить Ивана на путь исправления. «Возможно, ты и прав, дядюшка, – отвечал мне Иван, – вот только почему становится так тоскливо и страшно на душе?» Еще, бывало, жаловался Иван, что иногда обмирает у него все внутри и меркнет на мгновение свет перед глазами. Успокаивал я его, но сам нимало не беспокоился, ведь и у меня иногда обмирало все внутри и свет перед глазами меркнул далеко не на мгновение, смирился я с этим и, можно даже сказать, привык. Были и другие мелкие неприятности, но я считал их именно мелочами и отмахивался от них беспечно: молодой, сильный, здоровый, что с ним станется?

И вот – сталось. И никто не мог Ивану помочь. Симеон даже своих лекарей-иностранцев призвал, но те лишь дули щеки, качали глубокомысленно головами, говорили всякие мудреные слова и разводили руками. Прогнали. Так и сидели втроем, ожидая каждый свое. К исходу четвертого дня Иван встрепенулся, вздохнул глубоко и – умер.

Дворец, во все эти четыре дня безмолвный, огласился стонами и плачем. И плач этот расходился волнами по Москве и дальше по всей земле Русской. Все люди русские, а особливо ратники, холопы и смерды, молились о душе раба Божия Ивана-царевича. Так в смерти обрел он имя, под которым вошел в историю и в память народную. У народа ведь своя история, воплощается она в сказке и так передается изустно из поколения в поколение. Вот и стал Иван-царевич одним из самых любимых героев наравне с богатырями былинными, был он добрым, смелым, веселым и всегда готовым прийти на помощь простому человеку. Как и Иван. Все, как в жизни.

Но и бояре с князьями и весь двор скорбели непритворно. В день похорон казалось, что черный град накрыл Кремль, не оставив ни одного светлого места. Царь Симеон сам указал место в отдельном приделе храма Михаила Архангела, где надлежало захоронить Ивана, и тут же распорядился, чтобы и его после смерти положили рядом. Долго Симеон бился над гробом, перечисляя все достоинства Ивана и прося у него прощения за свой грех невольный. Княгинюшка рыдала вместе со всеми. Лишь я не мог выдавить ни слезинки, ни слова. Горе, не находя выхода, распирало грудь и голову и лишь к вечеру разразилось оглушительным взрывом. Господи, зачем Ты ждал так долго?

«Господи, зачем вернул Ты меня в эту юдоль скорби?» – подумал я, очнувшись на третий день.

Оказалось, что у меня осталось еще множество дел, и важнейшим из них была забота о душе Ивана. Как я мог пренебречь первейшей своей обязанностью?! Нет мне оправдания! И еще никогда не прощу себе, что Симеон опередил меня в делах благочестия. Дело не в том, что сделал он более богатые вклады в монастыри на помин души Ивановой, разослал десятки тысяч рублей не только в русские обители, но и патриархам в Царьград, Антиохию и Александрию – все ж таки у Симеона несколько больше возможностей для этого. Но именно Симеону пришла в голову мысль о примирении души Ивановой с душами всех, винно или безвинно погибших в годы его правления, тем более что многие и погибли без покаяния и отпущения грехов. Для этого повелел Симеон составить поименный список всех жертв и разослать сей синодик вместе с отдельными богатыми вкладами по всем крупнейшим русским монастырям, чтобы вовеки веков молились иноки об успокоении их душ. Мне только и оставалось, что включиться в эту работу, внимательно следя за тем, чтобы дьяки по небрежению не пропустили кого-нибудь. Сверялся с делами разыскными, вновь с трепетом всматривался я в листочки, исписанные крупным корявым почерком Малюты Скуратова. Укорял я его в свое время за убийственную дотошность, теперь же сетовал на недостаточную аккуратность. Записки его были мало пригодны для поминания, сплошь и рядом указывал он не христианские имена, а прозвища, и, озабоченный больше подсчетом числа жертв, указывал именно число, а об именах делал отписку, что они Господу ведомы. Да и мало осталось бумаг от того времени, что-то сгорело в слободе во время пожара странного, что-то мыши попортили, а по иным книгам прошлась чья-то злокозненная рука, с мясом вырвавшая некоторые листы. Вот и приходилось мне вспоминать виденное и слышанное и выводить бесконечный ряд имен: Иван, Иван, Тимофей, Иван, Иван, Никанор, Иван, Иван…

В который раз просматривал я синодики – не забыли ли кого-нибудь. У некоторых имен останавливался, вспоминал хорошо знакомого мне человека, молился про себя о том, чтобы нашла душа его успокоение в кущах райских. Так дошел я до Курбских, до жены и сына князя Андрея. Почему попали они в список скорбный? Ведь своей смертью умерли, пусть и в узилище. И Иван к смерти их никакого касательства не имел, хотя бы по молодости своей. С другой стороны, справедливо внесли их в этот список, ибо они, несомненно, жертвы, жертвы времени и обстоятельств. Не случись того досадного недоразумения, была бы Евдокия сейчас жива, а младший князь Андрей воительствовал бы по примеру отца. Сколько ему было бы? Тридцать, хороший возраст. Был бы уже вторым воеводой и готовился бы принять у отца бразды управления полком правой руки.

Тут мысли мои перекинулись на старшего Курбского: как он там, в Польше? и увидимся ли когда-нибудь? и почему он не вернулся? Вновь вспомнил я события давнишние, как донеслась до меня весть невероятная о побеге Курбского, как ум мой и сердце отказывались поверить этому, но смирился ум перед уликами, искусно представленными, а сердце – нет, не исторгло предателя, а омертвело в той своей части, которую занимал друг давний. А потом была встреча нечаянная во время нашего с княгинюшкой бега по странам европейским, и в разговорах долгих разъяснилось хитросплетение случайностей, воспрепятствовавших своевременному возвращению Курбского. И то, что мыслил он тогда только о благе державы, и стремился остановить войну братоубийственную, и хотел не бунта, не отстранения молодого царя Ивана, а лишь удаления Захарьиных со всей их кликой и восстановления правления боярского, каким оно было во времена Избранной рады, но Захарьины воспользовались его задержкой на переговорах с гетманом литовским и представили все бегством позорным и предательством презренным. Ум мой принимал все эти объяснения, но омертвелое сердце не шевелилось. Видно, чувствовал это князь Андрей, при прощании нашем на границе польской он не рискнул обнять меня, каку нас заведено было в годы юности, лишь протянул руку, но и ее я отверг, не заметил, не пожелал заметить, отвернулся и помчался прочь. Не было мне дела до Захарьиных, да и о державе, честно говоря, я тогда не думал, я видел лишь то, что Курбский выступил против племянника моего, единственного и любимого. Пусть ноги мои бежали от него, спасая честь княгинюшкину и мою голову, но сердцем я был по-прежнему с Иваном, желал ему только добра и победы над всеми врагами.

Многое и многократно изменилось с тех пор. К поражению Ивана Курбский никакого отношения не имел, а перед смертью Ивановой померкли все обиды старые. Если и был в чем-нибудь Курбский виноват, если и расплачивался за что-нибудь всю жизнь, так только за собственную ошибку. Или за собственную натуру, из которой эта самая ошибка с неизбежностью вытекала. Предпринял он ту злосчастную поездку, ни с кем не посоветовавшись, никого в известность не поставив, все сам с собой решил и по обыкновению своему бесстрашно ринулся вперед: пан или пропал! Но в глубине души не сомневался в успехе и уже видел себя победителем, спасителем Отечества, возвращающимся на белом коне под восторженные крики народа. Не удалось, он не проиграл – не победил, но, иная непобеда горше самого сокрушительного разгрома, который случается даже и у величайших полководцев. Не их день! Звезды не так встали! Бог был не на их стороне! Забудь все, вычеркни этот день из памяти, начни все сначала и иди вновь от победы к победе. А непобеда Курбского зачеркнула все его предшествующие победы, после нее не было уже ничего: ни побед, ни поражений. Не знаю, отвернулся ли от него Бог, но люди отвернулись.

Эти мои размышления были прерваны вестью скорбной: в Ковеле скончался князь Андрей Михайлович Курбский.

Мир праху его и успокоение душе!

Пан или пропал… Вот иные говорили, что не пропал, а стал настоящим паном, и в подтверждение слов своих перечисляли королевские пожалования Курбскому: Кревская старостия, десять сел с четырьмя тысячами десятин земли в Литве, город Ковель с замком и 28 селений на Волыни, не считая подарков денежных, чинов и званий почетных. О мелкие, жалкие людишки! Что вотчиннику ярославскому эти тесные угодья?! Что князю русскому от корня Георгия Победоносца короны герцогские?! Что ему любые блага земные, если жил он только ради славы великой? Великое не может произрасти на почве ничтожной, для подвигов великих нужен простор бескрайний и силы несметные, полем подобающим была для Курбского лишь империя Русская. Нет, не стал он настоящим паном, для пана Польша и Литва – родина любимая, она для него приложение всех его сил, с ней, с ее благом и счастьем связаны все его помыслы и труды. А для Курбского это была лишь клетка тесная, на замок крепкий запертая. В ней он томился долгие девятнадцать лет, оставаясь неизменно тем, кем был от самого рождения своего – князем русским, ханом неистовым и боярином своевольным.

Ладно, скажут некоторые, более проницательные, паном он не стал, но ведь и не пропал, не сгинул в безвестности, не забился в нору поместий своих новых, не растратил себя в удовольствиях и развлечениях пустых, не погряз в лени и бездействии, не запил, в конце концов. Именно что остался князем русским, ханом неистовым и боярином своевольным, во все годы являлся защитником всего русского и веры православной, без страха выступая и против короля, и против гетманов, и против вельмож, и против сейма, если видел в их действиях хоть какое-нибудь притеснение народа русского и веры его.

С этим соглашусь и от себя добавлю сведения разные, что за годы эти до меня доходили. Так, зная языки многие, Курбский в обиходе говорил только на русском и заставил всех уважать этот свой обычай, так что никто не смел делать вид, будто не понимает его. В борьбе за язык русский сталкивался даже и с русскими людьми, которые начинали забывать свои корни. Взять хотя бы князя Острожского, оплот православия в Киеве, великого подвижника культуры русской, который, кстати, дал убежище книгопечатнику Ивану Федоровичу после бегства из Москвы и позволил ему довести до конца дело его жизни – издание полного собрания текстов библейских на русском языке. Так и сему князю крепко досталось от Курбского за то, что посмел он перевести одно из его сочинений на варварский, по выражению Курбского, польский язык. С верой католической в некоторых своих владениях Курбский пусть и со скрежетом зубовным, но мирился, уважая традиции местного населения. Но иезуитов не допускал, даже для борьбы с ересью протестантской, говоря: «Пусти волков в овчарню!» Преследовал и жидов, невероятно в пределах польских размножившихся, для чего сажал их в темницы, наполненные водой с пиявками. После чего жиды из его владений изошли, ославив его на весь мир прозванием кровососа. В вере же православной Курбский стал ярым ортодоксом, и это было для меня самым удивительным. Вы ведь помните, каким насмешником он был в молодые годы, священнослужителей на дух не переносил, а ум имел скептический, пытливый и ироничный, что с ортодоксией плохо сочетается. Теперь же он открыто и даже нарочито привечал всех священников истинно православных и ополчался против любой, самой малейшей ереси. Часто среди противников его оказывались люди, которых он хорошо знал еще по Москве, которые бывали в Кремле во времена незабвенного Матвея Башкина, чьих взглядов он тогда, быть может, и не разделял, но чьи проповеди выслушивал хоть и молча, но с явным интересом и благожелательством. Теперь же Курбский отметал с порога все их взгляды, ничуть с тех пор не изменившиеся, и вступал с ними в яростные споры. Впрочем, спорами все и ограничивалось, до темницы и даже до посохоприкладства дело никогда не доходило, в чем я вижу несомненное свидетельство расслабляющего действия нравов европейских, влияние которых испытывал даже такой цельнокаменный человек, как Курбский.

Не оставлял князь Андрей и книжных своих занятий. Озабоченный дальнейшим просвещением народа русского, много переводил с греческого и латинского языков, до меня не все доходило, разве что отрывки из творений Иоанна Златоуста и Евсевия, но они мне весьма понравились. К сожалению, не могу сказать того же об исторических писаниях Курбского. Не избежал он ошибки, распространенной среди писателей и многих ученых историков, – взялся за события настоящие, разворачивающиеся у него на глазах. И по жару сердца своего внес в записки свои много личного и посему необъективного. Оно бы и ничего, если бы сказал он прямо и открыто, что это лишь его собственные воспоминания, исследователь позднейший сложил бы их с воспоминаниями других людей, столь же пристрастных, и, быть может, сумел бы воссоздать истинную картину прошедшего. Но Курбский делал выводы, более того, навязывал их читателям своим как истину, последнюю и нерушимую, забывая о том, что следствия многих поступков и событий проявляются лишь в отдаленном будущем, для нас, свидетелей непосредственных, подчас недостижимом. Историю надлежит писать с некоторого отдаления, когда, с одной стороны, проявятся эти самые следствия, а с другой – почиют все участники событий. Это необходимое условие объективности, ведь личное знакомство с героями неизменно занижает их Оценку. Люди великие зачастую обладают в быту характером мелким, противным и вздорным, я бы даже мог сказать, что чем более велик человек в деяниях своих, тем более мерзкий у него характер, если бы не имел примеры обратного, если честно, один пример – брата моего. В то же время нет людей от природы плохих, по крайней мере, я всегда верил, что люди лучше, чем они кажутся, поэтому историк, следуя золотому правилу говорить об усопших только хорошее, невольно приближается к истине.

Но вернемся к Курбскому Со свидетельством непосредственным у него тоже неладно вышло. Если забыть на время о том, что я недавно говорил, а также об известной нескромности Курбского и его страсти к самовосхвалению, то первая часть его записок, касающаяся правления брата моего, неплохой получилась, почти не уступающей моему «Сказанию о взятии Казани». Исследователь пытливый может найти в ней много сведений о великих деяниях брата моего, кои продолжались и после его ухода в трудах сподвижников его ближайших, именуемых Курбским Избранной радой. Но все, что относится ко времени после отъезда Курбского, никуда не годится. Хоть и недалеко он отъехал, но связь с родиной потерял, чем дальше, тем меньше понимал он, что на самом деле у нас происходит, все реже доходили до него известия разные, но и из них он выбирал только те, которые его собственным мыслям отвечали, нимало не заботясь об их истинности. Перестав делать историю, князь Андрей не удовольствовался почетной, но для него слишком скромной ролью летописца, он не писал историю, он ее придумывал. Писатель взял верх над историком. Я тоже этим грешу в своем рассказе, постоянно сбиваясь с дел государственных на дела личные, но так я и не претендую ни на что. Просто пересказываю жизнь свою, перемежая рассказ мыслями разными, пусть глупыми, но своими, не забочусь о назидательности и, избави Бог, не делаю никаких выводов, далеко идущих. Пророчества не в счет – они от Бога. Если бы я хотел провести какую-нибудь мысль генеральную, если бы хотел предостеречь ныне живущих и потомков наших от ошибок пагубных, если бы, в конце концов, хотел изобразить критически происходящее вокруг меня, разве я бы так писал? Что, я не знаю, как романы такого рода пишутся?! Возьми какое-нибудь время давнее и перенеси туда события действительные, вокруг тебя происходящие, придай персонажам древним черты окружающих, выскажи все, что ты о них думаешь, вывали все сплетни, что о них слышал, чем грязнее и невероятнее, тем лучше для общего успеха, высмей все их деяния, показывая последствия пагубные, и ничего не бойся, даже и ударов палочных, потому что герои твои, единственные из всех, не посмеют узнать себя в карикатурах этих. А под шумок повествования занимательного протащи свои мысли о том, как надобно все устроить, и рассуждай высокоумно о путях истории, в коих ты один и понимаешь. Вот как поступать надлежит! А Курбский все наоборот сделал. Населил наше время образами древнейшими, назидательности ради переместил события давние ближе к нам, свои известные идеи о боярстве и власти самодержавной облек в такую аллегорию, что извечное противоборство своевольства боярского с единовластием великокняжеским предстало столкновением не идей, а людей из плоти и крови, не только легко узнаваемых, но и конкретно по именам названных. Вот и брат мой, так живо изображенный в начале, постепенно утратил черты свои и превратился в символическую фигуру властителя беспредельного, бессмертного и неизбывного, как любой символ. Читатели же, не разобравшись, приняли сию аллегорию за историю истинную. Только один толк и был от писаний Курбского, что люди русские в них на людей похожи, не только о двух ногах, двух руках и одной голове, но и с привычками человеческими, кровь не пьют и младенцами не закусывают. Что для жителей европейских, воспитанных на всяких небылицах о земле Русской и о народах, ее населяющих, было равносильно откровению.

Ох, нехорошо! Хотел сказать слово о друге юности своей, но в который раз не сдержался и вступил с ним в спор извечный, пользуясь тем, что ничего не может он ответить на наскоки мои. Да что мне с ним делить-то, чем меряться?! И раньше ничего такого не было, а теперь и подавно.

Что вы говорите? А, все о том же, что-де не пропал князь Курбский в странах заграничных, вот и в писательстве себя проявил изрядно и впервые явил миру новый образ русского человека, культурного и со взглядами широкими. Да что вы в этом понимаете?! Писательство есть лишь игра, жонглирование более или менее искусное истинами вечными, от начала века содержащимися в слове Божием. Что же до русских людей, то они всегда были культурными и со взглядами широкими, только у нас и могут быть такие взгляды, при нашем-то просторе. А если вам нравится считать людей русских темными и невежественными, глупыми от природы и тупыми от худого воспитания, то недостойны вы называться русским человеком. Быть может, и не русский вы вовсе, а какой-нибудь, прости Господи, немец.

Не стал Курбский паном и сам пропал. Он себя потерял, нет страшнее пропажи. Разве что лишиться веры в Господа, но такого я даже представить себе не могу. Жил Курбский только для славы великой, а славу признавал только воинскую, потому и жил только на поле бранном. Не было ничего на свете прекрасней для него, чем вид полков своих, к битве изготовившихся. Ни к одной женщине не вожделел он так, как к крепости вражеской. Никакое вино не веселило так его сердце, как сеча жаркая. Во время мирное тело его производило движения положенные, ум, всегда беспокойный, извергал мысли разные, но дух его дремал, и восставал он лишь в тот момент, когда выхватывал Курбский саблю из ножен и, приподнявшись на стременах, выкрикивал громоподобно: «Вперед, ребята! С нами Бог! А если Бог за нас, то кто на нас! Ура!» – и устремлялся первым на врага. И воины его с веселием и радостью следовали за ним, они верили, что Бог с ними, они въяве зрили Бога перед собой, и этим Богом был Курбский. И он ощущал себя богом, богом войны, и взлетал бесстрашно на стены крепостные, шел напролом на пики выставленные, бросался рубить врагов бесчисленных. Всегда смотрел он только вперед, никогда назад. Знал, что идут за ним воины его, и те никогда его не предавали. Наоборот, держались к нему как можно ближе, ибо верили: что бы ни было впереди, какая бы твердыня ни высилась перед ними, Курбский не свернет в сторону, не уклонится от схватки, не спрячется за спины других, а непременно пробьется, прорубится, продерется и приведет их к победе. Пусть израненных, но живых. И оделит всех добычей богатою, не по чинам, а по заслугам. И будет весел и добр, радушен и открыт людям, обнимет ратника простого в благодарность за подвиг его и на пиру победном поднимет первый кубок не за царя, не за воевод своих, а за них – воинов рядовых. Эх, ему бы с Иваном сойтись, они бы друг друга поняли, и встал бы Курбский одесную от него, как рядом с братом моим стоял!

Быть может, именно такова была настоящая сущность Курбского, запрятанная насколько глубоко, что раскрывалась она под влиянием средств сильнейших – близости смерти и восторга битвы. Этого я не знаю, лишь помню, как вскоре после очередной победы возвращался Курбский к обычному своему состоянию, холодному и высокомерному, равно отстраненному и от простых ратников, и от бояр. И еще слышал я, что за все девятнадцать лет жизни его в Польском королевстве никто не видел князя Курбского веселым и добрым, радушным и открытым людям, лишь мне одному явился он таким во время той давней нашей встречи, но я – я оттолкнул его!

Иногда, в минуты плохие, корю я себя жестоко за тот поступок нехристианский и вижу в нем одну из причин невозвращения Курбского. Невозвращение Курбского имеет множество причин. Я уж говорил, что от него люди отвернулись. Бояре не могли простить ему гордости его, того, что с ними не посоветовался и тем самым показал всем, что ни во что их ставит. Вернись он с победой, они бы склонились перед ним и приветствовали бы вполне искренне, но поверженного льва только ленивый и трусливый не пнет, но и те не преминут плюнуть сквозь решетку клетки. Когда царь Иван верх брал, горько бояре о тех пинках и плевках сожалели, был бы среди них Курбский, глядишь, без помощи турок и татар обошлись бы, но что сделано, то сделано, а после победы ихней Курбский боярам опять не нужен стал, хоть и велик пирог русский, да утроба боярская еще ненасытнее, лишний рот им ни к чему В войске о Курбском забывать стали, многие сподвижники его полегли в схватках междоусобных, пришли новые ратники, для которых имя князя Курбского, бича Казани, если и было легендой, то легендой давно минувших дней. А простой народ в большинстве своем узнал о Курбском из проклятий с амвонов церковных, так и запомнили: Курбский – предатель, Иуды презренней.

Куда ему было возвращаться? Что он нашел бы на родине? Могилы жены и сына, пепелище родного дома, разоренные вотчины, ненависть всеобщую. И главное – осознание собственной ненужности, которое на родине много горше, чем на чужбине.

Заказал я службы заупокойные о рабе Божьем Андрее и сам долго молился в храме, прося у него прощения за слова гневные, которые я о нем в былые годы говорил, и за слова несправедливые, которые я скажу о нем в будущем.

Шумлив Кремль, день-деньской скрипят телеги, цокают подковы лошадей, гикают всадники, звенят тулумбасы, извещающие о боярском проезде, топают стрельцы, заступающие на смену, гогочут сытые холопы, из-за стены с торжища доносятся призывные крики торговцев, расхваливающих свой товар, и визг ссорящихся торговок, звонят колокола бессчетных монастырей и церквей, а если и не звонят, то все равно наполняют воздух каким-то нескончаемым низким гулом, как шепотом Бога. Но в тот весенний, почти летний день в преддверии Троицы я почему-то четко расслышал в этом шуме топот копыт скачущей галопом лошади, а расслышав, хлопнул в ладони и приказал слугам принести одежду дорожную, хотя за мгновение до этого не собирался никуда выезжать и, наоборот, разоблачился, чтобы поспать после обеда.

Мог бы я сейчас сказать, что это было предчувствие, привести разные знамения грозные, описать красочно сны пророческие, но ничего этого не было. Что было, так это смутное беспокойство, мучившее меня уже несколько недель. После всех несчастий, свалившихся на меня в последнее время, я ждал неминуемой новой беды, подкрадывающейся все ближе и ближе ко мне. За себя я не боялся, смерть была бы для меня счастливым избавлением от всех страданий и страхов, я за ближних своих боялся, а их у меня всего двое осталось – княгинюшка да брат Иван, невесть где бродивший, но, несомненно, живой. Тут я сердцу своему верил, оно меня никогда не обманывало, да и свеча, которую я каждый день ставил в храме Успения перед образом Иоанна Предтечи вместе с молитвой о здравии смиренного инока Василия, всегда горела ровно и сильно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю