355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Бёлль » Ангел молчал » Текст книги (страница 4)
Ангел молчал
  • Текст добавлен: 19 марта 2017, 02:30

Текст книги "Ангел молчал"


Автор книги: Генрих Бёлль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Сейчас он явственно различал в темноте эту бутылку – она стояла на комодике и казалась узенькой полоской света. Эта полоска света, то есть бутылка, была пуста, и на ковре, где лежали китель, брюки и пояс, должна была валяться и пробка от нее…

Потом он обнял ее одной рукой, держа в другой зажженную сигарету. Они не сказали друг другу ни слова, все их свидания были отмечены этой немотой. Он раньше всегда считал, что когда-нибудь сможет свободно разговаривать с девушкой, но эта ничего не говорила…

Небо за окнами все темнело, смех курортников на террасе угас, женское хихиканье сменилось зевотой, а чуть попозже он услышал более громкое звяканье бокалов – это кельнер захватывал их по четыре-пять штук в руку и уносил прочь. Потом унесли и бутылки – звук был более низкий и сочный, под конец сняли скатерти, составили друг на друга стулья, сдвинули столы. Он услышал, как уборщица долго и очень тщательно подметала пол: казалось, вся ночь состояла лишь из движений щетки в руках этой невидимой и очень добросовестной женщины. Она делала свое дело почти бесшумно и совершенно спокойно, ритмично и легко; он слышал шарканье щетки и мысленно видел, как эта женщина движется от одного конца террасы до другого. Потом раздался усталый испитой голос, спросивший из открытой двери:

– Еще не кончила?

И женщина ответила так же устало:

– Да вот, заканчиваю…

Вскоре после этого за окнами все затихло, небо стало темно-синим, и откуда-то издалека все еще глухо доносилась музыка.

А часы тикали. И с каждой минутой, что уходила в вечность, он все больше удивлялся, что еще жив. И все так же на комоде стояла пустая бутылка – едва заметная блеклая полоска во мраке.

Женщина, лежавшая рядом с ним, вдруг испуганно вскинулась и посмотрела ему в глаза. Она была очень бледна, лицо осунулось, глаза в этой бархатной темноте казались огромными, а темно-русые детские кудри делали ее совсем молоденькой. Она поглядела на него отчужденно, почти враждебно, потом закрыла глаза и взяла его руку в свои…

Так они лежали рядом, пока не рассвело. Винная бутылка медленно выплыла из черноты – светлая полоса, становившаяся все шире и ярче, а потом обретшая и округлую завершенность. Стали видны валявшиеся на полу китель с грязным подворотничком и пояс с четкой выпуклой надписью на пряжке «С нами Бог!», аккуратным кольцом окружавшей государственный герб со свастикой…

Покуда он думал обо всем этом, упершись взглядом в стену, световой треугольник поднялся еще сантиметров на пятнадцать и стал желтым, ярко-желтым, так что Ганс решил, что время подошло к восьми часам. Он резко обернулся, услышав скрип пружинного матраца, и увидел, что она встала с кровати, босиком подошла к столу, придерживая полы пижамы, собрала в охапку набросанную на него одежду и прочие вещи и, перекинув все это через согнутую в локте руку, пошла было к двери, но остановилась подле него, сунула ноги в туфли и тихо спросила:

– Когда же она умерла?

– Позже, когда ее эвакуировали, – ответил он, обрадованный, что вновь может говорить. – Их поезд разбомбили, и ее тело нашли на полотне между рельсами. На нем не было никаких ран. Мне кажется, что она умерла от страха… Она была очень боязлива.

– Ты бы хотел, чтобы она сейчас была жива?

Ганс удивленно посмотрел на нее: он никогда еще об этом не думал, но ответил тотчас:

– Нет, не хотел бы… Я рад за нее…

Она начала застегивать черный халат, перебросив одежду через плечо.

– Пойду оденусь, – проронила она.

– Вот как, – сказал он и, прежде чем она вышла, успел спросить: – Значит, у тебя есть еще одна комната?

Она на секунду залилась краской – кровь вмиг окрасила ее бледное лицо и так же быстро исчезла.

– Да, но я боялась остаться одна – прошлой ночью ребенок еще был со мной…

Она вышла, и Ганс услышал, как она прошлепала по коридору и открыла дверь где-то в глубине квартиры. Он поднялся и подошел к окну…

Сдвинув вбок щеколду и распахнув створки ставней, он невольно зажмурился: снаружи сиял яркий солнечный день, и в заброшенном парке, что раскинулся на той стороне узенькой улочки, все цвело и зеленело. Ему показалось, что листва деревьев никогда еще не была такого яркого сочного цвета и такой густой, на небе не виднелось ни облачка, и птицы щебетали в кустах. Эта птичья разноголосица звучала так звонко и жизнерадостно…

Далеко-далеко, позади садовых участков, над насыпью железной дороги он увидел обугленные развалины города, его разодранный мрачный силуэт… Он ощутил глубинную, сверлящую боль и быстро закрыл ставни. В комнату вернулись сумерки и покой, птичий щебет умолк, и он только теперь понял, почему она не хотела открывать ставни.

VI

Он все время валялся на кровати и ни о чем не мог думать. По большей части он чувствовал ужасную усталость, но иногда мучился и от бессонницы, а частенько, в сильный дождь, когда крыша протекала, он все равно не вставал, только укрывался с головой одеялом и плевал на дождь – каким-то образом все потом высыхало. Иногда покуривал, если она приносила ему табаку или сигарет, ел хлеб, пил кофе и супчик: супчик бывал почти каждый день, а к хлебу время от времени добавлялось повидло. Они виделись не часто, выпадали дни, когда он ее вообще не видел, только слышал, как она проходила на кухню, а утром, проснувшись и встав с постели, находил на кухне какую-нибудь еду: маргарин и хлеб, а в кофейнике на электроплитке – кофе. Ему оставалось только воткнуть вилку в розетку…

Но обычно она раз в день заходила к нему: он жил теперь в большой комнате, а она спала на тахте в кухне. Она просовывала голову в комнату – он видел ее бледное, красивое лицо – и спрашивала:

– Ты чего хочешь – поесть или сигарету?

Если он отвечал «да» – а он всегда отвечал «да», – она входила, клала все на стол и уходила. Иногда он тоже подавал голос:

– Погоди-ка минуточку!

Она замирала на ходу, оборачивалась, не отпуская дверную ручку, и спрашивала:

– Ну, в чем дело?

Он смущенно молчал и лишь после долгой паузы с трудом выдавливал:

– Я скоро поднимусь, еще несколько дней, и все, я начну тебе помогать…

– Прекрати, – раздраженно бросала она и выходила из комнаты. После такой сцены она целый день не заглядывала к нему, и ему приходилось утром вставать, доходить до кухни и смотреть, не оставила ли она ему чего-нибудь. При этом он всегда обнаруживал на столе записку: «Можешь взять половину хлеба и половину маргарина». Или же: «Ничего нет, кроме супа, одна сигарета лежит в шкафу».

Большую часть времени он чувствовал голод, но даже голод был не в силах поднять его с кровати. Он вставал только для того, чтобы сходить в туалет, – это стоило ему немалых усилий: нужно было одеться, спуститься по лестнице, там ему часто навстречу попадались люди, жившие, очевидно, на нижнем этаже: высокая толстая блондинка, неприязненно смотревшая на него, пока он не поздоровался с ней, тогда она тоже пожелала ему доброго утра. Еще он встречал пожилую женщину, которая жила, по всей видимости, под ним – изможденное лицо, обрамленное прядями нечесаных волос, – она никогда не отвечала на его приветствие. Внизу жили, наверно, и мужчины: он часто слышал, как они пели или ругались, и однажды он повстречал на лестнице одного из них, показавшегося ему сказочно элегантным: на нем был синий, хорошо сидевший костюм, белая рубашка с зеленым галстуком и даже шляпа. Этот ответил на приветствие. Иногда он слышал, как к дому подъезжали машины, но это случалось только по вечерам, а вечером он никогда не вставал.

Время шло. Он физически ощущал время, оно пролетало как легкий сон и в то же время тянулось бесконечно – странное такое зелье без цвета и вкуса, которое он ежесекундно вбирал в себя…

Однажды вечером он спросил Регину:

– Какое сегодня число?

И она спокойно ответила, стоя в дверях и не обернувшись:

– Двадцать пятое.

Он ужаснулся: оказывается, он уже почти три недели провалялся в постели. Эти три недели казались ему бесконечными, он думал, что уже всю жизнь лежит в постели, в этой полутемной комнате с закрытыми ставнями и ему приносят хлеб, сигареты, супчик…

Три недели! С тем же успехом могли бы пройти три года: у него совершенно атрофировалось чувство времени, он как бы с головой погрузился в эту тусклую нереальную реальность.

Потом Регина не заглядывала к нему в комнату два дня кряду, хотя он слышал, как она проходила к себе, и когда утром он вставал, чтобы поискать какую-нибудь еду в кухне, то ничего не находил, даже записки. Он обшарил все ящики, все шкафы, но нигде ничего не было. В какой-то старой банке из-под повидла он обнаружил нечто, вероятно, забытое ею: странное, темное, комковатое вещество, бывшее некогда порошком; оно пахло супом. Ганс развел его водой и поставил кастрюльку на плитку. Несмотря на голод, он почувствовал легкую тошноту, когда жидкость в кастрюльке нагрелась и запах усилился. По-видимому, это была старая-престарая суповая приправа: запах у нее был явно химический и невыносимо противный, но он все-таки выхлебал всю кастрюльку.

Вечером, услышав, что Регина вернулась, он ее позвал, но она не пришла, а у него не было сил встать. Позже, когда она проходила по темной прихожей, он еще раз позвал ее, но она опять не услышала. Потом она вернулась на кухню, но он все еще не мог собраться с силами, чтобы встать и поговорить с ней.

На следующее утро в кухне опять не было никакой еды, зато на столе лежала записка: «У меня ничего больше нет, может, что-нибудь появится нынче вечером». В ожидании ее он сидел на кухне, временами ложился в постель и засыпал, но, когда она вернулась, он проснулся. Часы показывали полдень.

Он прошел на кухню и увидел ее, устало сидевшую на стуле с сигаретой в руке. На столе лежал хлеб.

Она засмеялась, когда он вдруг вырос на пороге.

– Ого, – воскликнула она, – от голода ты вон каким живчиком стал! Прости, – добавила она тихо, – заходи, поешь, пожалуйста.

Он почувствовал, что залился краской до корней волос, и пристально вгляделся в ее лицо: оно оставалось бледным, лишь слегка порозовело, но никакой насмешки в нем не было, и он впервые ощутил желание ее поцеловать.

Когда он сидел за столом, прихлебывая кофе и очень осторожно и вдумчиво кладя в рот маленькие кусочки черствого хлеба, она спросила:

– У тебя что – совсем нет документов?

– Почему же, есть, – буркнул он. – Только они ненастоящие.

– Покажи.

Он вынул из кармана удостоверение и протянул ей. Она внимательно просмотрела его, наморщив лоб, и сказала:

– Выглядит, как настоящее. Тебе не кажется, что стоит попробовать получить на него талоны?

Он покачал головой.

– Нет, – отрезал он. – Этого человека нет на свете, и это не мое имя. Если заметят…

– Тебе надо получить настоящие документы.

– Надо-то надо, – сразу согласился он. – Только как это сделать? Кстати, ты часто бываешь в городе?

– Конечно, каждый день.

– Найдется у тебя конверт?

– Да.

– Пожалуйста, дай мне один.

Она удивленно посмотрела на него, но поднялась со стула и вынула из ящика буфета зеленый конверт.

Он сунул удостоверение в конверт, заклеил его и надписал карандашом: «Доктору Вайнеру, Больница Милосердных сестер».

– Это удостоверение принадлежит не мне, – сказал он. – Ты сможешь отнести доктору этот конверт?

Она взяла конверт, прочла адрес и сказала:

– Хорошо, но тебе нельзя находиться здесь без документов, они хватают всех, у кого нет справки об освобождении из лагеря для военнопленных.

Потом сунула письмо в карман и встала.

– Я отнесу туда письмо, раз ты этого хочешь. А как получилось, что у тебя чужое удостоверение?

– Я взял его на время, а потом забыл вернуть.

Она хотела было уйти, но он задержал ее:

– Подожди минуточку. – И когда она удивленно обернулась, спросил: – Как я могу заработать денег?

Она засмеялась:

– Ты хочешь зарабатывать?

– Да, – кивнул он и почувствовал, что опять залился краской. – Должен же я что-то делать… И для тебя тоже…

Она промолчала, опустив веки, и он увидел темные круги у нее под глазами, бледные щеки… Она открыла глаза, и он понял, что спросила она всерьез. Сев, она вынула из кармана сигареты, одну протянула ему и сказала:

– Я рада, что ты заговорил со мной об этом, долго мы так не протянем. Вот посмотри. – Она вынула из хозяйственной сумки фотоаппарат, завернутый в белую бумагу. – Это – последнее, что у меня еще осталось. У тебя какая профессия?

– Я книготорговец.

Она засмеялась:

– Я не видела пока ни одной книжной лавки. А кроме того, с такой работы не проживешь…

– Почему это?

– Потому, что самое правильное сейчас – торговать на черном рынке.

Она внимательно поглядела на него, и ему показалось, будто на ее лице промелькнула улыбка. В то же время вид у нее был серьезный, и она была очень красива. Он почувствовал, что ему до смерти хочется ее поцеловать.

– Но черный рынок – не для тебя. И не пытайся, ничего не выйдет. У тебя это на лице написано. Ты понял?

Он пожал плечами:

– Что же мне делать?

– Воровать, – ответила она. – Это – еще одна возможность выжить. – Она опять испытующе посмотрела на него. – Может, с этим ты справишься. Но прежде всего надо добыть тебе настоящие документы, чтобы ты смог выходить из дому и чтобы мы получили талоны.

Она задумалась, потом сунула фотоаппарат в сумку и совершенно неожиданно сказала:

– До свидания…

В этот день он совсем не спал. И беспокоился, пока она не пришла. Всю вторую половину дня он сидел безвылазно в своей комнате, слегка приоткрыв ставни и глядя наружу. Там простирался огромный запущенный парк, и на фоне серого безграничного неба он увидел небольшую кучку суетившихся людей. Несколько мужчин и женщин валили деревья: он слышал удары топора и грохот, когда падало очередное дерево.

Вечером Регина сразу пришла к нему в комнату и положила на стол лист белой бумаги. Он подошел к ней, положил руку на ее плечо и так, стоя рядом, смотрел на плотные ряды букв на белой бумаге, а ее указательный палец двигался от пункта к пункту, пока она говорила:

– Тут тебе нужно только вписать, как тебя зовут или другое имя, какое хочешь, потом свою профессию, дату рождения, место рождения, населенный пункт, где ты попал в плен. Все остальное оформлено по всем правилам – и печать, и подписи настоящие, вот тут указан лагерь, из которого тебя выпустили, запомни. Но заполнить все это надо по-немецки и по-английски. А ты знаешь английский?

– Немножко, – ответил он. – Бог мой, откуда у тебя это?

– Обменяла, – ответила она. – На мой фотоаппарат. Справка настоящая, мне ее дал один американец…

– Бог мой, – опять пробормотал он. Но когда он крепче сжал ее плечо, она стряхнула его руку…

– Письмо твое в больницу я тоже отнесла.

– Спасибо.

Она отвернулась и направилась к двери…

– Регина, – позвал он.

– Ну, что еще?

– Останься со мной, – сказал он и подошел к ней.

Она попыталась улыбнуться, но улыбка у нее не получилась. И она спокойно позволила ему положить руки ей на плечи и поцеловать.

– Нет-нет, – тихо проговорила она, когда он ее отпустил, – оставь меня, пожалуйста… Я так устала, что мне хочется умереть. Не могу, ведь я тоже хочу есть, ужасно хочу.

– Мне кажется, я тебя люблю, – сказал он. – А ты, ты меня любишь?

– Кажется, люблю, – ответила она устало. – Правда, мне так кажется. Но сегодня оставь меня в покое, пожалуйста, дай мне побыть одной…

– Разумеется, прости меня.

Она лишь кивнула на прощанье, и он распахнул перед ней дверь, когда она выходила. Он увидел, как она устало прошла на кухню, и услышал, что она тотчас улеглась, не зажигая света…

VII

Он не понимал, что с тех пор прошло всего три недели: ему-то казалось, что больше года. Монахиня, по-видимому, не узнала его, а сама она мало изменилась: ее мясистые бицепсы и по-детски маленькие ручки немного похудели, а широкое глуповатое лицо погрустнело. Он сразу ее узнал. Она стояла в клубах пара, склонившись над большой кастрюлей, и раздавала суп. Несколько девочек ожидали в очереди перед горячей кастрюлей, и та, чья очередь подходила, протягивала монахине свою жестяную кружку с откинутой крышкой. Монахиня считала половники зачерпываемой жижи, пахнувшей свеклой и слегка отдававшей прогорклым жиром. Небольшая очередь в бело-голубых полосатых передниках медленно уменьшалась, и он уже слышал, как половник скребет по дну кастрюли, и видел, что клубы пара поредели. Проплывая мимо него в открытую дверь, они оседали на его лице капельками жаркого пота, который постепенно охлаждался, становясь похожим на изморось, вот только разило от него, как от грязной воды после мытья посуды. Девочки выскальзывали из кухонного закутка через щель между огромной раздвижной дверью и стеной – дверь не раздвигалась и была лишь прислонена к проему: направляющие желобки вверху погнулись. Время от времени в эту щель залетал порыв ветра. Он закручивал облака пара и уносил их наружу через открытое окно, так что на короткий миг монахиня была видна вполне отчетливо и перед нею – тощие шейки двух девочек, еще ожидавших своей очереди…

За его спиной во двор въехал большой грузовик, и на землю высыпалась огромная куча брюквы. Монахиня тут же сорвалась с места, появилась на пороге и сердито крикнула:

– Осторожнее, так вы мне всю брюкву перепортите, а ведь мы ею людей кормим…

Она стояла почти рядом с ним. Он увидел, как затряслось ее лицо от гнева, и услышал, что за его спиной засмеялись рабочие. Ганс обернулся: один из них сбрасывал вилами остатки брюквы из кузова, а тот, что сидел за рулем, протянул монахине накладную для подписи. Он был толст, бледен и, судя по всему, очень торопился. Монахиня вернула водителю подписанную накладную, поглядела на него, сокрушенно покачав головой, и только теперь заметила Ганса. Она все еще сжимала в руке половник, с которого капала горячая жижа.

– Чего вы хотите? – спросила она.

– Мне бы немного поесть…

– Это невозможно, – отрезала она, удаляясь, – у нас все рассчитано…

Но он не ушел – смотрел, как она обслуживала двух последних девчушек.

Его знобило. Накануне шел снег – отвратительный, мокрый майский снег, во дворе все еще стояли лужи, и кое-где по углам у каменной стены и в очень тенистых местах между грудами щебня и облупившейся стеной он заметил кучи грязного слежавшегося снега.

Неожиданно монахиня подозвала его к себе, неловко помахав половником над кастрюлей, и Ганс торопливо подошел…

Она прошептала:

– Никому не говорите, что я дала вам поесть, иначе завтра полгорода соберется здесь. Ну давайте, – добавила она уже энергичнее, – подойдите поближе…

Она наскребла из кастрюли половину половника и вылила в жестяную миску.

– Побыстрее, – проронила она на бегу, бросившись к двери, чтобы посторожить.

Ганс быстро выхлебал суп – он был горячий и жидкий, но очень вкусный. Главное, горячий. Ганс почувствовал, что слезы навернулись ему на глаза, и он ничего не мог поделать – они просто катились по его лицу, а руки у него были заняты, и он не мог их смахнуть. Потом заметил, что они, уже поостыв, застревали в складках его лица и скатывались наискосок ко рту, так что он чувствовал их солоноватый вкус…

Ганс поставил пустую миску на крышку кастрюли и направился к двери. На лице монахини было написано нечто похожее не на жалость, а скорее на боль – своеобразная смесь отстраненного участия и ребячливой нежности.

– Вы очень голодны? – спросила она. Он кивнул. – В самом деле очень? – Он еще раз кивнул, уже энергичнее, и с надеждой уставился на ее красиво изогнутые губы, не вяжущиеся с ее бледным и жирным лицом. – Минуточку…

Монахиня подошла к столу, стоявшему в кухонном закутке, и, покуда выдвигала ящик стола, он надеялся, что она даст ему буханку. Но она достала оттуда всего лишь бумажку, которую тщательно разгладила и протянула ему. Он прочел: «Талон на получение одной буханки у Комперц, Рубенштрассе, 8».

– Спасибо, – пробормотал он. – Большое спасибо. Сейчас еще можно туда пойти?

– Нет, – покачала она головой. – Сейчас уже поздно. Не успеете до комендантского часа. Так что идите в свое убежище, а завтра утром…

– Да, конечно, – кивнул он. – Спасибо, большое спасибо…

VIII

На стене висел большой кусок картона, на котором черной краской вкривь и вкось было выведено: «Залог – 100 марок и удостоверение личности». Пахло затхлостью, нищетой и специфическим запахом летнего пота бедняков. Он медленно продвигался в длинной очереди вперед, к темной дыре в толстой бетонной стене с надписью: «Вход». Женщина, сидевшая возле темной дыры и распоряжавшаяся кучей грязных и рваных одеял, спросила у него документ, и он протянул ей справку об освобождении из лагеря, которую раздобыла Регина. Женщина записала его фамилию в список и бросила кратко: «Одеяло?» А увидев, что он отрицательно мотнул головой, подтолкнула его вперед. Ее серое лицо нервно и алчно дернулось, и она выхватила из рук следующего по очереди его грязную справку. А сзади напирали: «Проходите, проходите»…

Людской поток понес его внутрь помещения. Там уже было полно народу. Все столы и скамьи были заняты, так что ему пришлось сесть на пол: ноги не держали. В зале было сумрачно, дневной свет пробивался в какую-то щель, лампы не горели. Внезапно все начали требовать света, вся толпа, алчущая света, хором завопила: «Света! Света!» В дверях появился угрюмый служащий и сухо объявил, что света больше не будет, потому что каждую ночь крадут лампочки. Он выждал, когда утихнет шум, и сообщил правила распорядка, которые сводились к тому, что следует остерегаться воров и что утренние поезда будут объявлены…

Он сидел на бетонном полу в одном из углов зала, где его не могла затоптать толпа новоприбывших, и был рад, что обрел наконец какой-то покой. Но когда окончательно стемнело, стало совсем плохо. Каждый прибывающий поезд привозил новые полчища оборванцев – грязных бродяг с мешками картофеля или помятыми чемоданами, освобожденных из лагерей солдат, растерянно теребящих свои серые пилотки или прячущих руки в карманах шинелей. Каждый раз как прибывала очередная партия, дверь открывалась, и в слабом свете, падавшем из коридора, он видел только головы новоприбывших, казавшихся черными силуэтами…

Позднее еще раз появился тот служащий и объявил в темноту зала, что курить запрещается. В ответ раздался возмущенный вой, и служащий раздраженно бросил:

– По мне – курите, чтоб вы сдохли!

В разных концах зала горели огарки свечей и вместе с тлеющими огоньками сигарет и трубок создавали призрачное освещение. Позади Ганса на скамье сидели две женщины, своими ящиками и чемоданами захватившие большой участок пола. Когда он рассматривал лица окружавших его людей по отдельности, все они производили впечатление таких же нищих, уставших и молчаливых, как и он сам, но в массе своей толпа казалась враждебной и агрессивной. А когда свечи одна за другой погасли и в темноте засветились лишь слабые огоньки сигарет, все вокруг начали есть. Женщины, сидевшие позади него, жевали особенно громко: они все чавкали и чавкали, неутомимо и бесконечно двигали челюстями, поглощая сначала хлеб, много хлеба, – долго, очень долго слышал он это сухое, как у кроликов, пережевывание пищи – так они в темноте ели хлеб. Потом принялись за что-то сочное и в то же время хрустящее, видимо, фрукты, яблоки. Под конец они стали что-то пить: он явственно слышал булькающие звуки, когда они пили из горлышка. Слева и справа от него, спереди и сзади, с наступлением полного мрака все принялись за еду, словно только его и ждали, чтобы поесть. Сотни челюстей скрытно жевали и грызли, то тут, то там вспыхивала быстро подавляемая ссора. И этот всеобщий жор отложился у него в мозгу как отзвук некоего проклятья, имени которого он не знал. Утоление голода уже не казалось ему теперь приятной потребностью. Оно было мрачным законом существования, вынуждавшим людей заглатывать пищу, любой ценой заглатывать, не утоляя, а, наоборот, словно даже усиливая голод. Ему казалось, что они задыхались, жуя. Этот процесс длился часами, и, когда часть бункера вроде бы утихомиривалась, снаружи, с вокзала, втискивалась новая толпа, становилось все теснее, и через какое-то время вокруг снова начинали шелестеть бумагой, вскрывать картонные коробки, торопливо рыться в мешках и пакетах, отщелкивать замки чемоданов – под покровом темноты опять раздавалось это отвратительное бульканье…

Потом началось перешептывание: во мраке люди тихонько делились воспоминаниями об удачном обмене вещей на продукты в деревне или жаловались на исчезновение запасов…

Пот выступил у него на лбу, хотя он дрожал от холода. Он обнаружил рядом угол какого-то одеяла, сел на него и прислонился спиной к туго набитому рюкзаку – картошка в нем на ощупь казалась костями какого-то таинственного скелета. Кое-кто все еще курил, огоньки тлеющих сигарет вроде бы даже множились, воздух становился удушливым и зловещим. Потом в одном из углов едва слышно заиграла губная гармоника. Раздался громкий возглас: «„Эрику“ давай, сыграй „Эрику“!» Гармоника сыграла «Эрику». Другие голоса просили исполнить какие-то еще песни, и тогда игравший хриплым голосом потребовал, чтобы ему заплатили. В темноте стали передавать невидимые дары – в невидимые руки клали и отправляли их в быстрое и беззвучное путешествие во мраке: ломоть хлеба или яблоко, пол-огурца или окурок. Внезапно где-то разгорелся скандал – ругань и драка – из-за того, что какую-то мзду не передали адресату. Во всяком случае, гармонист утверждал, что ее не получил, и отказывался сыграть заказанную песню. Соседи жертвователя в мгновение ока установили место, где она исчезла. В темной массе тел смутно обозначились движения спорщиков: угрожающие волны наседающих и замахивающихся людей. Потом вдруг наступила тишина, и гармоника заиграла по заказу кого-то другого.

Две женщины за спиной Ганса, видимо, уже уснули, с их стороны не доносилось ни звука, чуть подальше слышалось похотливое хихиканье парочки, гармоника умолкла, мерцающих сигаретных огоньков стало заметно меньше. Слева и справа руки его наткнулись на бесформенные тюки, он так и не понял, мешки это были или люди…

Потом он, наверное, заснул и был внезапно разбужен диким криком: кто-то в темноте наступил на лежащего. Судя по всему, началась драка, в результате которой пропало одно место багажа. Высокий взволнованный мужской голос вопил: «Мой чемодан, мой чемодан… Мне надо на поезд в два сорок!» Целый хор голосов подхватил: «В два сорок будет поезд, нам он тоже годится». В темноте началась суматоха и возня, а мужской голос все твердил про свой чемодан. Потом дверь распахнулась, и в слабом свете электрической лампочки Ганс увидел, что в коридоре стоит плотная толпа. А тот мужчина завопил: «Полиция, полиция, мой чемодан!..»

Воцарилась мертвая тишина, когда в коридоре две; полицейские каски стали протискиваться вперед. Потом очень яркий луч большого карманного фонаря врезался в темноту зала, осветив танцующие в воздухе пылинки и согбенную в ожидании толпу людей, – вид у них был смиренный, как бы молитвенный, и лица обращены к свету.

Голос полицейского сказал спокойно и четко:

– Чемодан. Если его не…

Но в этот миг мужчина, очевидно, уже заполучил свой чемодан, потому что крикнул:

– Да вот он, чемодан, нашелся!

Тут же из толпы понеслись выкрики:

– Старый идиот! Глупая свинья! Нечего было рот разевать!..

Дверь закрылась, стало опять темно, но с этой минуты Гансу больше не спалось. Каждые четверть часа в зале возникало и распространялось волнами тревожное движение: то объявляли прибытие поезда, то подзывали знакомых, то вопили, разыскивая свой багаж, а воздух в этом бетонном мешке становился все более душным и отвратительным…

Ганс то и дело вытирал пот со лба, в то же время чувствуя, что подмерзает снизу. Кусок одеяла и рюкзак, к которому он прислонялся, исчезли. Он медленно пополз дальше, пока не наткнулся на какое-то препятствие, склонился над ним, чтобы выяснить, что это – мертвое или живое, и в нос ему ударил резкий запах лука. Он обнаружил, что это большая корзина с луком, обшитая мешковиной. Ганс сел на корзину – сама возможность нормально сидеть была необычайно приятна. Он уселся поудобнее, опустил голову на грудь и вновь уснул, но ненадолго: кто-то столкнул его с корзины, и голос столкнувшего сказал: «Наглая свинья». Он очутился на каменном полу, отполз в сторону, скорчился и замер в ожидании…

Стало немного просторнее, и он пополз дальше, пока не услышал вблизи чье-то дыхание. Он осторожно подобрался поближе, нащупал чью-то голень и туфлю. Туфля была женская – маленького размера и на высоком каблуке, и он склонился над спящей там, где должно было находиться ее лицо. Теплое дыхание мягко коснулось его щеки, он подставил ладони потоку теплого воздуха, исходившему из ее рта, и склонился еще ниже, но так ничего и не смог разглядеть. Потом он различил в запахе этой незнакомой женщины – он не мог определить ни ее возраста, ни внешности – что-то похожее на хорошее мыло: в нем чувствовался легкий аромат духов. Он так и остался сидеть, склонившись над ней и подставив лицо ее дыханию, – оно было такое теплое и спокойное, а аромат хорошего мыла чувствовался все сильнее и сильнее. Потом он привалился к ней сбоку и прижался лицом к ее пальто, от которого пахло мускусом и мятными конфетами. От этого сильного и очень приятного запаха он уснул…

А когда проснулся, оказалось, что все покидают зал. Незнакомая женщина, спавшая рядом, уже исчезла. Ганс втиснулся в толпу выходящих, его опять остановили у стола, где лежали кучки грязных одеял, опять пришлось показывать свое удостоверение и ждать, пока проверят, брал он одеяло или нет. За столом теперь стоял старик, мрачный инвалид с незажженной трубкой во рту, который тупо принимал одеяла и возвращал взятые за них в залог деньги, отсчитывая их прямо в протянутые к нему грязные ладони…

На улице было совсем светло, потеплело, и, когда Ганс принялся искать талон на хлеб, он со страху тут же взмок от пота: та бумажка исчезла. Он судорожно шарил по карманам и чувствовал, что смертельный ужас угнездился глубоко в его душе, ужас из-за потерянного или украденного хлеба. Сердце его бешено колотилось, и он с трудом удержался от слез, когда наконец нащупал скомканную бумажку в нагрудном кармане. Он развернул ее, тщательно разгладил и пошел дальше, прочитав: «На одну буханку в булочной у…» Сердце его все еще бешено колотилось…

IX

Сердцебиение не утихало, он все время думал о хлебе, и удары сердца походили на слегка болезненную, но все же приятную пульсацию в ранке: сердце его было словно большой ссадиной в груди. Он шагал с такой скоростью, на какую хватало сил, выбирая улицы, посреди которых были расчищены от обломков узенькие тропинки, и уже к девяти часам добрался до улицы, от которой ответвлялась Рубенштрассе. Вспомнив о той женщине, не мог удержаться от улыбки: что она скажет, когда он вдруг заявится и предъявит ей свое право на буханку. Конечно же она его узнает. В этом он был уверен. Может быть, она предложит ему деньги, кучу денег. Их хватит, чтобы купить себе настоящее удостоверение с его настоящим именем – клочок бумаги, но настоящий, насколько может быть настоящим купленный клочок бумаги. Но еще сильнее, чем при мысли об удостоверении, которое он сможет купить, еще сильнее билось его сердце при мысли о хлебе – настоящем, реальном хлебе. Пока у него была лишь бумажка, дающая право на хлеб, но не сам хлеб. А ему так хотелось ощутить его ароматную мякоть, кусать его и отламывать большие куски, хотелось принести его Регине. Целая буханка свежего хлеба – в поджаристой корочке запеченные островки теста; какой необычайный у него запах и вкус, такой вкус может быть только у хлеба. С какой-то странной радостью, уже как бы не совсем чувственной, он вспомнил о хлебе, который дала ему монахиня почти три недели назад. Вчера он вышел из дому, чтобы раздобыть какой-нибудь еды, как обещал Регине, но почти ничего не сумел: у него не было ни денег, ни вещей для обмена. Но одну буханку он все же принесет домой. А может, и много буханок, может, та женщина даст ему деньги, много денег, и он сможет купить на них много хлеба. Цены на хлеб сразу резко подскочили, как только война кончилась. Мир взвинтил цены. И все же теперь хлеб можно купить, только он очень дорог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю