355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Бёлль » Ангел молчал » Текст книги (страница 3)
Ангел молчал
  • Текст добавлен: 19 марта 2017, 02:30

Текст книги "Ангел молчал"


Автор книги: Генрих Бёлль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

– Фрау Комперц!

Немедленно откликнулся весьма холодный голос:

– Да?

– Тут вас спрашивает какой-то мужчина.

– Минуточку.

Старуха опять взглянула на Ганса.

– Она все время лежит, – прошептала она.

И тут голос из-за двери крикнул:

– Можно войти!

Старуха открыла ему дверь, и он вошел.

Комната была большая, с высоким потолком и имела вполне опрятный вид. Паркетный пол был даже отциклеван, желтые гладкие дощечки весело блестели. Над большой черной кроватью в углу Ганс увидел статую Девы Марии на деревянном постаменте с маленькой красной лампадой впереди. Кроме кровати в комнате стояли только стул и ночной столик, и Ганс заметил, что трещины на потолке были обиты полосами толстой белой бумаги. На стенах висели темные живописные полотна, и Ганс сразу подумал, что они, должно быть, подлинные и очень ценные. Он остановился на пороге, все это показалось ему слишком парадным, слишком покойным и красивым…

Чистый голос тихонько произнес:

– Проходите, пожалуйста, и присядьте.

На лежавшей в кровати женщине была темная, доверху застегнутая кофта, а лицо представлялось ему все более бледным по мере того, как он приближался к ней. Волосы у женщины были очень светлые, почти бесцветные, они казались неприбранными, очень редкими и напомнили ему парички бледных кукол. Он медленно подошел к ней поближе. Она повторила:

– Да присядьте же, наконец.

На мраморной столешнице ночного столика стояло маленькое черное распятие в грубой деревянной оправе.

Ганс сел. Не в силах вымолвить ни слова, он вдруг лихорадочно расстегнул плащ и указал пальцем на китель, который был на нем, на фельдфебельские петлицы, на ордена на груди и ромбики на погонах. Все это было новехоньким, петлицы еще блестели, и пуговицы сверкали, на них не виднелось ни единой царапинки.

Она только кивнула, ее лицо оставалось спокойным и матово поблескивало в ореоле светлых волос.

– Ладно-ладно, – сказала она. – Ведь я знала… Но как… Скажите мне, как…

Он встал, скинул плащ, потом снял китель, вынул записку из кармана и протянул ее женщине вместе с кителем. Но и теперь выражение ее лица не изменилось. Он отвернулся и стал смотреть на большое, завешенное шалями окно. Солнце все-таки пробилось сквозь них, усеяв подоконник солнечными зайчиками, ткань окрасилась красным цветом и будто впитала его в себя, словно цвет был жидкостью, которая, постепенно сгущаясь, проникла в каждую ниточку ткани. Тут Ганс убедился, что картины на стенах и впрямь были необычайно ценные: казалось, они были написаны светом – спокойные лица патрициев прямо-таки светились над бархатными воротниками их одеяний.

Ганс медленно повернулся к женщине и очень удивился: тщательно прощупав швы на полах кителя, она улыбнулась, взяла ножик из ящика ночного столика и принялась отпарывать подкладку.

Руки ее были так же спокойны, как и лицо, она распорола несколько стежков, после чего уверенным движением оторвала всю подпушку, осторожно погрузила левую руку в темную пустоту, вытащила на свет Божий сложенный вчетверо лист бумаги и тихо произнесла:

– Читайте…

Он развернул лист и прочел:

– «Оберурзель, 6 мая 1945 года. Я, нижеподписавшийся фельдфебель Вилли Комперц, завещаю все принадлежащее мне движимое и недвижимое имущество моей жене Элизабет Комперц, урожд. Кройц».

Ниже было написано очень четко: «Вилли Комперц, фельдфебель». Потом какая-то неразборчивая подпись, круглая печать с номером полевой почты и ясно читаемое слово «подполковник»…

Он молча вернул женщине бумагу.

– В чем дело? – забеспокоилась она. – Вы на что-то обиделись?

Он ничего не ответил и вновь отвернулся к окну. Пылающая жидкость разгорелась пуще прежнего, казалось, она стала еще гуще, еще ярче и еще прекраснее…

– Так в чем же дело? – опять спросила женщина. Выглядела она очень спокойной и серьезной, поэтому он бросил ей прямо в лицо:

– Он украл у меня мою смерть, ваш муж украл у меня мою смерть. Сдается, я знаю, в чем тут дело. Такую быструю и опрятную смерть он не позволил мне сохранить за собой, он избрал ее для себя, а значит, был вынужден ее украсть. К тому же смерть эта была еще и геройская, настоящая геройская смерть на поле боя. А мне такая смерть не к лицу, я знаю. Я должен был жить, я даже хотел жить. А он хотел подарить мне жизнь. И теперь я понимаю, что жизнь можно кому-то подарить, украв его смерть.

Она откинулась на подушки и прислонилась головой к спинке кровати, на темном фоне которой ее лицо выглядело еще бледнее.

Ганс продолжал:

– Меня собирались расстрелять за дезертирство. Им удалось меня схватить. Американцы были уже совсем близко. А ваш муж служил писарем в военно-полевом суде, так? – Она кивнула. – Им надо было покончить со мной как можно быстрее, потому что американцы были рядом, уже слышны были звуки ближнего боя… Ваш муж вечером вошел в тот сарай, где я ожидал расстрела. Он принес с собой карманный фонарик, осветил сваленное там сено, нащупал лучом мое лицо и сказал: «Вставай». Я встал. Лица его я не видел, оно оставалось во мраке. Он спросил: «Ты ведь не хочешь умереть?» – «Не хочу», – ответил я. «Вот и вали отсюда», – заявил он. «Ладно», – сказал я и хотел пройти мимо него. «Минуточку, – остановил он меня. – Надень мой мундир». Лица его я все еще не видел. Он положил фонарик на сено, его луч упал на пыльный потолок сарая, и в отраженном свете я увидел наконец его лицо: оно было безучастным. Итак, он снял с себя мундир, взял мой и сказал: «А теперь иди». И я ушел. Спрятался в соседнем дворе, потом услышал, что звуки боя раздались совсем рядом, увидел, как мои палачи начали поспешно грузиться в машины, и один голос, голос судьи, все выкрикивал: «Комперц, где Комперц?» Кричал он тщетно, и уже перед самым отъездом они вытащили его из сарая и расстреляли. Залп был едва слышен. Потому что минометы били уже по самой деревне и снаряды танковых пушек разрывались над крышами… – Ганс ненадолго замолк. – Я пробыл в деревне лишь несколько минут, кроме меня, никого не было, только куча навоза и мертвое тело, лежавшее перед сараем в тридцати шагах от меня. Уже смеркалось. Он заключил выгодную сделку… – Ганс опять умолк, взглянул на бравые бледные лица над бархатными воротниками и тихо добавил, вставая: – В его семействе много веков заключали только выгодные сделки, я знаю…

Он не договорил.

– Бог мой, – едва слышно вымолвила женщина, и Гансу впервые показалось, что она вовсе не безучастна. – Бог мой, но ведь он же вас спросил, хотите ли вы жить…

– Вот-вот, – оборвал он ее, – я знаю, он меня спросил. Такие всегда спрашивают, они никогда не бывают не правы…

Она спокойно возразила:

– Теперь ничего не изменишь, вам придется жить, и когда-нибудь вы будете радоваться жизни, Бог вам поможет. Благодарю вас за мундир. Вы быстро нашли записку с адресом?

– Я нашел ее, когда искал в карманах сигареты.

Она улыбнулась.

– И что же, нашли?

– Нашел, – ответил Ганс. – Две штуки…

И вдруг полез в карман плаща, щелкнул крышкой портсигара, вынул две сигареты и швырнул их на ее постель.

– Получите, – холодно сказал он. Женщина испуганно уставилась на него. – А то вы еще скажете, что хорошо заплатили мне за то, что я выполнил поручение, стоившее мне смерти.

Ганс повернулся к двери и направился к выходу. Он успел услышать, как она крикнула ему вслед, и в голосе ее звучали слезы:

– Но вам может пригодиться этот мундир… Как вас зовут, скажите, ради Бога, – как же вас зовут…

В дверях он остановился и еще раз взглянул на женщину: она в самом деле плакала.

– Ради Бога, дайте мне возможность что-нибудь для вас сделать. Как вас зовут?

– Не знаю, – спокойно ответил он. – Я в самом деле не знаю, как меня теперь зовут. До последнего времени моя фамилия была Хунгрец, а как теперь – не знаю, записка с новой фамилией где-то в кармане. До свидания.

Он ушел, не обернувшись…

В вестибюле ему опять встретилась та же старуха. Теперь она несла в подоле фартука картофельные очистки.

– Его уже нет в живых? – спросила она, понизив голос до шепота.

Ганс кивнул.

– Так я и думала, – спокойно заметила она. – Он погиб под самый конец?

– Его расстреляли…

– О Боже! – воскликнула она. – Когда его отец узнает… А кто расстрелял – немцы?

– Немцы…

– Сами немцы и расстреляли, Господи помилуй… – Она пошла через вестибюль и по длинному темному коридору, все время покачивая головой. – Боже мой, – опять заговорила она, когда они вышли на улицу. – Почему же немцы-то его расстреляли, может, сболтнул чего-нибудь про победу и все такое?

– Да нет, произошла ошибка, его расстреляли по ошибке.

Старуха молча направилась к ближайшей куче обломков и высыпала на нее картофельные очистки, а когда Ганс на ходу обернулся, она все еще стояла и смотрела ему вслед.

IV

Позже он вспомнил, что теперь его зовут Келлер, Эрих Келлер. Мотаясь по городу, он старался запомнить это имя, подолгу и настойчиво бормотал его себе под нос: Эрих Келлер… И в то же время его не отпускала мысль, как бы ему раздобыть две тысячи марок, чтобы окончательно расплатиться за это имя и жить с ним до тех пор, пока не сможет вернуть свое собственное. На самом деле его звали Шницлер, Ганс Шницлер, та почтовая открытка была адресована Гансу Шницлеру. Но перед тем, как его приговорили к расстрелу, он носил имя Хунгрец, и расстрелять собирались унтер-офицера Хунгреца. А незадолго до этого он несколько месяцев назывался Вильке, Герман Вильке, обер-ефрейтор. Примерно три четверти года он таскал с собой крошечную мастерскую по производству документов, удостоверяющих личность: печать и пачку бланков на всякие случаи жизни, а также продовольственные талоны – в любом количестве и имена – в большом ассортименте. С этой мастерской он мог бы снабдить фальшивыми документами полроты солдат – не существующую в реальности частную армию, сражающуюся за несуществующие цели и тем не менее абсолютно законную, потому что печать была у него подлинная. До того как стать Вильке, он разъезжал повсюду под именем Вальдов, а еще раньше – Шнорр. Он присваивал себе любые имена, какие приходили ему в голову, когда он заполнял бланки; он создавал людей, которых не было и не могло быть в действительности, но которые тем не менее обретали некое призрачное существование после прижатия печати к бумаге: отпечаток круглой резиновой штуковины на кусочке бумаги в зеленую полоску придавал этим существам законность. И эти варианты его самого, никогда не существовавшие в действительности, продолжали жить в различных перечнях и бухгалтерских книгах, в ночлежных бараках и карточных бюро, в полевых кухнях, где раздавали дармовой суп, и в привокзальных кинотеатрах. Даже носки и пистолет он получил где-то по документам на то имя, которое теперь начисто позабыл, – один из вариантов, созданных с помощью инструмента настолько ничтожного, что над ним даже смеяться было нельзя: просто кусочек приклеенной на деревяшку резины с вырезанными на ней рельефными числами, означавшими номер части и обрамлявшими государственный герб, то есть орла, державшего в лапах крошечную свастику. Только и всего, велика ли премудрость… Ну, еще и клочок бумаги, завершавший эту аферу. У него было много имен за это время, закончившееся только три дня назад и казавшееся ему теперь бесконечно далеким. Он их всех уже и не помнил. Расстрелять его собирались под именем Хунгрец, это ему опять пришло на память, когда он бродил по городу и старался запомнить свое теперешнее имя: Келлер, Эрих Келлер. Это имя стоило очень дорого: две тысячи марок…

Позже он попал на улицу, где еще встречались неразрушенные дома с жителями. Между двумя мокрыми кучами золы, из-под которых на разбитый асфальт текла желтоватая жидкость, стояла женщина – грязные светлые волосы и серое лицо с потухшими глазами.

– Хлеб! – крикнула она ему. – Хлеб!

«Хлеб», – подумал он и остановился. Поглядел на нее.

– Хлеб! – опять крикнула женщина. – Талоны на хлеб.

Он принялся шарить по карманам в поисках денег, нашел всего шесть марок. И протянул эти грязные бумажки женщине.

– Хлеба, – сказал он. Но она покачала головой.

– Двадцать марок два фунта, – сказала она.

Он попытался подсчитать, глядя на нее, но у него ничего не получилось.

– На пять марок, – сказал он. – Полфунта.

Она вынула руку из кармана пальто и начала перебирать комочек грязных красноватых талонов. Он дал ей пять марок и пристально посмотрел на бумажки с напечатанными на них буквами, лежавшие на его ладони.

– Разве на это что-нибудь дают? – едва слышно сказал он. Она возмущенно вытаращила глаза и заморгала часто-часто, как заводная кукла.

– Ясное дело, дают, – возразила она. – Ведь уже мир, ты что, не знаешь?

– Мир… – протянул он. – Это с каких же пор?

– С сегодняшнего утра, – заверила она. – С сегодняшнего утра у нас мир… Война кончилась…

– Да знаю я, она уже давно кончилась. Но чтобы мир?

– Мы капитулировали, ты что, не веришь?

– Нет…

Она подозвала одноногого инвалида, который сидел неподалеку на обломке стены, держа в руке распечатанную пачку сигарет. Тот приковылял к ним.

– Вот он не верит, что наступил мир! – крикнула она. – Да откуда ты взялся?

Он промолчал.

– Все верно, война кончилась, совсем кончилась. Ты что, не знал?

– Не знал, – ответил Ганс. – А где можно купить хлеб по этим талонам? Они настоящие?

– Да, – ответил инвалид. – Они настоящие. Мы не мошенники какие-нибудь. Здесь за углом лавка булочника. Сигарет хочешь?

– Да нет, они наверняка чересчур дороги.

– Шесть марок…

Ганс и вправду получил хлеб на талоны в булочной за углом, хлеб добросовестно взвесили, получилось пять ломтиков, а поскольку последний ломтик, брошенный женой булочника на весы, был толстоват, так что весы показали двести семьдесят граммов, то булочница отрезала от него уголок и положила его в особую корзину…

Ганс отпраздновал наступление мира, сидя на помойном ведре, вдумчиво и торжественно жуя хлеб и пересчитывая сдачу, полученную у булочницы.

Он не знал, что хлеб стал так дорог. Сунув руку в карман плаща, чтобы достать портсигар, он нащупал скомканный конверт. А вытащив его, еще раз прочел: «Регина Унгер, Мэркише штрассе, 17»…

Развалины, мимо которых ему пришлось идти теперь, выглядели иначе: холмы, поросшие густой травой и разноцветными сорняками до колен, над которыми едва возвышались низенькие деревца, – невысокие холмы с пологими склонами, в которые улицы вгрызались, словно овраги, – мирные загородные овраги, окаймленные грубыми деревянными столбами, на которых висели трамвайные провода, а по дну оврагов тянулись до блеска отполированные трамвайные рельсы. Ганс долго шел по такому оврагу, пока не увидел человека, сидевшего на камне и, видимо, ждавшего чего-то под желтоватой картонной табличкой с большой зеленой буквой «H»[2].

Человек устало взглянул на Ганса и инстинктивно загородил рукой изрядно потрепанный мешок, сквозь дыры которого выглядывали картофелины.

– Здесь трамвайная остановка? – спросил Ганс.

– Да, – процедил тот и повернулся к нему спиной. Ганс опустился на бордюрный камень и увидел вдали за этими зелеными холмами силуэты сожженных домов и уродливые остатки разрушенных церквей. Вдруг его взгляд упал на странное огромное металлическое кольцо, высовывавшееся из какого-то холма и, по-видимому, сохранившее прежнюю форму: сам металл почернел от пожара, но внутри кольца Ганс заметил и сразу узнал странную, но хорошо сохранившуюся стилизованную птицу – огненно-красного петуха, некогда озарявшего ночь. То была световая реклама какого-то бара – в центре огромного кольца сидел на острие иглы и, ежеминутно грозя перевернуться, раскачивался ярко-красный петух, выделяясь уже одним своим цветом среди желтых, голубых и зеленых реклам. Ганс оглянулся на человека, сидевшего рядом со своим мешком картофеля, и спросил:

– Значит, это и есть Гросе штрассе?

– Да, – буркнул тот, не переменив позы.

Мало-помалу на остановке начали собираться люди. Они появлялись непонятно откуда, – казалось, они вырастали прямо из холмов. Невидимо и неслышно из этой пустоты воскресали призраки, чьи пути и цели оставались недоступными его пониманию. То были существа, нагруженные мешками и свертками, коробками и ящиками, чьей единственной надеждой, очевидно, была желтая картонная табличка с большой зеленой буквой «H». Они беззвучно выныривали откуда-то и молча встраивались в плотную толпу, ожившую лишь при позвякивании и скрежете колес приближавшегося трамвая…

V

На женщине, появившейся в дверном проеме, был длинный черный халат с поднятым воротником, и ее хорошенькая головка покоилась между углами воротника словно драгоценный плод в темной вазе. Волосы у нее были очень светлые, почти белые, лицо круглое и бледное, и Ганс сразу обратил внимание на ее удивительно темные, почти треугольные глаза…

– Что? Что вы сказали? – спросила она.

Ганс повторил так же тихо:

– Я возвращаю вам ваш плащ, фрау Унгер. Я им воспользовался.

– Плащ? – недоверчиво переспросила она. – Какой еще плащ?

– Он висел в рентгеновском кабинете, там, в больнице, в подвале. Было холодно, и я…

Женщина подошла к нему поближе, и он увидел, что она улыбается. Вблизи она показалась ему еще бледнее.

– Входите же, – тихо произнесла она, и он вошел в неубранную комнату с затхлым запахом и закрыл за собой дверь…

Ганс растерянно помялся на пороге и огляделся: в комнате никого не было. Кровать в углу за дверью была не застелена, а под халатом женщины, которая опиралась на что-то стоявшее за ее спиной, он заметил желтые пижамные штаны. Очевидно, постучав в дверь, он поднял ее с постели…

Ганс медленно стащил с себя плащ, вынул из кармана портсигар, протянул ей то и другое и пробормотал:

– В нем еще были сигареты, простите… Я их выкурил.

Она только молча кивнула, и он внезапно понял, что она его не слушает и вообще не видит, хотя глаза ее смотрели прямо ему в лицо. Позади ее голых худых лодыжек он теперь ясно разглядел четыре грубые деревянные ножки, соединенные поперечными планками, – нижнюю часть колыбели или детской кроватки. В комнате повисла тишина, и Ганс смотрел теперь не на нее, а на окно, затененное ставнями…

Тут вдруг погасла тусклая электрическая лампочка, висевшая над ее головой, и он невольно вскрикнул:

– Боже мой!

– Это не страшно, – сказала она. – Скоро опять дадут свет…

Он стоял не шевелясь и слышал, что она взяла в руки коробок спичек. Потом желтый свет от спички упал на ее лицо. Внезапно темнота вновь сгустилась, и только на комоде рядом с кроватью осталось тихое пламя – там горела свеча…

– Садитесь, – сказала женщина.

Не обнаружив в комнате стула, он сел на кровать.

– Простите меня, пожалуйста, – начал он.

– Хватит! – воскликнула она тихим голосом. – Пожалуйста, перестаньте об этом говорить!

Он замолчал и подумал: «Теперь я уже мог бы уйти, но мне этого совершенно не хочется, а кроме того, я и не знаю, куда идти». Он взглянул на женщину, и их взгляды на какой-то миг встретились. Потом он опять заговорил:

– На улице еще совсем светло, вы можете поберечь свечу.

Она молча покачала головой и бросила быстрый взгляд на колыбель, стоявшую посреди комнаты.

– Простите, – прошептал он, – я буду говорить потише.

Она поджала губы, и ему показалось, что она подавила улыбку. А потом едва слышно сказала:

– Ваш голос никого не разбудит. Ничто его не разбудит. Он умер… И уже похоронен.

Ровное звучание ее голоса пронзило его как током. Он содрогнулся. И почувствовал, что обязан что-то сказать или спросить.

– Он родился мертвым? – спросил Ганс и прикусил язык.

– Нет, – спокойно ответила она. Потом вдруг рывком легла на кровать, укрылась одеялом и наглухо застегнула ворот черного халата.

– Он умер, когда в город вошли американцы, три дня назад. Свет земной жизни померк в его глазах в ту минуту, когда от пуль немецкого автоматчика у меня полетели стекла. – Она повела рукой в сторону окон, и Ганс заметил, что за рваными краями отверстий от пуль видны кусочки осыпавшейся зеленой краски ставней. Ее рука продолжала показывать: – Пули задели штукатурку на потолке, и гипсовая пыль посыпалась на нас, словно сахарная пудра…

Внезапно она умолкла и отвернулась к стене. Она лежала, не издавая ни звука, он не слышал даже ее дыхания, а плечи ее казались твердыми и неподвижными, словно деревянные.

– Сейчас я хочу заснуть, – сказала она. – Я очень устала.

– До свиданья, – пробормотал он.

– А где вы живете?

– Сам не знаю, – не сразу ответил он. Потом, немного выждав, продолжил: – Я хотел сказать, может быть, я мог бы переночевать в одной из ваших комнат…

– У меня только одна комната, – спокойно сказала она. – В углу лежат два старых матраца, а одеяла – на шкафу.

Он промолчал.

– Вы не слышите меня? – спросила она, не обернувшись и не переменив позы.

– Нет, я слышу. Спасибо.

Ганс сразу нашел два старых красных матраца, из которых клочками торчала зеленоватая морская трава, пахнувшая затхлостью. Он положил матрацы на пол и встал на цыпочки, чтобы снять со шкафа два свернутых в рулон одеяла, от которых разило подвалом.

– Если вы покончили с этим, – донеслось с кровати, – погасите, пожалуйста, свечу.

– Хорошо, – откликнулся он и, задув свечу, тихонько сказал: – Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, – эхом прозвучало в ответ.

Хотя он был вконец измотан, сразу заснуть не удалось. Ему было очень приятно вытянуть как следует ноги и знать, что у него есть удостоверение, которого вполне хватит на первое время. Время от времени он прислушивался к тишине, чтобы уловить ровное дыхание женщины, и в треугольный просвет между двумя покосившимися ставнями следил, как медленно темнело небо…

Когда он проснулся, еще не совсем рассвело, и его трясло от холода. Свет сочился между косо висящими ставнями, так что вверху образовался треугольник серого утреннего света. Медленно расползался он по всей комнате…

Ганс лежал на полу, поэтому между ножками колыбели он видел ее – она лежала на кровати и курила сигарету, выдыхая дым плотными светло-серыми облачками: попадая в полосу света, они закручивались, словно столб пыли, потом как бы прочерчивали светлые полосы по темным предметам в комнате и превращались в туман. Ее левая рука с сигаретой свешивалась с кровати, и ему были видны коричневатый рукав вязаной кофты, очень маленькая белая рука и дымящийся столбик сигареты. Видел он и бледное округлое лицо, и спутанные светлые волосы, разметавшиеся по подушке, и ее глаза, темные и спокойные…

Потом она заметила, что он проснулся, и тихо сказала:

– Доброе утро.

– Доброе утро, – хрипло отозвался он.

– Ты замерз?

Он почувствовал, что его обдало жаром с головы до ног от интонации, с какой она вдруг обратилась к нему на «ты». В ее тоне слышалась и бесстыжая фамильярность, и что-то необычайно трогательное…

– Да, – прохрипел он, чувствуя, что едва владеет своим голосом – голос как бы стерся, израсходовался.

Она наклонилась и бросила ему свернутое в трубку одеяло, которое упало на пол рядом с его матрацем и подняло столько пыли, что он закашлялся.

– Спасибо, – произнес он, развернул одеяло, набросил его на себя и со всех сторон подоткнул края одеяла под матрац.

Треугольник между ставнями посветлел, крутящиеся в воздухе пылинки стали заметнее, и их стало как-то больше.

– Хочешь сигарету? – тихонько донеслось с кровати.

– Хочу, – откликнулся он, и это обращение на «ты» опять поразило его, словно удар грома.

Сунув руку под подушку, она вытащила смятую пачку сигарет, зажгла одну и размахнулась, чтобы перебросить к нему. Но вдруг рука ее замерла в воздухе, а голос тихо сказал:

– Нет, не могу. Не могу бросить над его… Над его…

Он откинул одеяло, подтянул повыше штаны – он их не снял вечером – и прошлепал босиком к ее кровати. Когда он пересекал полосу света, то почувствовал легкое приятное тепло, остановился и заглянул в пустую колыбель: подушки еще сохранили вмятинку – небольшое и пологое углубленьице, в котором, очевидно, лежало дитя…

Внезапно на него упала тень, и он увидел, что женщина встала с кровати и теперь стояла у изголовья колыбели. Это она загораживала свет, исходивший из треугольной щели в ставнях. Свет скапливался на ее узкой спине и растекался лучами во все стороны, оставляя бледное лицо в тени. Она протянула ему дымящуюся сигарету, и он сунул ее в рот. Женщина не отрывала глаз от колыбели, и он заметил, что губы у нее дрожали.

– Не могу, – прошептала она. – Я не могу горевать о нем. Разве не странно? – Она взглянула на него, и ему показалось, что она готова заплакать. – Звучит противоестественно, но я не нахожу в этом ничего противоестественного… Понимаешь, я ему даже завидую… Этот мир – не для нас, понимаешь?

Он кивнул. Она сделала шаг назад, и тут свет полился прямо ему в лицо и ослепил его. Казалось, что солнце поднимается по небу слишком быстро, широкая полоса света падала теперь уже так круто, что нижняя часть колыбели оказалась в тени.

– Я страшно замерзла, – сказала она и залезла в постель, сдвинув в сторону одеяла.

– Может, стоит открыть окно? – тихонько спросил он. – На улице уже совсем светло.

– Нет-нет, – поспешно возразила она, – оставь так.

Ганс подошел к своему ложу, натянул носки, накинул на плечи плащ, все еще лежавший на столе, и присел на ее кровать.

Он еще раз сильно затянулся сигаретой, почувствовал, что голова начала кружиться и подступила тошнота, погасил сигарету и сунул окурок в карман. Ему так хотелось расспросить ее о тысяче вещей, но он не мог выжать из себя ни слова. Он посмотрел мимо нее в нишу окна, увидел там стол, заваленный платьями и всяким барахлом, слева от стола – шкафчик, на котором стояла грязная посуда и валялось несколько нечищеных картофелин. Тут только до него дошло, что он зверски голоден. Все его нутро словно свело судорогой, она подступила к горлу, и ему уже казалось, что пустой желудок у него бесконечно растягивается.

– Нет ли у вас… Нет ли у тебя немного хлеба?

Она взглянула на него, и этот взгляд опять ранил его, как удар сплеча. Ему почудилось, будто он падает назад, а его одновременно тянут вперед…

– Нет, – отрезала она, почти не разжимая губ. – Хлеба у меня нет. Но если он появится, принесу попозже…

Он пересел чуть подальше, чтобы можно было прислониться к спинке кровати, и вдруг услышал свой собственный голос, спросивший:

– Можно мне остаться у тебя? Я хочу сказать – на какое-то время… А может, навсегда?

– Да, – тотчас ответила она.

Они вновь смотрели в разные стороны. Но теперь она вынула руку из-под затылка, натянула одеяло на плечи и отвернулась к стене…

– Можешь остаться у меня, – опять заговорила она. – Мужа у меня нет, и ждать мне некого… У меня был… Год назад я жила с одним человеком. Мой ребенок был от него. Я его не знала как следует, даже не знала, как его настоящее имя… Просто он обращался ко мне на «ты», и я тоже говорила ему «ты», вот и все. А у тебя, у тебя-то ведь есть жена, верно?

– Нет. Она умерла.

– Но ты часто о ней думаешь?

– Да, я часто о ней думаю, даже очень часто. И сильно грущу, но не потому, что любил ее и что мне ее теперь не хватает, – нет-нет, совсем не поэтому, не думай. Причина совсем другая…

Он откинулся назад, лег поперек кровати, чтобы упереться головой в стену, и заметил, что она подобрала ноги, освобождая ему место. Она внимательно смотрела на него и, когда он вытащил окурок из кармана, кинула ему коробок спичек.

– Да, причина совсем в другом, – продолжил он. – Грущу я потому, что совсем не успел ее узнать и что ее уже нет, а я так и не сказал ей что-нибудь ласковое. Я не был с ней ласков. Венчание было убогое, все прошло кое-как, люди дрожали от страха – боялись воздушной тревоги, да и холодно было в церкви, – из огромных готических окон заранее вынули витражные стекла, сквозь отсыревшие куски толя страшно дуло, и в нефе царил грязноватый сумрак. Вечный огонь у алтаря то и дело клонился набок и шипел, люстра качалась на длинной железной цепи, свешивавшейся с крюка на высоком сводчатом потолке. Священника пришлось ждать почти полчаса, и эти полчаса показались мне вечностью, я умирал от тоски, уперев глаза в жирный бритый затылок моего тестя, – отвратительный кусок мяса, которого я раньше и в глаза не видел. Потом появился священник, хмурый парень, наскоро накинувший поверх рясы стихарь…

Помолчав, Ганс загасил окурок и спрятал его в карман.

– Через десять минут мы были обвенчаны. Все присутствовавшие нервничали. При малейшем шуме, врывавшемся в однообразное завывание ветра, при трескотне мотора, сигнале проезжающей мимо машины или скрипе тормозов трамвая на углу все как один вздрагивали и были готовы сорваться с места.

Он взглянул на нее и вздохнул.

– Дальше, – сказала она.

– Придя домой, мы увидели телеграмму на мое имя, приказывавшую немедленно вернуться на Восточный фронт. Я не пробыл дома и полчаса и уехал, хотя… Хотя мог бы остаться на сутки.

– Ты так и не побыл с ней наедине.

– Почему же, побыл, – возразил он. Потом опять умолк и взглянул на нее. Она кивнула ему, чтобы продолжал. – Она приехала ко мне два месяца спустя, когда я лежал в госпитале после ранения…

Воспоминание об этой единственной ночи возникло вдруг так явственно, что ему не захотелось о ней рассказывать и стало ясно, что он никогда не будет об этом говорить. Он наклонился вперед, оперся локтем о край кровати, повернулся спиной к женщине и уставился невидящим взглядом в стену, на которой четко высветился треугольник между ставнями, уже поднявшийся почти до половины дверной филенки.

В ту ночь он видел под собой пробор в ее волосах – узенькую белую тропку на темени, чувствовал кожей ее грудь и ее теплое дыхание на своем лице, и глаза его погрузились в бесконечную даль белой узкой дорожки ее пробора.

Где-то на ковре валялся его пояс с четкой выпуклой надписью на пряжке: «С нами Бог!» Еще где-то – китель с грязным подворотничком, где-то тикали какие-то часы…

Окна были открыты, и снаружи, с террасы, доносился нежный звон тонких бокалов, тихий смех мужчин и хихиканье женщин, небо было светло-голубое, а летняя ночь великолепной.

И он слышал, как бьется ее сердце так близко от его груди, а взгляд его то и дело устремлялся вниз по узенькой белой тропке ее пробора.

Было темно, но небо все еще светилось мягким летним светом, и он понимал, что был ей сейчас так близок, что ближе и быть невозможно, и тем не менее – бесконечно далек от нее. Они ни о чем не разговаривали, никто из них не упомянул ни день свадьбы, ни обряд венчания или час расставанья два года назад, когда он попросил ее прийти на вокзал…

Он чувствовал, что тиканье часов отрывало его от нее, тиканье часов было сильнее, чем удары сердца у его груди, – он уже не различал, чье это сердце билось – его или ее. Все это называлось: увольнение до побудки. Другими словами: переспи еще разок с кем-нибудь. Поэтому и пришлось завести будильник и получить разрешение взять с собой бутылку вина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю