Текст книги "Учитель Гнус. Верноподданный. Новеллы"
Автор книги: Генрих Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 54 страниц)
Глава шестнадцатая
И он был бы счастлив, если бы власть его еще укрепилась, если бы в решительную минуту жизни, всецело посвященной человеконенавистничеству, он не предался артистке Фрелих. Артистка Фрелих была оборотной стороной его страсти; он хотел все отнять у других и отдать ей. Она заслуживала только забот и внимания, тогда как все другие заслуживали уничтожения. На ней сосредоточилась вся нежность человеконенавистника Гнуса. Для него это было плохо; он и сам это знал. Он говорил себе, что артистка Фрелих, собственно, только капкан для поимки гимназистов и орудие их последующего истребления. Но вышло так, что перед лицом человечества она стояла рядом с Гнусом, священная и недосягаемая, а он был вынужден любить ее и страдать от своей любви, бунтующей против служенья ненависти. Любовь Гнуса была посвящена защите артистки Фрелих и ради нее шла даже на грабеж: это была истинно мужская любовь. Но тем не менее и такая любовь привела к слабости…
Случалось, что по возвращении домой артистки Фрелих он прятался и до вечера не показывался ей на глаза. Она вела с ним переговоры через дверь щебечущим и сострадательным голоском. Но он даже к ужину не выходил. Надо же вернуться к научным трудам. Она дружески предостерегала, как бы такая усидчивая работа не отозвалась на его здоровье, и затем со вздохом решала переждать, пока кончится приступ. Наверно, он опять перетряхнул весь ее гардероб и рылся в ее грязном белье. А может быть, сегодня утром ему попалась на глаза записка. В таких случаях на него находило умопомрачение, он не мог больше видеть ее измятое лицо; красный от стыда, бессмысленно тыкался во все углы и, наконец, удалялся. А она расстраивалась! Ну уж, конечно, так совсем, совсем всерьез она его выходки принимать не могла. Для этого она сама слишком много играла. Во-первых, играла замужнюю даму: иначе она к своему браку относиться не умела. Как она тогда подослала к старикашке Гнусу свою Мими – вот это было здорово, хоть и страху она натерпелась немало. А вся эта возня с мужчинами, все эти фигли-мигли, покуда не дойдет до дела, это вечное притворство – только бы Гнус не узнал, а Гнус все знал не хуже ее самой. Она была очонь благодарна за то, что он подыгрывал ей в этой комедии и разводил столько церемоний из-за ее постоянных интрижек. Не то бы – с тоски пропасть! Смешно только, что он не мог привыкнуть… А ведь он был во всем этом заинтересован больше, чем она сама. Временами он бывал как одержимый – такая его обуревала жажда уничтожить того или иного. Он просто сгорал от нетерпенья. «Рекомендую тебе ученика Фермолена. Обрати внимание – опять-таки – на ученика Фермолена». Что это должно было обозначать? Тут и спрашивать нечего. А как он приставал, чтобы она поскорее управилась с консулом Бретпотом!
Артистка Фрелих пожимала плечами.
Гнус, подхваченный вихрем страсти, стихийным, как звездопад, был ей непонятен. Любовь, которой он ежедневно наносил раны для того, чтобы питать свою ненависть, разжигала эту ненависть в неукротимое пламя. Ненависть и любовь, взаимодействуя, становились безумными, всепожирающими, страшными. Гнусу мерещилось измученное, молящее о пощаде человечество; потоки крови, его город, разрушенный и обезлюдевший; груды золота, испепеленные светопреставленьем.
Затем его снова мучила галлюцинация – артистка Фрелих, любимая другими. Картины чужих объятий душили его: в этих видениях у всех мужчин было лицо Ломана! Все наихудшее, все самое ненавистное навеки слилось для него в чертах Ломана – ученика, так и не пойманного с поличным, более того – исчезнувшего из города.
После таких приступов бессильного отчаяния им овладевало состраданье к себе и к артистке Фрелих. Он принимался утешать ее, сулил, что скоро все это кончится, что они уедут отсюда и будут спокойно жить на то, «чем эти люди вынуждены были для тебя поступиться».
– А много это, по-твоему?… – раздраженно спросила она однажды. – Ты помнишь только то, что мы от них получаем. А сколько они у нас отбирают назад – это у тебя из головы вон. Разве не из-за них у нас вывезли мебель? А за теперешнюю мы еще ни одного взноса не сделали, заруби это себе на носу. Нашего здесь только подушка на диване да рама на той идиотской картине – вот тебе и весь разговор!
Артистка Фрелих быда в злобном настроении; устав от вечной погони за мужчинами, она потеряла вкус к жизни и теперь срывала свою злобу на том, кто был у нее под рукой. Но Гнус воспринял ее слова с полнейшей серьезностью.
– Моя обязанность заботиться о твоем благе. И я докажу, что умею справляться со своими обязанностями… Они мне за все заплатят, – вдруг прошипел он.
Но она его не слушала и, в раздражении ломая руки, металась из угла в угол.
– Надеюсь, ты не думаешь, что я веду эту дурацкую жизнь тебе в угоду; плевать мне на то, расправишься ты со своими оболтусами или нет. Если бы не Мими… для Мими я должна зарабатывать. Не хочу, чтоб она жила, как ее мать. Ах, боже ты мой…
Она притаскивала девочку в белой ночной рубашонке и закатывала истерику. Гнус сидел как в воду опущенный. Потом его отсылали, и артистка Фрелих укладывалась в постель. К приходу гостей она уже снова была на высоте; старалась загладить свою вину перед Гнусом, ласкалась к нему; то и дело отзывала его в сторонку и что-то ему шептала – пусть гости видят, что он все равно остается для нее самым главным; высмеивала вместе с ним как раз тех господ, которые могли быть у него на подозрении; любыми способами старалась внушить ему, что ничего серьезного тут не было. В такие минуты он льстил себя безумной надеждой, что достиг всего, чего добивался, ничем за это не заплатив. В глубине души он в это, конечно, не верил, но убеждал себя, что можно поверить, ибо нет никаких доказательств противного. Ведь надо же было вздохнуть после перенесенных мучений.
В ясный весенний день, первый ясный день после всех тревог и терзаний, Гнус и артистка Фрелих вдвоем отправились в город. Гнус наслаждался сознанием, что, как бы там ни было, а они все-таки союзники: избранные, единственные. Артистка Фрелих, вместе с уроками греческого языка отказавшаяся и от честолюбивых попыток полюбить мужа, черпала самоуважение и ясность духа в искренне дружеском чувстве к нему. Поэтому оба они только улыбнулись, когда господин Дреге, бакалейщик, при их приближении распахнул двери своей лавки, стал грозить им кулаками и выкрикивать вслед какие-то бранные слова. Завидев их, торговка фруктами тоже вышла из равновесия. Она даже пыталась уговорить господина Дреге, чтобы он направил на чету Гнусов струю из шланга для поливки. Последнее время такие инциденты неизменно сопровождали появление этой четы на улицах. Они всем кругом задолжали, хотя швыряли деньги направо и налево; и громче всех, конечно, вопили поставщики, чуть не силком навязавшие им кредит. Как правило, выписанные из Парижа туалеты артистки Фрелих были оплачены вперед, а булочки, съеденные в прошлом месяце, еще не являлись законной собственностью супругов. При этом артистка Фрелих считала, что экономит для своего ребенка, а Гнус – что грабит для артистки Фрелих. Каждый визит судебного исполнителя – всегда безрезультатный – вызывал в доме Гнусов ярость, отчаяние и уныние. Ну кто бы мог подумать, что он опять явится! Артистка Фрелих давно уже потеряла представление о своих счетах и долговых обязательствах. Гнус заботился о причинении убытков другим, а не о поддержке собственного благосостояния. Разложение, которое они вносили в дела других, перекинулось и на их собственные. Обманутые и загнанные в тупик, они тешили себя зыбкой надеждой на неправдоподобно крупный выигрыш или на внезапную кончину всех кредиторов. Втайне они чувствовали, что почва колеблется у них под ногами, и в последние свои минуты старались учинить как можно больше зла.
На Зибенбергштрассе им пришлось выдержать сцену с мебельщиком; он утверждал, что они перепродали часть еще не оплаченной мебели, и грозил судом. Гнус с ядовитой усмешкой пригласил его зайти и взглянуть, так ли это. Артистка Фрелих вмешалась:
– Можете распрощаться с вашими надеждами, – мы, знаете ли, тоже себе на уме.
Тут возле нее послышался звон сабли. Она вздрогнула и быстро отвела глаза. Какой-то голос громко произнес:
– Черт подери!
И другой удивленно, но небрежно:
– Вот так встреча!
Артистка Фрелих больше не слушала, что говорит мебельщик. Минуту спустя она повернулась к нему спиной и пошла дальше, но уже неуверенной и шаткой походкой. Только поравнявшись с кондитерской Мумма, она обратила внимание на то, что Гнус молчит. Ощутив нечто вроде укора совести, она защебетала, стараясь утешить его после того, что они сейчас видели. На душе у него потеплело, и он предложил ей зайти в кондитерскую. Пока он заказывал что-то у стойки, она прошла в соседнее помещение. Тут послышался стук в окно. Из предосторожности она не подняла глаз; впрочем, она и так знала, что это снова Эрцум и Ломан.
Гнус даже вечером не мог успокоиться. Он шмыгал среди гостей, отпускал иронические и нелепо-злобные замечания, твердил: «Я подлинный гнус», – и пояснял:
– Моего здесь – что правда, то правда – только подушка на диване да рама вон той картины.
Когда артистка Фрелих на минутку забежала в спальню, он пошел за нею и возвестил:
– Ученик Бретпот в ближайшее время своего добьется.
– Крышка? – спросила она. – Да нет, Гнусик, он опять набит деньгами.
– Все может быть. Но откуда он берет эти деньги, – вот вопрос, заслуживающий самого досконального рассмотрения.
– Ну, а дальше-то что?
Он вплотную подошел к ней с вымученной, казалось, через силу пробившейся наружу улыбкой.
– Мне все известно, я подкупил его кассира. Это деньги Эрцума, опекун обкрадывает своего подопечного.
Артистка Фрелих остолбенела от изумления, а он продолжал:
– Ловко, ничего не скажешь. Да, стоит еще жить на свете. Итак, уже второй из трех. Ученик Кизелак повержен и растоптан. Ученик фон Эрцум уже трещит и скоро рухнет. Остается еще только третий.
Она не выдержала его взгляда и крикнула в смятении:
– Да о ком ты толкуешь? Я не пойму.
– Третий еще подлежит поимке. Он должен быть и будет пойман с поличным.
Она робко на него поглядела и вдруг заговорила вызывающим топом:
– Это, наверно, тот, что тебе поперек горла встал; мне даже посмотреть в его сторону нельзя, – ты сразу на стенку лезешь.
Он понурил голову и часто задышал.
– Я, конечно, не расположен… – глухо проговорил он. – И тем не менее этот ученик долженбыть пойман. И будет.
Она передернула плечами.
– Что ты глаза таращишь? У тебя, верно, жар. Тебе, Гнусик, надо лечь в постель и хорошенько пропотеть. Я велю тебе сварить ромашковый настой. Очень уж тебя разбирает, смотри – перекинется на желудок, а тогда… раз – и нету человека. Ты слышишь, что я говорю?.. Ей-богу, как бы беды не приключилось.
Гнус ее не слушал. Он сказал:
– Но не ты, не ты его поймаешь!
Он проговорил это с отчаянной мольбой, какой она никогда не слыхала в его голосе; от зловещего предчувствия мурашки пробежали у нее по спине. Так ночью просыпается человек от бешеного стука в дверь его спальни.
Глава семнадцатая
На следующее утро артистка Фрелих долго ломала себе голову, за чем бы ей отправиться в город, и когда ее наконец осенило, немедленно вышла из дому. Она косилась на свое отраженье во всех витринах: ведь сегодня два с половиной часа было потрачено на туалет. Сердце ее торопливо билось в ожидании. В начале Зибенбергштрассе она остановилась у лавки книготорговца Редлина – первый раз в жизни смотрела в окно книжного магазина, – склонилась, рассматривая книги, и в затылке ощутила какое-то щекотанье, словно вот-вот кто-то до нее дотронется. Вдруг сзади послышался голос:
– Итак, мы снова встретились, сударыня.
Она постаралась обернуться с медлительной грацией.
– Ах! Господин Ломан! Вот вы и опять в родных краях.
– Надеюсь что вам это не неприятно, сударыня.
– Нет, почему же? А куда вы девали своего приятеля?
– Вы говорите о графе фон Эрцуме? Ну, у него своя дорога… Не пройтись ли нам немного, сударыня?
– Вот как! А что нынче поделывает ваш приятель?
– Он авантажер {29} . Теперь приехал сюда в отпуск.
– Ах, что вы говорите? И что, он все так же мил?
Подумать только, что Ломан остается спокойным, хотя она все время спрашивает о его друге. Ей даже показалось, что он над нею подсмеивается. Впрочем, ей это казалось еще в «Голубом ангеле». Ни один человек, кроме Ломана, не наводил ее на такое подозренье. Артистку Фрелих бросило в жар. Ломан предложил ей зайти в кондитерскую. Она с досадой ответила:
– Ступайте один! Я спешу.
– Для зорких глаз провинциалов мы, пожалуй, слишком долго стоим на этом углу, сударыня.
Он распахнул дверь, пропуская ее вперед. Она вздохнула и вошла, шелестя юбками. Он слегка замедлил шаг, дивясь, как это платье красиво подчеркивает ее длинную талию, как хорошо она причесана, как изящно и небрежно управляется со своим шлейфом, как вообще не похожа на прежнюю Розу Фрелих. Потом он заказал шоколад.
– За это время вы стали здесь весьма известной особой.
– Пожалуй. – Она поспешила перевести разговор: – А вы? Что вы все это время поделывали? И где вас носило?
Он с готовностью стал рассказывать. Сначала он учился в коммерческом училище в Брюсселе, затем проходил практику в Англии, у одного из старых клиентов отца.
– Ну и здорово же вы, наверно, веселились, – заметила артистка Фрелих.
– Нет! Я не охотник веселиться, – сухо отвечал Ломан, и на лице его появилось знакомое ей презрительное и чуть-чуть актерское выражение.
Она с почтительной робостью посматривала на него. Ломан был весь в черном и не снял с головы котелка. Лицо его, чисто выбритое, казалось еще более желтым, черты заострились; взгляд его из-под темных и треугольных век был устремлен куда-то в пустоту. Она хотела, чтобы он взглянул на нее. Кроме того, ей ужасно хотелось знать, по-прежнему ли падает ему на лоб непокорная прядь.
– Почему вы не снимаете шляпу? – спросила она.
– Сам не знаю, сударыня. – Он послушно снял ее.
Да, шевелюра у него по-прежнему пышная, а на лоб ниспадает вьющаяся прядь. Наконец-то он пристально на нее посмотрел.
– Во времена «Голубого ангела» вы меньше обращали внимания на внешние приличия, сударыня. Как все меняется. Как изменились мы. И за какие-нибудь два года.
Он снова отвел глаза и так явно задумался о чем-то другом, что она не посмела возражать, хотя его замечание и укололо ее. Может быть, он вовсе не ее имел в виду! А ей только померещилось.
Ломан имел в виду Дору Бретпот и думал сейчас, что она оказалась нисколько не похожей на ту, что он носил в своем сердце. Он любил ее как светскую даму. Она и была первой дамой города. Как-то раз в Швейцарии она познакомилась с английской герцогиней, и это знакомство, казалось, сообщило и ей отблеск благодати. Отныне она как бы представляла в городе герцогиню. В том, что английская знать – первая в мире, никто не сомневался. Позднее, во время путешествия по Южной Германии, за нею волочился ротмистр из Праги, и австрийсная знать тотчас же заняла место рядом с английской…
И как он этому доверился, как позволил внушить себе такую чепуху! Удивительно! Но самое удивительное, что с тех пор прошло всего-навсего два года. Теперь весь город как-то сжался, словно он был из резины. Дом Бретпотов стал вполовину меньше, и в нем обитала заурядная провинциальная дамочка. Ну разве чуть-чуть повыше. Конечно, эта головка креолки и сейчас еще кажется вычеканенной на медали, но местный диалект в этих устах!.. И наряды по прошлогодней моде, вдобавок неправильно понятой. И еще хуже – неудачные попытки проявить собственный вкус и артистичность. Манера встречать вернувшихся из чужих краев так, словно они отовсюду навезли ей поклонов. И неоправданная претензия стоять выше толпы. От всего этого его коробило. А раньше, почему это не коробило его раньше? Правда, раньше она его и словом не удостаивала, едва его замечала. Гимназист! А теперь он мужчина, с ним кокетничают, стараются завлечь его в кружок, группирующийся вокруг собственной изящной особы… Горечь подступала ему к горлу. Он вспоминал о старом ружье, всегда лежавшем наготове в ту пору, всерьез наготове, если кто-нибудь проникнет в его тайну. Он и сейчас еще испытывал меланхолическую гордость при мысли об этой мальчишеской страсти, которую он пронес до самого порога зрелости, пронес сквозь стыд, смехотворность, даже известную брезгливость. Вопреки Кнусту, фон Гиршке и другим. Вопреки многочисленному потомству любимой женщины. В ночь последних ее родов он благоговейно целовал дверь ее дома! Вот это было чувство, им и сейчас еще можно жить. Он понимал, что был тогда много лучше, много богаче. (Как мог он в ту пору чувствовать усталость? Вот теперь он устал.) Лучшее из всего, что он имел, досталось этой женщине, ни о чем даже не подозревавшей. А теперь, когда на сердце у него пусто, она его домогается… Ломан любил ради смутных отголосков, что остаются в душе. Любовь – за горькое одиночество, которое ее сменяет, счастье – за удушливую тоску, которая потом сжимает горло. Эта женщина, с душой без света и тени и плоско-претенциозными замашками, была ему нестерпима, в таком несоответствии находился ее образ с его тоской о былом чувстве. Он все ставил ей в вину, даже черты упадка, проступавшие в ее гостиной, – пока еще не в ней самой. Он знал о тяжелом положении Бретпота. Какие груды нежности сложил бы он к ее ногам, случись это двумя годами раньше. Теперь он видел только ее поползновения сохранить изящную непринужденность среди растущей нужды и заранее стыдился недостойного зазнайства, с которым она будет прятать и отрицать свою бедность. Он чувствовал себя оскорбленным, когда смотрел на нее, оскорбленным и униженным, когда ему уяснилось, что творится в нем самом. Чего только не делает с человеком жизнь! Он пал. И пала она. Уходя от нее, он с ужасающей ясностью ощутил, как быстро проходят годы; понял, что сейчас захлопнулась дверь за любовью, равнозначной юности.
Это случилось утром, после его приезда. Выйдя от Бретпотов, он столкнулся с Эрцумом, а потом оба они встретили Гнусов на Зибенбергштрассе. В маленьком городке это было неизбежно. Как ни кратко было его пребывание здесь, до него уже дошли толки о Гнусе, и прыть этого старца вновь пробудила в нем интерес к людским странностям. Он понял, что Гнус дал созреть всему, что два года назад только чуть пробивалось в нем. Но еще великолепнее развернулась артистка Фрелих. От певички из «Голубого ангела» до демимонденки высшего полета {30} ! Во всяком случае, с первого взгляда она таковой казалась. При ближайшем рассмотрении в ней проступала мещанка. Но так или иначе она совершила все, что могла. А сколько прохожих снимали шляпы при встрече с этой четой! И какая унизительная похотливость везде, где слышался аромат ее духов! Она и город – ее публика; тут, видимо, шло какое-то обоюдное надувательство. Она стала строить из себя признанную красавицу, постепенно внушила это окружающим, а потом и сама им поверила. Не так ли обстояло в свое время и с Дорой Бретпот, претендовавшей на светский шик? Какая злая ирония, если он теперь займется этой Фрелих. Ему еще помнилось время, когда он воспевал в стихах их обеих и думал, что марает Дору Бретпот, когда, стремясь отомстить за свои страдания, с ее образом в сердце принимал порочные ласки другой. Порок? Теперь в сердце у него не было любви и он не понимал, что такое порок. Ожесточенье его против Доры Бретпот уже не будет на пользу госпоже Гнус. Ничто не шевельнется в его душе, когда они вдвоем пройдут мимо бретпотовского дома. Просто это будет значить, что он прогуливается с элегантной кокоткой по городу, в котором уже не обитает божество.
Эрцума лучше не брать с собой. Эрцум, едва завидев эту особу, начал отчаянно греметь саблей, и голос у него совсем охрип. Того и гляди, опять начнет прежнюю канитель. Для Эрцума все всегда остается как было, Ломан же, сидя в еще по-утреннему пустой кондитерской бок о бок с артисткой Фрелих, потягивал из своей рюмки только смутные воспоминания о былом.
– Не подлить ли вам немножко коньяку в шоколад? – осведомился он. – Получится очень приятный напиток. – И добавил: – Чего-чего только я не наслышался о вас, сударыня.
– Что вы хотите этим сказать? – встрепенулась артистка Фрелих.
– Говорят, что вы и наш старый Гнус перевернули вверх дном весь город и вызвали прямо-таки массовое бедствие.
– Ах, вы вот о чем! Ну, каждый делает что может. Людям у нас весело, хотя хозяйка я не ахти какая, хвалиться не буду.
– Да, говорят. И никто не понимает, что, собственно, движет Гнусом. Предполагают, впрочем, что карты служат ему источником существованья. Я лично думаю иначе. Мы-то с вами, сударыня, лучше знаем его.
Артистка Фрелих смешалась и не отвечала.
– Он тиран, и ему легче погибнуть, чем снести ограниченье своей власти. Насмешливая кличка – она и ночью проникает за пурпурный полог его кровати, лишает его сна, синие пятна выступают у него на лице, и, чтобы смыть их, ему нужна кровавая баня. Это он изобрел понятие «оскорбление величества», – во всяком случае, изобрел бы, не будь оно придумано до него {31} . Найдись человек, преданный ему с безумной самоотверженностью, все равно он будет ненавидеть его как крамольника. Человеконенавистничество – мука, которая его гложет. Уже одно то, что человеческие легкие вдыхают и выдыхают воздух, который не он отпускает им, доводит его до нервного расстройства. Малейший толчок, случайное стеченье обстоятельств, вроде разрушенного кургана и всего, что из этой истории проистекло, иными словами: неожиданное пробужденье – может быть, благодаря женщине – дремавших в нем задатков, и охваченный паникой тиран призовет чернь во дворец, подстрекнет ее на поджог, на убийство, провозгласит анархию.
Артистка Фрелих сидела разинув рот, что доставляло Ломану немалое удовлетворенье. Дам, подобных ей, он любил занимать так, что им только и оставалось сидеть с разинутым ртом. Ломан и сам скептически улыбался. Ведь он лишь до крайности заострил абстрактную возможность, а вовсе не рассказал историю смешного старика Гнуса. Вдобавок он и посейчас смотрел на него снизу вверх – с парты на кафедру, – и ему трудно было представить себе в роли чудовищного человеконенавистника того, кто диктовал ему дурацкие измышленья относительно Орлеанской девы.
– Я отношусь к вашему супругу с глубочайшей симпатией, – улыбаясь, объявил Ломан, чем поверг в окончательное замешательство артистку Фрелих. – Ваша домовитость вызывает всеобщее восхищенье, – присовокупил он.
– Да, дом мы устроили прямо-таки шикарно! И вообще… – В артистке Фрелих взыграло тщеславие, и она оживилась. – Для гостей мы ничего не жалеем, и у нас иногда просто дым коромыслом стоит, вот бы вы посмеялись! Ах, если бы вы пришли, я бы в вашу честь спела песенку об обезьяньей самке! Вообще-то я ее не пою, потому что она, знаете ли, слишком уж смелая.
– Сударыня, вы бесподобны!
– Вы опять надо мной смеетесь?
– Вы меня переоцениваете. С той минуты, как я вас увидел, у меня прошла охота шутить. Да будет вам известно, сударыня, что в этом городе, кроме вас, ничто не заслуживает внимания.
– Ну и что дальше? – спросила она, польщенная, но, впрочем, нимало не удивляясь его словам.
– Уже один ваш туалет восхитителен. Суконное платье цвета резеды – это высший шик. И черная шляпка превосходно к нему подобрана. Разрешите мне одно только замечание: накидок из point lacé [9]9
Вид кружев (франц.).
[Закрыть]в этом году больше не носят.
– Неужто? – Она придвинулась к нему поближе. – Вы наверняка знаете? И подумать, что этот поганец чуть не силком мне ее навязал. Хорошо еще, что я с ним не расплатилась. – Она покраснела и быстро добавила: – Заплатить-то я, конечно, заплачу, но носить – дудки! Сегодня в последний раз, можете быть уверены.
Она была счастлива возможностью ему поддакивать, подчиняться. Осведомленность Ломана касательно Гнуса довела ее почти до экстатического восторга. А теперь он оказался сведущим еще и по части дамских мод. Ломан опять заговорил с изысканной галантностью:
– Воображаю, чем вы должны были стать для этих провинциалов, сударыня! Властительницей над их жизнью и достоянием, боготворимой погубительницей сердец! Семирамидой {32} , да и только! В чаду восторга все так и рвутся в бездну, верно? – И, так как она явно ничего не поняла, добавил: – Я хочу сказать, что мужчины, вероятно, не заставляют себя долго просить, и вы, сударыня, надо думать, от всех без исключенья получаете больше, чем вам нужно.
– Ну, это вы через край хватили. А вот что правда, то правда, мне здесь везет и многие меня любят. – Она пригубила из стаканчика: пусть знает! – Но если вы думаете, что я много чего себе позволяю, то уж простите меня и не воображайте, – она посмотрела ему прямо в глаза, – что каждый встречный и поперечный может вот так сидеть со мною за чашкой шоколада.
– Но мне-то ведь это разрешено? Значит, теперь пришел мой черед?
Он закинул голову и нахмурился. Смущенная артистка Фрелих не видела ничего, кроме его опущенных век.
– А ведь, если память мне не изменяет, я у вас должен был быть последним? Разве в свое время вы не сулили мне именно эту долю, сударыня? Следовательно, – он бросил на нее наглый взгляд, – надо полагать, что остальные уже свое получили?
Она не обиделась, но огорчилась.
– Ах, глупости вы выдумываете, мало кто что брешет. Возьмем хоть Бретпота: говорят, что я его до нитки обобрала. А теперь он будто бы еще и деньги Эрцума на меня… ах, боже мой!
Она слишком поздно спохватилась и в испуге уставилась на свой шоколад.
– Да, это уж самое скверное, – жестко и мрачно отвечал Ломан. Он отвернулся, наступило молчанье.
Наконец артистка Фрелих, не без робости, начала:
– Тут не я одна виновата. Если бы вы знали, как он меня упрашивал. Ей-богу, точно ребенок. Старый хрыч, из него, можно сказать, песок сыплется. Вот вы не поверите, а ведь он хотел, чтобы я бежала с ним. И с его сахарной болезнью! Благодарю покорно!
Ломан, уже сожалевший, что поддался порыву благородного негодования в самый разгар столь занимательного спектакля, сказал:
– Хотел бы я посмотреть на вечера, которые вы даете.
– В таком случае милости просим, – торопливо и радостно отвечала артистка Фрелих. – Приходите, я вас жду. Но сейчас мне пора идти, а вы оставайтесь здесь. Ах, бог ты мой, ничего у нас с вами не выйдет! – Она заметалась из стороны в сторону и горестно всплеснула руками. – Ничего не выйдет, потому что Гнус объявил: точка, новых гостей он принимать не будет. Один раз он мне закатил скандал. Поэтому, ах, да вы и сами понимаете…
– Отлично понимаю, сударыня!
– Ну, ну, уж он и губы надул! Можете прийти ко мне, когда никого не будет. Хотя бы сегодня в пять часов. А теперь до свиданья.
И она, шелестя юбками, торопливо скрылась за портьерой.
Ломан сам не понимал, как это случилось; как случилось, что его разобрала охота туда пойти. Или все гибельное неизбежно притягивает нас? Ведь Эрцум уже на краю гибели из-за этой забавной маленькой Киприды {33} с ее незлобивым простонародным цинизмом. Эрцум все еще любит ее. Но Эрцум за свои деньги, по крайней мере, будет счастлив. А он, Ломан, идет к ней без малейшей искорки в душе. Идет, чтобы занять место своего друга, которому оно принадлежит по праву долголетних мучений. Два года назад он не был бы на это способен. Ему вспомнилось, что в ту пору он испытывал даже нечто вроде сострадания к Гнусу, – старик, чья участь была уже предрешена, грозился выгнать его из гимназии, – и это было искреннее состраданье, лишенное какого бы то ни было злорадства. А теперь он идет к его жене. «Чего только не делает жизнь с человеком», – еще раз гордо и меланхолически подумал Ломан.
Из глубины квартиры доносилась громкая брань. Смущенная горничная распахнула перед ним дверь в гостиную. Глазам Ломана представилась артистка Фрелих в сильнейшем волнении и какой-то очень потный мужчина с листом бумаги в руках.
– Что вам здесь нужно? – спросил Ломан. – Ах так! И сколько же? Пятьдесят марок? И из-за этого такой шум?
– Я, сударь мой, – отвечал кредитор, – уже пятьдесят раз приходил сюда, по разу из-за каждой марки.
Ломан расплатился, и тот ушел.
– Не гневайтесь, сударыня, на мое вмешательство, – сказал он несколько натянутым тоном. Он оказался в ложном положении: то, что ему предстояло получить, теперь носило бы характер «услуги за услугу». Надо хотя бы увеличить сумму; пятьдесят марок – для этого он слишком тщеславен. – Поскольку я уже повел себя дерзко, сударыня… мне говорили, – не знаю, так это или не так, – что вы сейчас испытываете денежные затруднения…
Артистка Фрелих судорожно сцепила и тотчас же расцепила пальцы. Растерянно повела шеей под высоким воротником своего tea-gown. [10]10
Свободное платье, надеваемое к вечернему чаю дома (англ.).
[Закрыть]Нескончаемая возня с поставщиками, любовниками и процентщиками, наполнявшая всю ее жизнь, внезапно возникла перед ее глазами; а тут ей протягивают бумажник, плотно набитый банкнотами!
– Сколько? – спокойно спросил Ломан, но тем не менее добавил: – Я сделаю все, что в моих силах.
Артистка Фрелих прекратила борьбу с собой. Нет, она не желает, чтобы ее покупали, а тем более Ломан.
– Все это неправда, – отвечала она, – я ни в чем не нуждаюсь.
– Пусть так. В противном случае я считал бы себя польщенным…
Он подумал о Доре Бретпот, о том, что она тоже нуждается теперь… Как знать? Не исключено, что и ее можно купить. Не желая лишать артистку Фрелих возможности выбора, он положил открытый бумажник на стол.
– Давайте-ка сядем, – сказала она и, чтобы переменить разговор, заметила: – Однако бумажничек-то у вас тугой!
И, так как он холодно промолчал, добавила:
– Трудно вам будет отделаться от такой уймы денег, ведь вы даже колец не носите.
– А я, верно, и не отделаюсь. – И, не заботясь о том, понимает она его или не понимает, сказал: – Я не плачу женщинам, потому что считаю это для себя унизительным и вдобавок бессмысленным. Ведь с женщинами – как с произведениями искусства, за которые я готов отдать все на свете. Но разве произведением искусства можно обладать? Увидишь такой шедевр на выставке и уходишь с мечтой в душе. А дальше? Воротиться и купить? Но что купить? Мечта за деньги не продается, а на ее воплощенье, право, не стоит тратиться.
Он хмуро отвернулся от бумажника. И тотчас же перевел свои слова на общедоступный язык:
– Я хочу сказать, что мне все быстро приедается.
Артистка Фрелих, с благоговением внимавшая своему идолу, тем не менее ощутила желанье блеснуть сарказмом:
– Так вы, верно, кроме еды и питья, ничего не покупаете?
– А что бы вы могли мне порекомендовать? – Он мрачно и дерзко посмотрел ей прямо в глаза, как бы спрашивая: «Может быть, мне купить вас, сударыня?» И, пожав плечами, сам же ответил на свои несказанные слова: – Чувственная любовь мне омерзительпа.