355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Манн » Верноподданный (Империя - 1) » Текст книги (страница 25)
Верноподданный (Империя - 1)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:54

Текст книги "Верноподданный (Империя - 1)"


Автор книги: Генрих Манн


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)

– А что же старик Бук? – спрашивал он. – Как председатель наблюдательного совета, он ведь тоже захочет сказать свое слово. Или сам он уже продал свой пакет акций?

– Ему не до того, – отвечали Дидериху, имея в виду предстоящий процесс по иску старика Бука к "Гласу народа", и добавляли: – Он, несомненно, останется на бобах.

А Дидерих на это чрезвычайно деловито замечал:

– Жаль его. Значит, отзаседался старик В наблюдательные советы ему теперь ходу не будет.

В таком настроении все пришли на слушание дела Свидетели ничего не могли вспомнить. Клюзинг-де давно говорил о своем намерении продать фабрику. Говорил ли он особо о продаже того самого участка? Упоминал ли старика Бука в качестве посредника? Все это осталось неясным. В кругах городских гласных было известно, что названный участок намечается под приют для грудных младенцев. А Бук был согласен? Во всяком случае, он не возражал. Многим бросалось в глаза, как живо он интересовался этим участком. Сам Клюзинг, который до сих пор все еще хворал, показал на допросе, что его друг Бук до недавнего времени запросто бывал у него, может, он и предлагал в случае продажи закрепить за ним данный участок, но Клюзинг в этом никаких низких побуждений отнюдь не усматривал... Истец Бук требовал установить то факт, что переговоры о продаже земли вел сам покойный Кюлеман: именно Кюлеман жертвователь денег. Но установить этот факт не удалось; показания Клюзинга и тут не отличались четкостью. То, что Кон подтвердил факт переговоров между Кюлеманом и Клюзингом, не было принято во внимание, ведь Кон заинтересован в том, чтобы представить свой разговор с Клюзингом в самом невинном свете. Таким образом наиболее надежным свидетелем оказался Дидерих; ему Клюзинг писал и вслед за тем имел с ним беседу. Было ли в упомянутой беседе названо чье-либо имя? Дидерих показал:

– Я не старался узнать имена. Для меня это не имело значения. Заявляю, что никогда я не называл публично имени господина Бука, и это подтвердят все свидетели, Я думал лишь о защите интересов города от поползновений отдельных лиц. Политику надо делать чистыми руками, я далек от всякой личной вражды и буду сожалеть, если господин истец не сможет доказать судьям свою полную безупречность.

Слова его были встречены одобрительным гулом. Один Бук отнесся к ним иначе. Он покраснел и вскочил... Дидериху предложили вопрос, что он сам думает об этом деле. Он заговорил, но тут Бук вышел вперед, прямой, точно натянутая струна, в глазах его вспыхнули огоньки, как на том, так трагически окончившемся, предвыборном собрании.

– Пусть господин свидетель не затрудняет себя снисходительной оценкой моей личности и моей жизни. Не таким людям, как он, меня судить. Его успехи достигнуты с помощью иных средств, нежели мои, и цель их иная. Мой дом был всегда открыт для всех, в том числе и для свидетеля. Более полувека жизнь моя принадлежит не мне, она отдана служению идее, в мое время владевшей умами, идее справедливости и всеобщего блага. Я обладал состоянием, вступая на арену общественной жизни, а схожу с нее бедняком. И в защите не нуждаюсь.

Он замолчал, лицо его еще долго вздрагивало, но Дидерих только плечами пожал. О каких это успехах толкует старик? Никаких успехов у него давно уже нет, пустые слова, под которые никто не дал бы закладной. Он играет в благородство, уже лежа под колесами. Можно ли настолько не понимать своего положения? "Если уж из нас двоих кому-то смотреть свысока на другого..." И Дидерих испепелил огненным взглядом старика, который напрасно негодовал, испепелил на этот раз окончательно, вместе со справедливостью и всеобщим благом. Прежде всего – собственное благо, а справедливость на стороне победителя... Дидерих чувствовал, что так думают все. Как видно, почувствовал это и старик, он опустился на скамью, весь сжался, и на лице его появилось выражение стыда. Обращаясь к судьям, он сказал:

– Я не требую для себя никаких исключений, я подчиняюсь приговору моих сограждан.

Вслед за тем Дидерих как ни в чем не бывало продолжал давать показания. Они действительно были весьма деликатны и произвели самое лучшее впечатление. Все нашли, что со времени процесса Лауэра Дидерих заметно изменился к лучшему: в нем появилось спокойствие, порождаемое сознанием собственного превосходства, в чем, разумеется, нет ничего удивительного: ведь он теперь человек обеспеченный, ему везде почет и уважение.

Только что пробило полдень, и по залу прокатился приглушенный гул: из уст в уста передавалась новость, сообщенная "Нетцигским листком": Геслинг, крупный акционер гаузенфельдского предприятия, в самом деле назначен его директором-распорядителем. Любопытные взоры скользили по Дидериху, останавливались на сидевшем напротив старике Буке, на несчастье которого Геслинг построил свое благополучие. Двадцать тысяч марок, напоследок одолженных Буку, вернулись к Геслингу вдвойне, да он же еще ходит в благодетелях. То, что старик купил на эти деньги именно гаузенфельдские акции, всем показалось презанятной шуткой со стороны Геслинга. Она утешила даже тех, кто сам прогорел на гаузенфельдских. Когда Дидерих выходил из зала, на пути его смолкали все раз говоры. Ему кланялись с почтительностью, граничившей с подобострастием. Обманутые отдавали дань успеху.

Со стариком Буком обошлись не так приветливо Когда председательствующий объявил приговор, публика захлопала... Редактор "Гласа народа" отделался всего лишь пятьюдесятью марками штрафа! Обвинение осталось недоказанным, было признано отсутствие злого умысла у обвиняемого. Истец потерпел полное поражение, говорили юристы, и когда Бук покидал здание суда, даже друзья избегали встречи с ним. Мелкота, потерявшая на гаузенфельдских свои последние сбережения, грозила ему вслед кулаками. После приговора все поняли, что они давно уже составили себе мнение насчет старика Бука. Такое дело, как махинация с участком под приют, и то у него не выгорело! Так выразился Геслинг и был совершенно прав. Но в том-то и суть, что у старика Бука за всю жизнь ни одно дело не выгорело. Подумаешь, чудо: отец города и глава партии сходит со сцены в долгу как в шелку. Незадачливыми дельцами хоть пруд пруди. Но если хромают дела, то хромает и нравственность! Это подтверждается еще и поныне неясной историей обручения его сына, того самого, который теперь подвизается на театральных подмостках. А политическая деятельность Бука! Интернационализм – как знамя, постоянные призывы к жертвам во имя демагогических целей, а с властями – как кошка с собакой, и это опять-таки не могло не отразиться на его делах. Это политика человека, которому нечего терять, который недостаточно обеспечен, чтобы оставаться добропорядочным бюргером. Негодование охватывало людей при мысли, что они доверили свое благополучие авантюристу. Обезвредить его – вот чего все страстно желали. Придется, видно, помочь ему сделать выводы из позорного для него приговора суда, раз сам он их не сделал. Не может быть, чтобы в положении о городских гласных не было статьи, требующей от них достойного поведения как при исполнении служебных обязанностей, так и в личной жизни. Не нарушает ли старик Бук эту статью? Поставить такой вопрос – значит ответить на него утвердительно, заявлял "Нетцигский листок", не называя, разумеется, имен. Дело дошло до того, что этот вопрос был выдвинут советом гласных. И, наконец, за день до начала прений упрямый старик внял голосу благоразумия и сложил с себя звание городского гласного. Теперь и политические единомышленники не могли оставить его во главе партии, не рискуя потерять последних сторонников. Но на этот счет со стариком, видно, не легко было сговориться: единомышленникам пришлось не раз побывать у Бука и в деликатной форме, но все же оказать на него давление, и только тогда в газете появилось его письмо. Интересы демократии для него превыше личных, писал он. Если имя его в силу нынешней и, как ему хочется думать, преходящей игры страстей может нанести вред демократии, он удаляется. "Во имя общего дела я готов нести клеймо, наложенное на меня обманутой народной волей, веря в вечную справедливость народа, который когда-нибудь снимет его с меня".

Слова эти были расценены как ханжество и высокомерие; доброжелатели оправдывали их старческим чудачеством. Впрочем, что он написал и чего не написал – какое значение это могло иметь? Кто он теперь такой? Люди, обязанные ему положением или материальным благополучием, глядя ему прямо в лицо, проходили мимо, не поклонившись. Иные смеялись и отпускали вслух замечания на его счет: то были люди, никогда не зависевшие от него, но всячески выражавшие ему свою преданность, пока он был в силе. Вместо старых друзей, которых он теперь никогда не встречал, выходя на свою ежедневную прогулку, у него появились новые, очень странные друзья. Они попадались ему на пути уже в сумерках, когда он возвращался домой: какой-нибудь мелкий коммерсант с глазами загнанного животного, человек, над которым нависла угроза банкротства, или горький пьяница, или одна из неведомых теней, скользящих вечерами вдоль стен домов. Замедляя шаги, эти люди заглядывали ему в лицо то с робкой, то с наглой фамильярностью. Они нерешительно прикасались к шляпе, и тогда старик Бук кивал им в ответ и пожимал протянутую руку, все равно, кто бы ее ни протягивал.

Со временем даже ненависть перестала замечать его. Те, кто раньше умышленно отворачивался, теперь безразлично проходили мимо, а иной раз по старой привычке кивали. Порою отец, гуляющий с юным сыном, задумчиво глядел на старика, а разминувшись с ним, назидательно говорил мальчику:

– Видел этого старого господина? Заметил, как он одиноко бредет и ни на кого не смотрит? Так вот, запомни на всю жизнь, что может сделать с человеком позор.

И отныне мальчик при встрече со стариком Буком ощущал таинственный ужас, точно так же, как представители старшего поколения в свое время при виде Бука испытывали необъяснимую гордость. Среди молодых людей были, правда, и такие, которые не разделяли взглядов большинства. Случалось, что старик выходил из дому в час, когда кончались занятия в школе. Орды подростков заполняли улицу, они почтительно расступались, давая дорогу учителям, и Кюнхен, теперь отчаянный националист, или пастор Циллих, особенно строгий блюститель нравственности со времени несчастья с Кетхен, торопливо удалялись, ни единым взглядом не удостоив падшего. И тогда на улице оставалось несколько юношей, – они как будто не сговаривались друг с другом, и каждый поступал так по собственному побуждению. Лбы у них не были такими плоскими, как у большинства; и в глазах этих юношей загорался свет мысли, едва они поворачивались спиной к Кюнхену и Циллиху и обнажали голову перед старым Буком. Старик невольно замедлял шаг и вглядывался в лица носителей будущего, еще раз исполняясь надеждой, с которой он всю жизнь всматривался в человеческие лица.

У Дидериха не было времени уделять внимание побочным явлениям, сопровождавшим его головокружительную карьеру. "Нетцигский листок", теперь в любой момент готовый услужить ему, сообщал, будто господин Бук, раньше чем сложить с себя обязанности председателя наблюдательного совета, сам высказался за назначение господина доктора Геслинга на пост главного директора. Многим тут почудилось что-то странное. Но газета просила читателей учесть, что Геслинг имеет немалые, совершенно бесспорные заслуги перед обществом. Без господина Геслинга, который, не поднимая шума, приобрел больше половины гаузенфельдских акций, они продолжали бы падать. И не одна семья в Нетциге обязана доктору Геслингу своим спасением от ожидавшей ее катастрофы. Энергичными действиями нового директора забастовку удалось предупредить. Его националистический и монархический образ мыслей – залог того, что солнце монаршей милости, взошедшее над Гаузенфельдом, никогда не закатится. Короче говоря, для хозяйственной жизни Нетцига, и для бумажной промышленности в особенности, открывается блестящая пора расцвета. Об этом свидетельствует тот факт, что слухи о слиянии геслингского предприятия с гаузенфельдским, как стало известно из достоверных источников, соответствуют действительности. Нотгрошен точно знал, что доктор Геслинг только при этом условии согласился взять на себя руководство гаузенфельдским предприятием.

В самом деле, Дидерих прежде всего поспешил увеличить акционерный капитал. На этот новый капитал была приобретена геслингская фабрика. Дидерих блестяще провел дело. Первая операция нового директора увенчалась успехом, наблюдательный совет состоял из покорных ему людей, он был хозяином положения и мог приступить к организации внутреннего распорядка на новом предприятии, диктуя свою суверенную волю. В один из первых же дней он собрал всех рабочих и служащих:

– Некоторые из вас знают меня по геслингской фабрике. Ну, а остальные познакомятся со мной теперь! Кто хочет помогать мне, добро пожаловать, крамолы же я у себя не потерплю! Каких-нибудь два года назад я сказал это горсточке рабочих, а теперь смотрите, сколько вашего брата у меня под началом! Можете гордиться таким хозяином! Будьте покойны, уж я позабочусь о том, чтобы пробудить в вас националистические чувства и превратить всех вас в стойких приверженцев существующего строя.

И он обещал им квартиры, пособия по болезни, дешевые продукты питания.

– Но никаких социалистических происков я не потерплю!.. Отныне всякий, кто вздумает голосовать не за того кандидата, за которого буду голосовать я, немедленно вылетит вон.

Безбожию, сказал Дидерих, он объявляет столь же беспощадную войну: каждое воскресенье он будет проверять, кто был в церкви, кто нет.

– Пока мир коснеет в первородном грехе, неизбежны войны и ненависть, зависть и распря. А поэтому: единая воля господа священна.

Чтобы внедрить в жизнь сей высший принцип, на стенах всех помещений фабрики были выведены надписи: "Вход воспрещается", "Пользоваться противопожарными ведрами воспрещается", "Проносить бутылки с пивом воспрещается" – последнее правило соблюдалось особенно строго потому, что Дидерих не преминул заключить с одним пивоваренным заводом договор, обеспечивавший ему известный процент с потребления пива его рабочими и служащими... Есть, спать, курить, приводить детей, "лапаться, балагурить, заводить шашни, вообще всякий разврат строго воспрещается"! В домах для рабочих, еще до того, как их построили, существовал запрет брать на воспитание приемышей. Чету, ухитрившуюся при Клюзинге десять лет скрывать незаконное сожительство, Дидерих торжественно уволил. Этот случай послужил ему предлогом применить новое средство для поднятия нравственности в народе. Он распорядился снабдить известные места изготовленной в самом Гаузенфельде бумагой, употребляя которую нельзя было не ознакомиться с напечатанными на ней моральными или политическими сентенциями. Иногда он слышал, как рабочие повторяют в разговоре между собой принадлежащее августейшей особе изречение, усвоенное ими таким путем, или запевают патриотические песни, слова которых им запомнились при тех же обстоятельствах. Окрыленный успехом, Дидерих пустил свое изобретение в торговый оборот. Оно появилось на рынке под маркой "Мировая держава" и, как гласила широковещательная реклама, победно распространяло во всем мире немецкий дух, опирающийся на немецкую технику.

Но устранить все поводы для столкновений между хозяевами и рабочими не могли даже эти назидательные бумажки. Однажды Дидерих вынужден был заявить, что из страховых сумм он оплачивает лишь лечение зубов, но не протезирование. Один рабочий заказал себе целую челюсть! Так как Дидерих ссылался на свой приказ, изданный, правда, задним числом, рабочий подал в суд и, как ни странно, выиграл процесс. Это подорвало его веру в существующий строй, он стал смутьяном, нравственно опустился и при других обстоятельствах обязательно был бы уволен. Но Дидерих не мог решиться бросить на ветер челюсть, которая так дорого ему обошлась, и оставил у себя рабочего... Вся эта история не могла не подействовать на рабочих разлагающе, и Дидерих не закрывал на это глаза. А тут еще подоспели опасные политические события, усугубившие тлетворные влияния. После того как во вновь открытом рейхстаге во время провозглашения "ура" кайзеру многие социал-демократические депутаты остались сидеть, уже не приходилось сомневаться в необходимости законопроекта против крамолы{410}. Дидерих обрабатывал в его пользу общественное мнение; рабочим он разъяснил своевременность законопроекта в речи, выслушанной ими в сумрачном молчании. Большинство рейхстага не постыдилось отвергнуть законопроект, и результаты не замедлили сказаться: какой-то предприниматель был убит!.. Убит! Предприниматель! Убийца утверждал, что он не социал-демократ, но чего стоят подобные уверения, Дидерих знал по собственным рабочим; убитый, по слухам, хорошо относился к рабочим, но цену этим слухам Дидерих знал по себе. Отныне он по нескольку дней, а то и месяцев не мог открыть без страха ни одной двери, за каждой ему чудился нацеленный на него нож. В конторе он завел самострелы и каждый вечер вместе с Густой ползал по спальне, заглядывая во все углы. Его телеграммы кайзеру, посылались ли они от имени союза предпринимателей или ферейна ветеранов, – словом, все телеграммы, которыми Дидерих засыпал высочайшую особу, были сплошным воплем, мольбой о защите от раздуваемого социалистами пожара революции, поглотившего еще одну жертву; об освобождении от этой чумы, о срочном издании чрезвычайных законов, о защите и охране собственности военной силой, о тюремном заключении для забастовщиков, мешающих штрейкбрехерам работать... "Нетцигский листок", воспроизводя все это слово в слово на своих страницах, никогда не забывал напомнить о необычайных заслугах главного директора доктора Геслинга в деле сохранения гражданского мира и обеспечения рабочих. Каждый вновь отстроенный дом для рабочих немедленно фотографировался, и Нотгрошен помещал снимок в газете в сильно приукрашенном виде, вместе с восторженной статьей. Пусть другие работодатели, о влиянии которых в Нетциге теперь, слава богу, не приходится говорить, разжигают мятежные настроения среди рабочих, привлекая их к участию в прибылях! Принципы, провозглашаемые главным директором доктором Геслингом, способствуют установлению между работодателями и рабочими наилучших отношений из всех мыслимых, какие его величество кайзер желал бы видеть повсеместно в немецкой промышленности. Энергичный отпор несправедливым требованиям рабочих, а также объединение работодателей входят, как известно, в социальную программу кайзера, и к чести главного директора Геслинга надо сказать, что он принадлежит к числу тех, кто эту программу выполняет. Засим следовал портрет Дидериха.

Такое признание поощряло к еще более ревностному развертыванию своей деятельности, несмотря на разрушительное действие греха, в котором закоснел мир, не только в деловой сфере, но и в семейном кругу. Здесь, к сожалению, семена зависти и раздора сеял Кинаст. Он утверждал, будто без него и без его тайного посредничества при скупке акций Дидерих вовсе не достиг бы такого блестящего положения; Дидерих отвечал, что он вознагражден за это пакетом акций, в соответствии с его капиталом. Зять не соглашался, больше того, он нагло утверждал, что его бесстыжие претензии законны. Разве он, как супруг Магды, не совладелец старой геслингской фабрики в восьмой доле ее стоимости? Фабрика продана, Дидерих получил за нее наличными и гаузенфельдскими акциями. Кинаст требовал восьмую долю с процентов на капитал и с ежегодного дивиденда привилегированных акций. На подобную неслыханную дерзость Дидерих в самой категорической форме заявил, что ни зятю, ни сестре своей он ничего больше не должен.

– Я обязался выплачивать вам лишь вашу долю с ежегодных доходов моей фабрики. Она продана. Гаузенфельдская фабрика принадлежит не мне, а акционерному обществу. Что же касается капитала, то это мое личное состояние. У вас нет никаких оснований что-либо требовать от меня.

Кинаст назвал это неприкрытым разбоем. Дидерих, вполне убежденный собственными доводами, бросил слово "шантаж". В результате начался судебный процесс.

Тяжба тянулась три года. Она велась с все возрастающим ожесточением, в особенности со стороны Кинаста. Для того чтобы всецело посвятить себя ей, он отказался от службы в Эшвейлере и вместе с Магдой переехал в Нетциг. Главным свидетелем против Дидериха он выставил старика Зетбира, обуреваемого жаждой мести. Тот обещал доказать, что Дидерих и раньше не отдавал своим родственникам причитающиеся им деньги. Кинасту пришло на ум осветить некоторые моменты из прошлого Дидериха с помощью депутата рейхстага Наполеона Фишера, но он так и не добился в этом полного успеха. Правда, Дидерих не раз вынужден был вносить изрядные суммы в партийную кассу социал-демократов. И он был искренен, говоря, что его не так огорчают личные убытки, как урон, нанесенный всем этим делу национализма... Густа, не обладавшая столь широким взглядом на вещи, подливала масла в огонь, руководствуясь чисто женскими мотивами. Она не могла простить Магде, что та родила мальчика, а ее первенцем была девочка. Магда, вначале не проявлявшая особого интереса к денежным делам, руководила военными действиями с того дня, как Эмми выписали из Берлина сногсшибательную шляпу. Магда пришла к заключению, что Дидерих самым возмутительным образом отдает теперь предпочтение Эмми. Эмми имела в Гаузенфельде собственные апартаменты и давала вечера. Выделенные ей Дидерихом суммы на туалеты показывали, как бессовестно он относится к замужней сестре. Она убедилась, что преимущество, которое давало ей замужество, обратилось в свою противоположность, – и обвинила Дидериха в том, что он коварно отделался от нее перед самым своим взлетом. Если Эмми даже теперь не нашла себе мужа, то на это, по-видимому, есть свои особые причины, и о них в Нетциге немало шепчутся. Магда не видела оснований, почему бы ей громко не заговорить о них. Через Ингу Тиц об этом стало известно в Гаузенфельде. Но та же Инга принесла и оружие против клеветницы: она, видите ли, встретила у Кинастов акушерку, а между тем первому ребенку еще не исполнилось и шести месяцев. Последовал ужасающий взрыв страстей, взаимные оскорбления по телефону, угрозы судебной расправы, для которой обе женщины собирали материал, подкупая друг у друга горничных.

Дидерих и Кинаст, руководствуясь мужской рассудительностью, на этот раз предотвратили публичный семейный скандал, но он все же некоторое время спустя разразился. Густа и Дидерих начали получать анонимные письма такого непристойного содержания, что их приходилось скрывать не только от третьих лиц, но даже друг от друга. Помимо всего прочего, они были разукрашены рисунками, далеко выходившими за все дозволенные рамки даже реалистического искусства. Регулярно из утра в утро на столе, накрытом к завтраку, лежали безобидные на вид серые конверты, и каждый из супругов быстро прятал адресованное ему письмо, прикидываясь, что не замечает письма, полученного другим. Как и следовало ожидать, пришел день, когда игра в прятки кончилась; у Магды хватило дерзости явиться в Гаузенфельд с пачкой точно таких же писем, якобы полученных ею самой. Это показалось Густе верхом наглости.

– Кому-кому, а тебе, я полагаю, хорошо известно, кто их пишет! произнесла она, задыхаясь и багровея.

Магда сказала, что она, конечно, вполне представляет себе, кто может писать их, оттого-то она и пришла.

– Если тебе приходится писать самой себе такие письма, чтобы распалить свое воображение, – прошипела в ответ Густа, – так хоть не посылай их тем, кто в этом не нуждается.

Магда, позеленев от возмущения, раскричалась, в свою очередь обвиняя невестку во всех смертных грехах. Но Густа уже бросилась к телефону, позвонила в контору и вызвала Дидериха домой; затем исчезла и вернулась с пачкой писем в руках. В других дверях показался Дидерих со своими. Все три пачки пикантных писем были эффектно разложены на столе, а трое родственников молча смотрели друг на друга остановившимися глазами. Опомнившись, они все разом стали бросать друг другу в лицо одни и те же обвинения. В доказательство своей правоты Магда сослалась на свидетельство мужа, который-де тоже получает такие письма. Густа утверждала, что она и у Эмми видела нечто подобное. Послали за Эмми, и та, в свойственной ей небрежной манере, беспечно призналась, что, действительно, почта и ей доставляет такую же мерзость. Большую часть писем она уничтожила. Не пощадили даже старую фрау Геслинг. Она, правда, плакала и отпиралась, но ее изобличили... Все это, вместе взятое, только распалило страсти, а ясности в дело не внесло, и родственники расстались, осыпая друг друга угрозами, по существу пустыми, но все же устрашающими. Обе стороны старались укрепить свои позиции и в поисках союзников первым делом выяснили, что Инга Тиц тоже находится в числе получателей этой недостойной стряпни. Все самые худшие предположения подтвердились. Зловредный сочинитель писем повсюду вторгался в частную жизнь, он не обошел даже пастора Циллиха, больше того – самого бургомистра и его домашних. Судя по всему, он создал вокруг семьи Геслингов и всех дружественных им семей атмосферу самой бесстыдной похабщины. Неделями Густа не отваживалась выйти из дому. Содрогаясь от ужаса, супруги видели виновника зла то в одном, то в другом. Во всем Нетциге брат не доверял сестре, жена мужу. Настал день и час, когда в лоне семьи Геслингов подозрительность превысила всякую меру. Документ как нельзя более точный дрожал в руках у Густы; в нем были запечатлены моменты настолько интимные, что о них могли знать только она и ее супруг. Третий не мог даже подозревать о них, иначе это просто безумие!.. Густа бросила через стол пристальный взгляд на Дидериха: в его руках дрожал точно такой же листок, и во взгляде, устремленном на нее, был тот же вопрос.

Предатель был вездесущ. Там, где, казалось, никого не могло быть, он был вторым "я". Он самым невероятным образом поколебал веру в бюргерскую добропорядочность. Всякое чувство собственной нравственной безупречности и взаимного уважения было бы обречено на гибель, если бы не контрмеры, принятые как бы со всеобщего согласия к их восстановлению. Тысячегранные страхи, втихомолку искавшие выхода, стекались со всех сторон и силой одного общего страха прорыли канал, вышли на поверхность и излились, наконец, темным потоком на голову одного человека. Готлиб Горнунг сам не знал, откуда такое свалилось на него. Встретившись однажды с Дидерихом, он, по обыкновению, стал важничать и похвастал известными письмами, которые он якобы пишет. На суровые упреки Дидериха он лишь возразил, что кто же теперь не пишет таких писем, это модно, это светская игра – за что Дидерих немедленно его отчитал. Из беседы со старым приятелем и собутыльником Готлибом Горнунгом он вынес впечатление, что этот человек, уже не раз оказавший ему полезные услуги, может оказать услугу и в данном случае, хотя бы и не вполне по доброй воле. И вот Дидерих, как предписывал ему долг, подал на Горнунга в суд. И стоило только громко назвать его имя, как обнаружилось, что его давно уже все подозревают. Во время выборов он часто бывал во многих семьях; родился и вырос он в Нетциге, но родственников не имел, что, по-видимому, и позволяло ему вести эту неблаговидную игру. А тут еще его упорная борьба за право не продавать зубные щетки и губки, – она все больше ожесточала его, толкала на неосторожные и едкие замечания, что-де некоторые господа нуждаются в губке не только для наружной гигиены, а почистив щеткой зубы, еще далеко не становятся чистыми.

Представ перед судом, он во многих случаях прямо признался в своем авторстве. Мнение такого свидетеля, как Гейтейфель, будто писание анонимных писем превратилось в эпидемию и будто одному человеку не под силу нагромоздить такую кучу мерзости, встретило дружный отпор со стороны остальных свидетелей, со стороны общественной воли.

С наибольшим блеском ее выразил Ядассон, который вернулся из Парижа с укороченными ушами и был произведен в прокуроры. Успех и сознание того, что теперь его нечем попрекнуть, сделали его даже более умеренным. Он признал, что во имя общего блага следует прислушаться к голосам тех, кто склонен считать Горнунга человеком с повышенной нервозностью. Настойчивее всех об этом твердил Дидерих, который на все лады защищал друга своей юности. Горнунг отделался пребыванием в санатории для нервнобольных, и когда вышел оттуда, Дидерих, поставив условием, что друг покинет Нетциг, снабдил его средствами, которые на некоторое время освобождали Горнунга от необходимости продавать губки и зубные щетки. В итоге, конечно, губки и щетки его доконают, и вряд ли Готлибу Горнунгу можно предсказать, что он хорошо кончит.

Разумеется, поток подметных писем прекратился, как только Готлиба надежно упрятали в лечебное заведение. Во всяком случае, если кто и получал письмо – он и виду не подавал. С этой напастью было покончено.

Дидерих с полным правом опять мог сказать: "Мой дом – моя крепость". Его семейный очаг, огражденный от грязных поползновений извне, вновь засиял чистейшей благодатью. За Гретхен, родившейся в 1894 году, в 1895 году последовал Хорст, а в 1896 – Крафт. Дидерих, справедливый отец, открывал счет на каждого ребенка еще до того, как тот появлялся на свет, и прежде всего вносил в банк сумму на детское приданое и оплату акушерки. Его взгляды на брак отличались чрезвычайной строгостью. Появление Хорста на свет прошло не без осложнений. Когда все было уже позади, Дидерих заявил супруге, что, если бы его поставили перед выбором, он, не задумываясь, дал бы ей умереть.

– Как ни прискорбно мне было бы, – прибавил он. – Однако продолжение расы прежде всего, а за своих сыновей я отвечаю перед кайзером.

Предназначение женщины – рожать детей, фривольности и непристойности, по мнению Дидериха, им не к лицу, но на отдых и возвышенные духовные радости они имеют право.

– Держись трех великих основ: "бог, кофе и дети"{416}.

На красной клетчатой скатерти, с орлом и кайзерской короной в каждой клетке, рядом с кофейником лежала библия, и Густе вменялось в обязанность по утрам читать библейские тексты. В воскресенье ходили в церковь всей семьей.

– Так угодно высшим сферам, – серьезно говорил Дидерих, когда Густа сопротивлялась. Точно так же, как Дидерих жил в страхе перед своим повелителем, Густе полагалось трепетать перед своим. Она твердо знала, что, входя в дом, надо пропускать супруга вперед. Детям, в свою очередь, надлежит оказывать почет ей, а такса Менне обязана повиноваться всем. Во время трапезы собаке и детям полагалось сидеть молча; Густа должна была по складкам на лбу супруга распознавать, желает ли он, чтобы его не беспокоили, или же надо болтовней отвлечь его от забот. Некоторые блюда подавались только главе семьи, в хорошие дни он бросал лакомый кусок через стол и от души хохотал, гадая, кто его перехватит – Гретхен, Густа или Менне. Послеобеденный сон Дидериха нередко отягчался несварением желудка; долг Густы повелевал ей класть супругу на живот теплые компрессы. Дидерих, охая и изнывая от страха, грозился составить завещание и назначить опекуна. Густа ни гроша не получит на руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю