355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Бёлль » Ангел молчал » Текст книги (страница 5)
Ангел молчал
  • Текст добавлен: 19 марта 2017, 02:30

Текст книги "Ангел молчал"


Автор книги: Генрих Бёлль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Он уже решил, что не станет покупать удостоверение – только хлеб. Ведь у него пока еще есть документ, отличный клочок бумаги, за который Регина отдала свой фотоаппарат. Жалко, подумал он, наверное, было бы лучше обменять его на хлеб…

Он присел на развалины бассейна, чтобы унять сердцебиение. Это саднящее место в груди казалось ему все расширяющейся и углубляющейся раной, боль от которой доставляла ему странное удовольствие…

Зеленые кафельные плитки бассейна дочиста отмылись дождем и снегом последних дней и теперь сверкали на солнце. Тут же валялась дверца от душевой кабины с черно-белым эмалированным номером, выкрашенная светло-зеленой краской.

Дату бомбежки можно определить по наличию или отсутствию зелени на развалинах: это чисто ботанический вопрос. Здешняя груда развалин была голой и лысой – камни с рваными краями, недавно взорванная кирпичная кладка, все это в диком беспорядке навалено друг на друга, вдобавок торчащие в небо железные балки почти без следов ржавчины; нигде ни травинки, в то время как в других местах уже успели вырасти деревца, прелестные молодые деревца в кухнях и спальнях, бок о бок с ржавым остовом сгоревшей печи. Здесь же – лишь картина чистого разрушения, пустынная и зловещая, словно еще дышащая губительным дыханием бомбы. И только кафельные плитки – там, где они сохранились, – блистали невинностью.

Ганс почувствовал, что уже принялся считать деньги, которые получит от той женщины: тысячу, подумал он сначала, потом уже несколько тысяч, и ругал себя за то, что не принял тогда ее предложение ему помочь. Наверняка у нее было очень много денег, наверняка завещание ее мужа стоило несколько сот тысяч марок, и он, он оплатил его своей смертью, то есть очень дорого. Это «тогда», отстоявшее от «теперь» всего на восемнадцать дней, представлялось ему сейчас бесконечно далеким. Тогда еще шла война, все еще шла, и теперешняя уверенность в том, что войны больше нет, делала эти восемнадцать дней такими давними и долгими, что он смотрел на это недавнее прошлое, как на бесконечно уменьшенную миниатюру. Оно чудилось ему более древним, чем Древняя Греция, всегда казавшаяся ему безумно далекой седой стариной.

На развалины вскарабкались два паренька и начали разламывать вырванную взрывом дверцу кабины. Делали они это вполне профессионально: сначала молотком разбили на части коробку, потом вытащили из пазов филенки и увязали все это в небольшой плоский пакет.

Он поднялся, чтобы пробраться в переулок. Хлеб, думал он, значит, хлеб у меня наверняка будет. И деньги тоже. Теперь он уже всерьез рассчитывал на деньги – на приличную сумму в счет долга за его смерть, которая наверняка потянет на стоимость двадцати буханок…

Когда он вошел в парадное, то почувствовал, что его руки, вцепившиеся в бумажку, были мокрыми от пота. Текст, напечатанный на машинке, немного размазался, когда он разгладил бумажку и постучал в дверь. Долго ничего не было слышно, слишком долго, как ему показалось, и он постучал еще раз, уже энергичнее. Стук без эха тонул в этой забитой вещами прихожей. Не услышав опять никакого отклика, он трижды сильно ударил каблуком в дверь. И уловил тихое звяканье стекла над дверью и шелест посыпавшейся штукатурки…

Тут наконец-то открылась слева дверь, ведущая в комнату той женщины, и он перепугался, заслышав тяжелые мужские шаги. Дверь отворилась; он увидел лицо – длинное и широкое бледное мужское лицо с нервно перекошенным ртом…

У Ганса была одна черта, весьма обременительная, а зачастую и просто тяжкая: он помнил все лица, попадавшиеся ему на жизненном пути. Все они следовали за ним, и он всегда их узнавал, если они вновь появлялись. Они плавали где-то в его подсознании, в особенности те, которые он видел лишь мельком и однажды. Они проплывали по кругу, словно серые рыбы между водорослями в мутном пруду, иногда почти высовывали свои безмолвные головы из воды. Но по-настоящему выныривали и торчали перед ним явственно и неотвратимо, только если он их и на самом деле вновь встречал. Казалось, будто их отражение ясно и четко всплывает, когда они сами появляются в этом мучительно перенаселенном секторе – в поле его зрения. Они все обязательно появлялись: лицо трамвайного кондуктора, однажды, много лет назад, продавшего ему проездной билет, превратилось в лицо земляка-ополченца, лежавшего на соседней койке в эвакуационном пункте для раненых: то был парень, у которого из-под бинтов на голове вылезли полчища вшей, копошившихся в свернувшейся крови, словно в свежей. Эти вши мирно ползали по шее и по лицу лежавшего без сознания парня; Ганс видел, как эти наглые твари взбирались по ушам, соскальзывали вниз и застревали на плечах того самого человека, который в трех тысячах километрах к западу семь лет назад продал ему проездной билет с правом на пересадку. Только теперь у него было изможденное лицо страдальца, а тогда оно было весьма свежим и жизнерадостным…

Но это широкое бледное лицо с нервно перекошенным ртом не изменилось, ни война, ни разруха не смогли ничего с ним поделать: та же рыхлая оболочка академического спокойствия, те же глаза, которые знали, что они знают нечто этакое, и как единственный признак легкого страдания – слегка приоткрытые, изящно изогнутые губы, с выражением страдания, вполне вероятно, вызванного отвращением, особо приятным видом отвращения. В тусклом освещении прихожей это лицо в самом деле показалось Гансу головой огромного бледного карпа, молчаливо и самоуверенно высовывающейся из пруда, в то время как руки оставались внизу и были невидимы в плотном мраке прихожей. Это был доктор Фишер, один из постоянных покупателей того книжного магазина, где Ганс обучался профессии продавца и где ему лишь однажды, как наиболее многообещающему ученику, разрешили обслуживать доктора Фишера – тот слыл большим знатоком книг и был одновременно филологом, юристом, издателем журнала, имел глубокую и довольно продуктивную склонность к изучению творчества Гете и считался в ту пору неофициальным советником по культуре его высокопреосвященства кардинала. Это лицо Ганс лишь единожды видел вблизи, в другие дни – лишь мельком, когда доктор Фишер быстро проходил мимо него по книжной лавке, чтобы затем скрыться за дверью шефа. С тех пор минуло почти восемь лет, но Ганс тотчас узнал его: леска мгновенно взвилась и выдернула на поверхность эту голову.

– Что вам угодно? – спросило лицо.

– Хлеба, – сказал Ганс и протянул бумажку, словно в окошко кассы.

– Хлеба больше нет.

Ганс не понял.

– Хлеба, – сказал он. – Но монахиня… Ведь у меня есть…

– Нет, – возразил голос спокойно и деловито. – Нет, хлеба больше нет.

Тут снизу вынырнули руки, узкие руки с длинными пальцами. Они поднялись и схватили бумажку, заключавшую в себе хлеб, и пальцы разорвали бумажку, они разодрали ее не одним-единственным коротким рывком, а вновь и вновь складывали и рвали, четыре раза, пять раз. С радостью – это было видно; клочки разлетелись перед дверью, как белое конфетти, рассыпались, как хлебные крошки…

– Вот вам ваш хлеб, – сказал голос.

Ганс понял, что произошло, только когда дверь перед ним захлопнулась – дверь, это шаткое сооружение, склеенное из коробки, кусков картона и стекла, теперь громко задребезжавшего, качнувшись и вызвав новое осыпание крошечных частиц штукатурки…

Ганс долго стоял, стараясь хоть что-то ощутить – ненависть, или злость, или боль, но так ничего и не ощутил. Может, я уже умер, подумалось ему. Но нет, он был жив и вполне пришел в себя, когда ударил носком ботинка в дверь и почувствовал дикую боль в ступне. Но ненависти он в себе так и не обнаружил, даже злости не было, только боль…

X

Когда Фишер возвратился в комнату, Элизабет отвернула лицо от стены и тихо спросила:

– Кто это приходил?

– Нищий, – коротко бросил он и уселся в кресло.

– Ты ему что-нибудь подал?

– Нет.

Она вздохнула и вновь отвернулась к стене. Занавески были отдернуты, и в больших темных рамах окон красовалась фантастическая картина развалин: почерневшие от дыма боковые стены домов; треснувшие фронтоны, угрожавшие обвалом; поросшие зеленым покровом груды камней, взорванные во второй раз, – лишь кое-где эта зелень выглядела бархатистой и мирной…

– Ты ничего ему не подал… А кто это был?

– Понятия не имею, – отмахнулся тот. – Мало ли их…

Она тихо заплакала, и он насторожился: до сих пор она ни разу не плакала. Он видел ее изящный затылок со спутанными волосами, вздрагивающие плечи и слышал эти странные прерывистые всхлипывания. Он был удивлен, и его неприятно задело, что она стала до такой степени сентиментальной.

– Не сердись на меня, – начал он, – но мне хотелось бы прийти к некоему заключению, все равно к какому, ты понимаешь. Лично мне все это совершенно безразлично, хотя я считаю деньги слишком серьезным делом, чтобы отнестись к ним сентиментально. Как я уже сказал, твой свекор был бы удовлетворен, если бы ты устно заверила его в том, что покамест не считаешь завещание Вилли действительным и прекращаешь распоряжаться его деньгами и имуществом. Устно, понимаешь, большего от него и требовать нельзя. В противном случае… – Он не договорил, потому что она вдруг опять повернулась к нему лицом, и его удивило написанное на нем упорство. – А если бы дело дошло до суда, – он рассмеялся, – я считаю маловероятным, чтобы ты с имеющимися у тебя документами могла бы выиграть…

– Я могла бы попытаться разыскать того человека, который принес мне завещание Вилли.

Она покраснела, вспомнив, как повела себя с ним.

– Конечно, – с готовностью подтвердил он. – Однако вряд ли ты сможешь его найти. И кроме того, что ты хочешь от него узнать?

– Название деревни, где был расстрелян Вилли. Вероятно, он там же и похоронен. Кто-нибудь наверняка предал его земле.

– Недурственно, – заметил он. – Совсем недурственно. – Он немного помолчал в раздумье, потом спросил: – Итак, скажи мне, пожалуйста, согласна ли ты покуда отказаться от этой безумной затеи с раздариванием и удовольствоваться двумя тысячами марок в месяц?

– То есть объявить своего рода перемирие? Что ж, пожалуй. Впрочем, – добавила она тише, – если бы я могла сделать то, что хочу, я сейчас влепила бы тебе пощечину…

– Это было бы не совсем по-христиански…

– Знаю, – ответила она и почувствовала, как душившие ее слезы внезапно высохли от внутреннего жара. – Впрочем, не знаю, но полагаю, что многие истинные христиане били по лицу людей вроде тебя и это было воистину по-христиански. Но загвоздка здесь в другом: я плохая христианка, а они были хорошие…

– Совершенно верно, – сказал он. – У тебя бывают гуманные порывы, что правда, то правда, но гуманные порывы не заменяют стихийной страстности истинной веры…

– Вот-вот, – подхватила она и взглянула на него с едва скрытой насмешкой, – ты все можешь объяснить, такие, как ты, все могут объяснить, но я надеюсь, что наступит время, когда и вас объяснят…

– Прекрасно сказано. Но я полагаю, что и я имею шанс прослыть истинным христианином. Слава Богу, существуют и другие авторитеты, кроме тебя… – Он тихонько засмеялся.

Она опять отвернулась к стене. «Я все-таки ударю его по лицу», – подумала она…

– А почему, собственно, – спросил он и вынул из кармана сигару, – почему, собственно, тебе так хочется меня ударить?

Она промолчала. Он неторопливо раскурил сигару и поискал глазами место, по которому он мог бы побарабанить пальцами. Однако ночной столик был слишком мал, да и заставлен распятием, стаканом воды и тарелкой с хлебными крошками. Он попробовал побарабанить по ручке кресла, но та была слишком узка, и пальцы его соскальзывали. Он почувствовал, что краснеет, он всегда нервничал, если не находил поверхности, по которой можно было побарабанить пальцами…

– Так почему же? – спросил он.

– Потому, что ты ничего не подал нищему. А теперь оставь меня в покое, – устало проронила она. – Ведь я заключила с вами перемирие…

– Однако ты, наверно, не захочешь покуда передать нам завещание… То есть я хочу сказать…

Она вдруг резко повернулась к нему; от неожиданности он перепугался, когда она рассмеялась.

– Верно, не захочу, – заявила она. – Ведь этот документ – ничего не стоящая бумажка, так что он для вас бесполезен…

– Ну, мы могли бы отправить его на экспертизу, как-никак он заверен…

– Знаешь, ты бы лучше ушел, – сказала она. – Я очень устала: болезнь не проходит и я не спала ночью.

Он сунул сигару в рот и стал надевать плащ.

– Кстати, как здоровье моей племянницы Элизабет? – спросила она.

Интонация ее голоса заставила его замереть, так что плащ повис на одном плече. Потом он вынул сигару, положил ее на край ночного столика и шагнул к кровати.

– С чего ты взяла, что она больна? – спросил он как можно спокойнее.

– А она больна?

– Да.

– Чем же?

– Очень неудачно упала с велосипеда, у нее сильное внутреннее кровотечение…

– Сильное внутреннее кровотечение, вот как? Это очень опасно в ее состоянии.

– Что значит – «в ее состоянии»? Что ты хочешь этим сказать? – едва слышно переспросил он.

Он весьма редко терял самообладание, особенно при разговоре с женщинами, но сейчас почувствовал, что его лицо дрожит, а руки бессильно обмякли и взмокли от пота.

– Это значит, что Элизабет в положении… была, – спокойно бросила она.

Он торопливо надел плащ, забрал сигару с ночного столика и пробормотал:

– Я в самом деле полагаю, что ты сошла с ума, в самом деле… Неужели ты думаешь?..

Он нетерпеливо дернулся, потому что она опять залилась слезами, а он ненавидел это безудержное выражение душевных переливов.

– Естественно, я так думаю, я думаю, что человек, способный прогнать нищего, способен на все. А теперь иди…

Он быстро вышел из комнаты.

XI

Регина протянула вахтеру пропуск и теперь наблюдала, как его недоверчивая физиономия склонялась над ним: мясистый нос без всякого перехода вклинивался в лоб, а лоб заканчивался восковой лысиной. Потом физиономия оторвалась от пропуска и оказалась прямо перед ней – неожиданно четкая и округлая.

– Комната пятнадцать, операционная, – сказал голос, – направо за углом.

Она пошла направо, миновала запертые больничные палаты, повернула налево и остановилась перед узкой дверью, на которой по растрескавшейся краске красным карандашом было написано: «Операционная». Она постучала, и чей-то голос откликнулся: «Войдите».

В комнате царила тишина. В клубах пара склоненная над стерилизатором монахиня доставала щипцами хирургические инструменты. Доктор устало сидел на стуле и курил. Регина жадно втянула носом запах крепкого табака и впервые ощутила голод как странную смесь тошноты и усталости. Смесь эта подступила к горлу, словно слабый позыв на зевоту, и она не расслышала вопрос доктора.

– Что вам угодно? – повторил он, когда она с трудом справилась с зевотой.

Регина переступила через порог и протянула ему пропуск.

– Ага, вспомнил, – сказал он. – Извините. Вы фройляйн Унгер?

– Да.

Доктор вынул изо рта сигарету, подошел к письменному столу и вытащил из деревянного ящичка с картотекой коричневую карточку.

– Все правильно, – сказал он. – Унгер. Ваша проба крови была превосходная. Анализ не показал ничего плохого. Я пригласил вас сегодня, потому что мы… Ведь вы все еще хотите сдать кровь?

– Конечно, хочу.

– Видите ли, с того раза прошло три недели. – Он пожал плечами и вздохнул. – За это время кое-что изменилось и вполне могло заставить вас отказаться. А вы, значит, все же хотите?

– Да, – проронила она.

– Прекрасно, тогда раздевайтесь. До пояса.

Она сбросила плащ, сняла блузку и положила все вместе на передвижной операционный стол, стоявший рядом.

– Хорошо, хорошо, этого достаточно! – воскликнул доктор.

Она почувствовала, как его сильная рука ощупала ее мускулы, измерила пульс, и слегка вздрогнула, когда холодный фонендоскоп коснулся ее груди.

– Кстати, Унгер, – произнес доктор, устало и задумчиво взглянув на нее, – не вы ли оставили здесь на вешалке свой плащ?

– Да, я.

– И вам его вернули?

– Да.

– Порядочный человек.

– Да, порядочный.

Он вынул из ушей фонендоскоп, кивнул ей и сказал:

– Никаких замечаний. Ваше общее состояние позволяет вас допустить. Можете одеваться. Какая у вас группа крови?

– Нулевая.

– Отлично, вы понадобитесь уже сегодня утром. Не возражаете? Для фройляйн Фишер! – Это он сказал, обращаясь к монахине. – Как вы считаете?

Надевая блузку, Регина заметила, что белый чепец монахини кивнул.

Доктор посмотрел на нее со своей обычной усталой приветливостью:

– Вам повезло. Господин Фишер пообещал особую награду для донора своей дочери – естественно, помимо обычной платы. Какую сумму он назвал, сестрица?

– Тысячу пятьсот марок, – ответила монахиня. Она прикрыла стерилизатор тяжелой никелированной крышкой и обернулась. – Полторы тысячи, – повторила она. – Господин Фишер – человек очень богатый.

– В чем-то богач, а в чем-то бедняк! – смеясь, заметил доктор и погасил сигарету.

Монахиня взглянула на него неодобрительно и сокрушенно покачала головой:

– Вам лучше остаться здесь, переливание крови назначено на десять, не так ли?

– Так, – кивнул доктор, – а по мне, можно и сейчас начать. Вы завтракали?

– Нет, – ответила Регина.

– Нельзя ли дать фройляйн немного поесть?

– Нет, – отрезала монахиня. – Это исключено. – Ее огромный чепец энергично закачался.

– Может быть, как небольшой аванс в счет оплаты, а? Будет нехорошо, если ей станет дурно во время переливания.

– Но это в самом деле невозможно, – возразила монахиня. – Уж поверьте мне. Ведь оплата производится в марках, и к тому же не нами, а экономическим управлением, фройляйн получит у нас только справку.

Доктор пожал плечами:

– Тогда, вероятно, лучше взять кровь у молодого человека из палаты «А», он хоть немного поел.

– Нет-нет! – поспешно вмешалась Регина.

Врач и сестра удивленно взглянули на нее.

– В чем дело? – спросил доктор.

– Я непременно хочу это сделать… Я не упаду в обморок…

– Ну что ж, как вам будет угодно. А вы что скажете, сестрица?

Монахиня пожала плечами.

– Тогда, значит, начнем.

Когда монахиня вышла из комнаты, он опять закурил.

– Я бы с удовольствием предложил и вам сигарету, но не знаю… Мне кажется…

– Нет, спасибо, мне станет дурно. Спасибо.

От табачного дыма у нее сразу закружилась голова. Голод вызвал теперь головную боль, тошноту и усталость. Головная боль началась неожиданно – сильная сверлящая боль, причину которой она не могла уяснить. Регина то и дело вздрагивала и прикрывала рукой рот, когда на нее нападала эта судорожная зевота – такая ужасная, что даже уши закладывало. Она устало следила глазами за доктором, который тщательно вымыл руки в фарфоровом тазу, потом погасил сигарету и положил окурок на стеклянную полочку над тазом.

– Фишер в самом деле очень богатый человек, – сказал он, обернувшись и вытирая руки, – и вполне мог бы выложить какую-то мелочь на завтрак людям, которые сдают кровь для его дочери.

– Чем она больна?

– Этого, к сожалению, я не могу вам сообщить, не имею права. Кстати сказать, ничего приятного. А вы когда-нибудь уже сдавали кровь?

– Нет.

– В таком случае не пугайтесь, придется сделать вам больно, нужно будет вскрыть вену. А вы сожмите зубы, – со вздохом добавил он, – зато получите деньги и еще награду, обещанную отцом больной, даже если… – Он не договорил. – В общем, не бойтесь, все это кажется хуже, чем есть на самом деле.

– А деньги я получу прямо здесь?

– Нет, вам придется поехать за ними к этому Фишеру, потому что… – Он внезапно замолчал, так как в дверь ввезли каталку.

Казалось, на ней приехало только мертвенно-бледное лицо с темными прекрасными волосами, обрамлявшими снежно-белый лоб, и парой узких голубых глаз. Тело же заполняло собой лишь углубление в полотне каталки, так что получалось, будто белая простыня, покрывавшая тело, просто натянута на ее ручки.

– Сюда! – крикнул доктор. Он указал монахиням место рядом с операционным столом и подозвал Регину.

Она встала.

– Ложитесь сюда и обнажите правую руку до плеча.

Она расстегнула манжет правого рукава и, сдвинув тонкую ткань до самого плеча, быстро закатала ее в валик.

– Вот так, – одобрительно сказал доктор. – Все хорошо.

Лежать ей было приятно, головная боль немного утихла, а когда одна из сестер подсунула ей под голову подушку, она почувствовала себя почти хорошо.

– Спасибо, сестрица, – произнесла она.

Ей бросилось в глаза, что на лице доктора появилось тревожное выражение. Углы губ дернулись, а лицо затряслось мелкой дрожью от какого-то внутреннего возбуждения.

– Сжимайте и разжимайте кулак, – скомандовал он и стал сжимать и разжимать свой кулак, растопыривая пальцы. Она повторила его движение и заметила, что он напряженно смотрит на ее локтевую ямку.

– Замечательно, просто великолепно! – вдруг воскликнул он. – Взгляните, сестрица, как она набухла… Прекрасно, сейчас мы аккуратненько в нее войдем. А теперь… – Он подошел к каталке с девушкой и тихим голосом произнес: – Фройляйн Фишер, надо сжимать и разжимать кулак… Вот так.

Он еще раз показал, как это делается, и Регина напряженно всматривалась в серьезные, почти отрешенные лица монахинь и доктора, которые молча наблюдали, как худая бледная рука вяло приподнялась и маленький кулачок начал судорожно сжиматься и разжиматься.

– Спокойнее, – сказал доктор, – еще спокойнее. Вот так.

Он опять начал неторопливо и равномерно сжимать и разжимать кулак, растопыривая сильные ярко-розовые пальцы, а сам внимательно смотрел на предплечье девушки. Потом вздохнул:

– Ничего не видно. Да и неудивительно. Тем не менее начнем. Ждать бессмысленно. Приступаем! Отвернитесь налево, – скомандовал он Регине.

Она послушалась и уперлась глазами в выкрашенную светло-зеленой краской стену, к которой прилипли черные тонкие волоски от кисти – эти отчетливые полоски образовывали какой-то уродливый рисунок. На этой же стене висела Мадонна – большая, чуть ли не метровая фигура из обожженной глины. Мадонна держала сына вертикально и немного впереди себя, так что его непомерно большой венец закрывал ее грудь и видно было только ее лицо. Регина так обессилела, что чувствовала – вот-вот уснет, глаза сами собой закрывались, она с трудом удерживала веки: изображение Богоматери плыло на этом противном зеленом фоне, словно по воде…

Внезапно она дернулась вправо, ощутив укол в руку, и увидела, что доктор воткнул ей в вену плоскую и скошенную, похожую на перышко для письма, иглу на конце резиновой трубочки…

– Сожмите и разожмите кулак.

Она стала сжимать и разжимать пальцы и почувствовала, что немного выше иглы у нее наложен жгут. Она втянула носом опрятный и какой-то обезличенный запах монахини, видимо стоявшей у ее изголовья.

– Быстрее, затяните потуже! – воскликнул доктор, но кровь уже брызнула вверх и осела плотными красными пятнами на грубой ткани его белого халата. – Проклятье! – выругался доктор, но жгут на ее руке уже был затянут совсем туго, и она поняла, что не сможет заснуть.

Регина повернула голову, услышала, что доктор опять скомандовал: «Сожмите и разожмите кулак», увидела, как он воткнул иглу в тонкую белую руку и как ее вытащил, потом опять скомандовал: «Сожмите и разожмите кулак» – и много-много раз втыкал иглу в тонкую руку и вытаскивал ее. Его грубое лицо покрылось каплями пота – красное и мокрое, оно резко контрастировало с мертвенно-бледным лицом монахини, державшей резиновую трубочку и теперь присоединявшей к ней круглую стеклянную колбочку, похожую на маленькие песочные часы…

Она тихонько вскрикнула, когда напор крови, скопившейся в ее руке, внезапно ослаб, и с некоторым интересом стала наблюдать, как наполнялась пустая резиновая трубка и как ее кровь толчками набиралась в стеклянную колбочку – темная пенящаяся жидкость, поступавшая под большим напором…

– Затяните! – скомандовал доктор. И она увидела, как опустился уровень жидкости в стеклянной колбочке, а вторая пустая резиновая трубочка, протянувшаяся к руке незнакомой девушки, стала наполняться ритмичными легкими толчками.

Все это происходило невыносимо медленно, и Регина ощущала глубокую безжалостную усталость, которая улетучивалась всякий раз, когда в ее онемевшую правую руку вновь быстро притекала кровь и, бурно крутясь, скапливалась в стеклянной колбочке вверху…

– Прекрасно, – пробормотал доктор несколько раз, – просто великолепно. – И она увидела на его лице выражение, чрезвычайно удивившее ее, – выражение, которого она никак не могла ожидать: то была радость, подлинная радость. – Прекрасно! – опять произнес доктор. – Великолепно! Только бы она выдержала.

Регина несколько раз пыталась повернуть голову направо так, чтобы увидеть лицо той девушки, но глаза упирались в опрятный синий халат монахини. Потом она опять тихонько вскрикнула, когда трубочку с иглой вытягивали из ее вены…

– Прекрасно, – в который раз сказал доктор, – просто великолепно…

Ей мерещилось что она вращается – сначала медленно, причем ступни ее ног прочно стояли на одном месте, в центре круга, который описывало ее тело, крутясь все быстрее и быстрее. Это было похоже на то, как в цирке мускулистый атлет вертит вокруг себя стройную красотку, держа ее за ноги.

Поначалу она еще различала зеленоватую стену с красноватым пятном глиняной статуи и на другой стороне зеленый свет, лившийся из окна. Зеленое и белое быстро чередовались перед ее глазами, но потом границы между ними размылись, цвета перемешались, и теперь перед ней вращалось что-то очень светло-зеленое, а может, она сама вращалась перед ним; это было непонятно, пока наконец цвета с дикой скоростью не слились воедино, а сама она не начала вращаться горизонтально в почти бесцветном мерцании света. Одновременно добавились новые боли – в ушах, в животе и в горле. Казалось, что голод, породивший сосущее ощущение в желудке, имел магнетическую силу вызывать все новые и новые боли в ее теле. Она чувствовала себя совершенно больной, бессильной и разбитой и с ужасом поняла, что сознание так и не потеряет.

Лишь когда движение замедлилось, она заметила, что лежит на том же самом месте и вращается только ее голова. Голова даже перемещается, она оказывается то сбоку от ее тела и как бы не имеет к нему никакого отношения, то у ступней ее ног. В какие-то мгновения голова находилась там, где ей и надлежало быть, то есть на шее. Но в основном голова крутилась вокруг ее тела, но это тоже не могло быть правдой – она попробовала нащупать рукой подбородок и ощутила пальцами его костяную выпуклость. Даже когда голова якобы покоилась у ее ног, она чувствовала, что подбородок у нее на своем месте. Может, то был просто обман зрения, этого она не знала. Зато точно знала, что мучившая ее боль реальна, что она, не теряя остроты, все больше распространяется по всему телу, но уже не подразделяется на боль в голове, животе, горле или ушах. Даже тошнота была реальна как бы химически – она походила на едкую кислоту, которая то подступала к горлу, то медленно опадала, как в барометре.

Закрывать глаза тоже смысла не было: стоило их закрыть, как начинала кружиться не только голова, но и грудь и ноги присоединялись к бешеному кружению глаз. А вот если держать глаза открытыми, она могла сознательно – ведь сознание ее не покинуло – оценить, что сектор обзора перед ее глазами оставался прежним: все тот же кусок стены, выкрашенный светло-зеленой краской с шоколадным бордюром вверху и каким-то изречением, намалеванным темно-зеленой краской прямо на стене, прочесть который она не смогла. Буквы то съеживались, как те микроскопические закорючки на таблицах у глазных врачей, то, наоборот, набухали – отвратительные темно-зеленые сардельки, быстро толстеющие и теряющие форму и смысл, они лопались от толщины, становились неудобочитаемыми, а в следующую секунду опять скукоживались до размеров мушиного помета, но не исчезали. Этот сектор ее обзора оставался все время неизменным: светло-зеленое пространство стены, шоколадный бордюр и эти буквы, то съеживающиеся, то набухающие, и она догадалась, что и голова ее не может кружиться, хоть это ей и кажется…

Она испугалась, когда вдруг обнаружила, что лежит по-прежнему на том же месте, не сдвинувшись ни на сантиметр и совершенно неподвижно. Вокруг все было спокойно и находилось на своем месте. Она увидела свою грудь и грязные туфли из коричневой кожи, потом ее взгляд упал на изречение, начертанное на стене, которое она теперь смогла прочесть: «Твой доктор поможет тебе, если ему поможет БОГ».

– А сейчас начнется безобразие, – услышала она голос доктора. – Она нам тут все облюет.

«Если бы», – подумала она. Но едкая кислота поднималась в горле лишь до определенного уровня, а потом отступала, горло как бы сводило судорогой, сталкивавшей кислоту вниз. А судорога была ей неподвластна.

Боль в голове теперь стала режущей, очень острой и четко очерченной, она словно сконцентрировалась в одной точке над левой бровью, и эта резь отгоняла усталость, не давая уснуть. А ей так хотелось спать, спать…

Доктор находился вне поля ее зрения, а она не решалась повернуть голову, и в ее бодрствующее сознание вгрызались запах сладковатой сигареты, все еще державшийся в воздухе, и изречение, темно-зелеными буквами по светло-зеленому фону: «Твой доктор поможет тебе, если ему поможет БОГ». Потом она закрыла глаза, и слово БОГ осталось в ней – сначала в виде начертания, трех больших темно-зеленых букв, маячивших в темноте за закрытыми веками. Потом она уже не видела букв, и БОГ находился в ней целиком, в виде слова, которое опустилось в нее и падало все ниже и ниже, оставаясь тем не менее на виду. Оно все падало и падало, не достигая дна, а потом вдруг вновь оказалось наверху, рядом с ней, – не буквы, а слово: БОГ.

Бог, видимо, был единственным, кто не покинул ее во время всех этих болей, которые владели ею безраздельно. Она почувствовала, что начала плакать, горячие слезы катились градом и стекали по лицу. И по тому, как они стекали, не попадая ни на подбородок, ни на шею, она догадалась, что лежит теперь на боку. Усталость пересилила боль, а слезы смягчили ее, и она поняла, что сможет заснуть…

XII

Фишер отдернул занавеску и поставил статую Мадонны на стопку толстых томов так, что свет падал на нее со всех сторон. Он улыбался. Все еще не мог себе простить, что до сих пор ничего не знал о ее существовании. Она годами стояла в церкви, которая находилась в пятнадцати минутах ходьбы от его дома, а он об этом и не подозревал. Правда, она хранилась в ризнице, среди кадильниц, безвкусных дароносиц в стиле рококо и постных гипсовых статуэток. Эта небольшая Мадонна XV века была восхитительна, ее стоимость трудно себе представить, и обладать ею необычайно приятно. Он мягко улыбнулся, почувствовав себя счастливым, и впервые в жизни подумал, что, вероятно, все же есть реальное зерно подлинной веры в этом почитании Мадонны, которому всегда предавался простой народ. Это странно размягчавшее душу умиленное поклонение до сей поры внушало ему только отвращение, причины которого он не смог бы объяснить…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю