Текст книги "Книги в моей жизни"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Говоря о Райдере Хаггарде и "Наде", я сознательно воздерживался от слова "тайна". Слово это, как в единствен
' Послал я его человеку по имени Фрэнсис К.Хакет, и я всегда буду помнить его тактичный, но вместе с тем обнадеживающий ответ, дай ему Бог здоровья! (примеч. автора).
ном. так и во множественном числе, мне хотелось приберечь для рассказа о моей восхитительной, всепоглощающей страсти к словарям и энциклопедиям. Часто я просиживал в публичной библиотеке целыми днями, изучая слова и дефиниции. Но, если быть честным, я и здесь должен сказать, что свои самые удивительные дни провел дома, в обществе моего товарища Джо ОТигана2'1. Это были унылые зимние дни, когда еды не хватало, а всякие надежды или мысли о том, чтобы получить работу, испарялись. Увлечение словарями и энциклопедиями не затмевают воспоминаний о других днях и вечерах, когда мы с утра до ночи резались в шахматы и в пинг-понг или с маниакальной страстью плодили акварельные рисунки.
Однажды, едва встав с постели, я бросился к моему громадному словарю полному Фанку и Уогнеллу, – чтобы отыскать слово, которое пришло мне на ум в момент пробуждения. Как обычно, одно слово потянуло за собой другое, ибо что такое словарь, как не самая изощренная форма "хоровода", прикинувшегося книгой? Поскольку рядом был Джо, этот вечный скептик, начался спор, продолжавшийся весь день до самой ночи, пока мы без устали искали все новые и новые определения. И именно благодаря Джо О'Ригану, который часто побуждал меня отнестись критически к тому, что я слепо принимал, в душе моей зародились первые сомнения относительно ценности словарей. До этого момента я считал словари непогрешимыми почти как Библия. Подобно многим, я думал, что найденная дефиниция содержит значение или, если можно так выразиться, "истинную сущность" слова. Но в тот день, когда мы двигались от одного производного к другому, из-за чего натыкались на самые неожиданные изменения смысла, на противоречия и полное опровержение прежних значений, весь каркас лексикографии начал расползаться и ускользать от нас. Добравшись до исходного "начала" слова, я обнаружил, что упираюсь в каменную стену. Без сомнения, было невозможно, чтобы слова, которые мы находили, вошли в человеческий язык именно в те периоды! На мой взгляд, возвращение к санскриту, ивриту или исландскому (а какие удивительные слова вышли из исландского языка!) было делом пустым. История отодвинулась больше чем на десять тысяч лет назад, а мы были оставлены здесь, в прихожей, так сказать, отведенной для современности. Слишком много было слов для обозначения метафизических и духовных понятий, свободно применяемых греками, которые полностью потеряли свой смысл – уже одно это обстоятельство привело нас в смятение. Короче говоря, вскоре стало очевидным, что значение слов изменилось, или исказилось до неузнаваемости, или перешло в свою противоположность в зависимости от времени, места и культуры народа, использующего это понятие. Жизнь есть то, чем мы сами ее делаем и как воспринимаем всем своим существом – она вовсе не задана фактически, исторически или статистически. Эта простая истина относится также и к языку. Похоже, меньше всего способен понять это филолог. Но позвольте мне продолжить, перейдя от словаря к энциклопедии...
Было вполне естественно, что в результате наших метаний от значения к значению и наблюдений над употреблением изученных нами слов мы должны были для более полной и глубокой их трактовки обратиться за помощью к энциклопедии. В конце концов сам процесс дефиниции сводится к перекрестным ссылкам и отсылкам. Выяснив, что означает то или иное слово, следует найти слова, которые, если можно так выразиться, окружают его живой изгородью. Значение никогда не дается прямо: оно подразумевается, имеется в виду или вычленяется. И, возможно, это происходит потому, что исходный его источник никогда не известен.
Но ведь у нас есть энциклопедия! О, здесь мы наверняка ощутим себя на твердой почве! Ведь мы будем иметь дело с предметами, а не со словами. Мы сможем выяснить, как появились те непостижимые символы, из-за которых люди сражались и проливали кровь, пытали и убивали друг друга. Вот, например, удивительная статья в Британнике (прославленной энциклопедии) под названием "Тайны"*, и если кто-то желает провести приятный, веселый и поучительный день в библиотеке, то пожалуйста начните с такого слова, как "тайны". Оно проведет вас повсюду, и вы вернетесь домой в смятении, напрочь забыв о пище, сне и прочих потребностях любой самоуправляемой системы. Но вы никогда не постигнете тай
Даже Анни Безант25, как я обнаружил только вчера, упоминает эту статью в своей книге "Эзотерическое христианство" (примеч. автора).
ну! Если же вы, подобно хорошему ученому, решитесь обратиться к другим "авторитетам", а не к тем, которых отобрали для вас энциклопедические всезнайки, очень скоро ваши благоговейный страх и почтение перед кладезем премудрости, заключенным в обложку энциклопедии, увянут и иссякнут. И это хорошо. Не следует доверять этому мертвому знанию. В конце концов кто они, эти погребенные в энциклопедиях ученые мужи? Могут ли они быть окончательными авторитетами? Никоим образом! Окончательным авторитетом всегда должен быть сам человек. Эти сморщенные ученые мужи глубоко "вспахали почву" и обрели большую мудрость. Но предлагают они нам не божественную мудрость и даже не сумму человеческой мудрости (по любому предмету). Они трудились, словно муравьи или бобры, и обычно с той же малой толикой юмора и воображения, как у этих скромных созданий. Одна энциклопедия отдает предпочтение своим авторитетам, другая – совсем иным. Авторитеты – это всегда залежалый товар. Ознакомившись с ними, вы узнаете мало о предмете своих разысканий и гораздо больше о вещах ненужных. Но чаще вас настигают отчаяние, сомнение и смятение. Единственный ваш выигрыш – это обостренное критическое чувство, которое так восхваляет Шпенглер, считавший себя должником Ницше, ибо почерпнул у него главным образом это качество.
Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что именно создатели энциклопедий, сами того не сознавая, приучили меня бездельничать, наслаждаясь накоплением эрудиции – глупейшим времяпровождением из всех. Чтение энциклопедий было подобно наркотику – одному из тех наркотиков, о которых говорят, будто они не причиняют вреда и не вызывают эффекта привыкания. Подобно неиспорченному, стойкому, здравомыслящему китайцу старых времен, я считаю, что принимать опиум предпочтительнее. Если хочешь расслабиться, стряхнуть с себя груз забот, стимулировать воображение – а что еще нужно для морального духовного умственного здоровья? – то куда лучше, на мой взгляд, разумное потребление опиума, нежели наркотического суррогата энциклопедий.
Оглядываясь назад на эти дни, проведенные в библиотеке, – любопытно, что я не мог вспомнить первый визит в библиотеку! – уподоблю их дням, которые курильщик опиума проводит в своей клетушке. Я регулярно приходил за "дозой" и получал ее. Часто я читал наугад, любую подвернувшуюся книгу. Иногда я погружался в техническую литературу, или в учебники, или в справочники, или в литературные "курьезы". В читальном зале библиотеки на 42-й улице Нью-Йорка была одна полка, набитая мифологиями (многих стран, многих народов), которые я пожирал, словно изголодавшаяся крыса. Порой, словно побуждаемый некой ревностной миссией, я в одиночестве рылся в каталогах. В другом случае я считал чрезвычайно важным – и это действительно было важным, настолько глубоким оказалось мое наваждение, – изучить повадки кротов, или китов, или тысячи и одной разновидности рептилий. Такое слово, как впервые встретившаяся мне "эклиптика", могло отправить меня в погоню, которая длилась неделями, пока в конце концов я не садился на мель в звездных глубинах созвездия Скорпиона.
Здесь я должен отклониться от темы, чтобы упомянуть те маленькие книжечки, на которые натыкаешься случайно, но воздействие их оказывается настолько сильным, что они затмевают многотомные энциклопедии и прочие компендиумы человеческих знаний. Книги эти, по размеру микроскопические, а по впечатлению монументальные, можно уподобить драгоценным камням, скрытым в недрах земли. Подобно ценным породам, они обладают неким кристаллическим или "исконным" свойством, что придает им простую, неизменную и вечную ценность. Почти всегда они существуют, как и природные кристаллы, в небольших количествах и разновидностях. Я выбрал наугад две из них, поскольку они хорошо иллюстрируют мою мысль, хотя знакомство мое с ними произошло много позже того периода, о котором я говорю. Первую из них – "Символы откровения" – написал Фредерик Картер, с которым мы встретились в Лондоне при довольно странных обстоятельствах. Вторая называется "Круг", и она вышла под псевдонимом Эдуарде Сантьяго. Сомневаюсь, что в мире найдется хотя бы сотня людей, способных проявить интерес к последней книге. Это одна из самых необычных из известных мне книг, хотя тема ее – апокатастасис – принадлежит к числу вековечных в истории религии и философии. Одной из причудливых особенностей этого уникального и редкого издания стала орфографическая ошибка, сделанная по вине издателя. В верхнем углу каждой страницы жирным шрифтом напечатано: АПОКАСТАСИС. Но более причудливое, хотя и способное вогнать в холодный пот поклонников Уильяма Блейка, это репродукция посмертной маски поэта (из Национальной портретной галереи в Лондоне), которую можно увидеть на странице 40.
Поскольку я долго и со многими подробностями говорил о пользовании словарем, о дефинициях, о невозможности получить с их помощью точное определение, и поскольку нормальный читатель вряд ли склонен выяснять значение такого слова, как апокатастасис, то позволю себе привести три определения, приведенные в полном словаре Фанка и Уогнелла:
"1. Возврат к или по направлению к прежней точке или состоянию; восстановление; полная реставрация.
2. Теология. Окончательное восстановление святости или милости Божьей по отношению к тем, кто умер без покаяния.
3.Астрономия. Периодический возврат вращающегося тела к определенной точке на его орбите".
В сноске на странице 4 Сантьяго приводит следующую цитату из "Вергилия" Ж.Каркопино (Париж, 1930):
"Слово апокатастасис использовали уже халдейские мудрецы, чтобы описать возвращение планет небесной сферы в точку их начального движения. Греческие же доктора употребляли это слово, чтобы описать восстановление здоровья пациента".
Что касается маленькой книжечки Фредерика Картера "Символы откровения", то читателю, возможно, будет интересно узнать, что именно автор этой книги снабдил Д.Г.Лоуренса бесценным материалом для написания "Апокалипсиса". Хотя сам Картер этого не знал, но из его книги я почерпнул материал и вдохновение, благодаря которым смогу когда-нибудь написать "Дракона и Эклиптику". Это завершение или краеугольный камень моих так называемых "автобиографических романов" будет, как я надеюсь, вещь сжатая, прозрачная, алхимическая – тонкая, как облатка, и абсолютно герметичная.
Величайшей из всех таких маленьких книжечек, несомненно, является "Дао дэ цзин"26. Полагаю, это не только образец высшей мудрости, но и творение, уникальное по степени конденсации мысли. Как философия жизни оно не только сохраняет достоинство рядом с куда более объемистыми философскими системами, предложенными великими мыслителями прошлого, но и во всех отношениях, на мой взгляд, их превосходит. Там есть один элемент, который делает его совершенно отличным от других философских построений, – юмор. За исключением прославленного последователя Лао-Цзы, появившегося несколько веков спустя, мы не встретимся с юмором в этих возвышенных сферах, пока не дойдем до Рабле. Будучи в такой же мере врачом, как философом и писателем с могучим воображением, Рабле представил юмор именно тем, что он есть на самом деле великим освободителем. Однако рядом с тонким, мудрым, одухотворенным бунтарем старого Китая Рабле выглядит неотесанным крестоносцем. Нагорная проповедь являет собой, возможно, единственное короткое послание, способное выдержать сравнение с миниатюрным евангелием Лао-Цзы, евангелием мудрости и душевного здоровья. Быть может, это послание является более возвышенным, чем труд Лао-Цзы, но я сомневаюсь, что в нем содержится больше мудрости. И оно, разумеется, полностью лишено юмора.
"Серафита"27 Бальзака и "Сиддхартха" Германа Гессе – эго две чисто литературные книжечки, которые входят, по моему разумению, в особую категорию. "Серафиту" я впервые прочел по-французски, хотя мой французский тогда оставлял желать лучшего. Человек, познакомивший меня с этой книгой, использовал ту самую хитроумную тактику, о которой я говорил ранее: почти ничего не сказав о самой книге, он упомянул лишь, что эта вещь для меня. Его мнение оказалось достаточным стимулом. Это и в самом деле была книга "для меня". Она попала ко мне в нужный момент моей жизни и произвела желаемое воздействие. С тех пор я стал, если можно так выразиться, "экспериментировать" с этой книгой, которую подсовывал людям, не готовым ее прочесть. Эти эксперименты многому меня научили. "Серафита" одна из тех действительно очень редких книг, которые пробивают дорогу к читателю без посторонней помощи. Либо она "обращает" человека в свою веру, либо наводит на него тоску и внушает отвращение. Рекомендовать ее широкой публике нет никакого смысла. Ибо ценность ее заключается в том, что в любые времена читать ее будут только немногие избранные. Правда, в начале своего пути она была очень модной. Разве все мы не знаем историю с молодым студентом из Вены, который, заговорив с Бальзаком на улице, попросил разрешения поцеловать руку, написавшую "Серафиту"? Однако мода умирает быстро, и это большое счастье, поскольку лишь тогда книга начинает свое настоящее путешествие по дороге к бессмертию.
"Сиддхартху" я сначала прочел по-немецки, причем в то время, когда по меньшей мере лет тридцать не читал ничего на немецком языке. Эту книгу я стал бы читать, заплатив любую цену, так как она явилась, как мне сказали, плодом визита Гессе в Индию. На английский ее никогда не переводили*, и мне тогда было трудно раздобыть французский перевод, опубликованный в 1925 году парижским издательством Грассе. Внезапно у меня оказалось сразу два экземпляра на немецком: один прислал мой переводчик Курт Вагензейл, второй жена Георга Дибберна, автора "Погони". Едва я закончил читать оригинальную версию, как мой друг Пьер Лалёр, парижский книготорговец, прислал мне несколько экземпляров издания Грассе. Я немедленно перечитал книгу по-французски и с восторгом убедился, что не упустил ничего из содержания, невзирая на мой полузабытый немецкий. С тех пор я часто говорил друзьям, лишь отчасти преувеличивая, что смог бы прочесть и понять "Сиддхартху" точно так же, если бы она была доступна только на турецком, финском или венгерском, хотя не знаю ни единого слова из этих диковинных языков.
Будет не вполне правильно сказать, что огромное желание прочесть эту книгу возникло у меня лишь потому, что Герман Гессе побывал в Индии. Мой аппетит возбудило само слово Сиддхартха – эпитет, который я всегда связывал с Буддой. Задолго до того, как я принял Иисуса Христа, меня привлекали Лао-Цзы и Гаутама Будда. Просветленный принц!
В настоящее время издательство Нью Дирекшнз обещает выпустить ее английский перевод (примем автора)
Иисусу это определение никак не подходит. Я бы назвал кроткого Иисуса мужем скорби. Слово "просветление" задело во мне чувствительную струну: из-за него словно бы померкли другие слова, которые, справедливо или ошибочно, ассоциируются с основателем христианства. Я имею в виду такие слова, как грех, вина, искупление и прочие. До сих пор я предпочитаю гуру любому христианскому святому или лучшему из двенадцати апостолов. С гуру была и всегда будет связана столь драгоценная для меня аура "озарения".
Мне хотелось бы поговорить о "Сиддхартхе" подробнее, но, как и в случае с "Серафитой", я знаю: чем меньше будет сказано, тем лучше. Поэтому я ограничусь лишь цитатой на благо тех, кто умеет читать между строк – эти несколько строк взяты из автобиографического эссе Германа Гессе, опубликованного лондонским издательством Херайзен в сентябре 1946 года:
"Еще один выдвинутый ими [друзьями] упрек я также нахожу совершенно справедливым: они обвиняли меня в недостатке чувства реальности. Ни мои сочинения, ни мои полотна совершенно не соответствуют реальности, и когда я пишу, то часто забываю о вещах, которые ожидает увидеть образованный читатель в хорошей книге, – и прежде всего мне недостает чувства подлинного уважения к реальности".
Похоже, я неумышленно затронул один из недостатков или одну из слабостей слишком страстного читателя. Как сказал Лао-Цзы, "когда человек, жаждущий обновить мир, приступает к делу, быстро обнаруживается, что этому не будет конца". Увы, даже слишком верно! Каждый раз, когда я чувствую потребность выступить на защиту новой книги – со всей дарованной мне силой убеждения, – я создаю больше работы, больше муки и больше расстройства для себя самого. Я уже говорил о своей мании сочинять письма. Я рассказал, как сажусь за стол, едва закрыв хорошую книгу, и начинаю оповещать о ней весь мир. Вы полагаете, это прекрасно? Быть может. Но это также полнейшая глупость и пустая трата времени. Именно тех людей, которых я стремлюсь заинтересовать – критиков, редакторов и издателей, – меньше всего трогают мои восторженные вопли. Я пришел к выводу, что моей рекомендации вполне достаточно, чтобы редакторы и издатели потеряли к книге всякий интерес. Похоже, любая книга, которой я покровительствую и для которой пишу предисловие или рецензию, обречена*. Но здесь, возможно, действует мудрый и справедливый, хотя и неписаный закон, который я бы сформулировал так: "Не вмешивайся в судьбу другого, даже если этим другим является книга". К тому же я все больше и больше постигаю причину этих своих опрометчивых поступков. Должен с грустью признать, что я отождествляю себя с бедным автором, которому стараюсь помочь. (Смешная сторона ситуации состоит в том, что некоторые из этих авторов давно скончались. Они мне помогают, а не я им!) Разумеется, я всегда убеждаю себя следующим образом: "Какая жалость, что такой-то или сякой-то не прочел эту книгу! Какую радость она ему доставит! Какую поддержку!" Я никогда не перестану думать, что книги, которые другие находят самостоятельно, служат так же хорошо.
Именно из-за моего неумеренного энтузиазма по отношению к таким книгам, как "Совершенный коллектив", "Погоня", "Голубой мальчик", "ПодстрочникКабесыдеВака", "Дневник" Анаис Нин (до сих пор не опубликованный), и другим, многим другим начал я докучать порочному и изменчивому племени редакторов и издателей, которые диктуют миру, что мы должны или не должны читать. В частности, по поводу двух писателей я сочинил столь пылкие и убедительные послания, какие только можно вообразить. Даже школьник не мог бы проявить такого энтузиазма и такой наивности. Помню, что обливался слезами, когда писал одно из этих писем. Оно было адресовано издателю хорошо известных книг в бумажных обложках. Вы полагаете, этого деятеля растрогало бурное изъявление моих чувств? Ему понадобилось полгода, чтобы ответить мне в сухой, хладнокровной и лицемер
Исключением стал "Настоящий блюз"24, которому во французском издании предпослано предисловие в форме письма за моей подписью. Мне сказали, что книга эта продается, как горячие пирожки. Тем не менее я не придаю этому значения: несомненно, она продавалась бы так же и без моего предисловия (примеч. актора)
ной манере, которая так характерна для издателей: мол, "они" (всегда темные лошадки) с глубоким сожалением (та же старая песня) пришли к выводу, что мой протеже для них не подходит. В качестве бесплатного приложения они сослались, как превосходно продаются выбранные ими для публикации книги Гомера (давно покойного) и Уильяма Фолкнера. Подтекст понятен: найдите нам таких же писателей, и мы жадно схватим наживку! Это может звучать гротескно, но это истинная правда. Именно так и думают издатели.
Однако же я считаю этот мой порок совершенно безобидным в сравнении с пороками политических фанатиков, мошенников-милитаристов, развращенных крестоносцев и прочих омерзительных типов. Не могу понять, что я совершаю дурного, когда на весь мир признаюсь в своем восхищении и любви, признательности и безмерном уважении к двум ныне живущим французским писателям – Блезу Сандрару и Жану Жионо. Наверное, меня можно обвинить в нескромности, меня можно признать наивным идиотом, меня можно раскритиковать за мой вкус или отсутствие такового; в высшем смысле меня можно обвинить в том, что я "вмешиваюсь" в судьбу других; меня можно разоблачить, как очередного "пропагандиста", но разве этим я причинил какой-нибудь ущерб людям? Я уже не юноша. Если быть точным, мне пятьдесят восемь лет. ("Je me nomme Louis Salavin"*.) Страсть моя к книгам не только не исчезает, но, напротив, растет. Быть может, в экстравагантности моих суждений содержится толика безрассудства. Однако я никогда не отличался тем, что име-1гуют "благоразумием" или "тактом". Я бывал резок – но, во всяком случае, прям и чистосердечен. В общем, если я действительно виновен, заранее прошу прощения у моих старых друзей Жионо и Сандрара. И прошу их отречься от меня, если вдруг окажется, что я выставил их на посмешище. Однако слов своих назад не заберу. Все предшествующие страницы да и вся моя жизнь ведут меня к этому признанию в любви и восхищении.
" Меня зовут Луи Салавен29 (фр.).
III
Блез Сандрар
САНДРАР БЫЛ ПЕРВЫМ ФРАНЦУЗСКИМ ПИСАТЕЛЕМ, отыскавшим меня во время моего пребывания в Париже*, и последним человеком, с кем я увиделся, покидая Париж. У меня оставалось всего несколько минут, чтобы успеть на поезд до Рокамадура, и я сидел за последним стаканчиком на террасе моей гостиницы у Орлеанских ворот, когда на горизонте возник Сандрар. Ничто не могло бы принести мне большей радости, чем эта неожиданная встреча в последнюю минуту перед отъездом. В немногих словах я рассказал ему о моем намерении посетить Грецию. Затем я вновь уселся и стал пить под музыку его звучного голоса, всегда напоминавшего мне голос моря. В эти немногие последние минуты Сандрар ухитрился сообщить мне массу сведений – с той же теплотой и нежностью, которыми пропитаны его книги. Как почва под нашими ногами, мысли его были пронизаны всевозможными подземными ходами. Я оставил его там сидящим без пиджака, а я ушел, совершенно не задумываясь о том, что пройдут годы, прежде чем я услышу его вновь, совершенно не задумываясь о том, что я, быть может, бросаю последний взгляд на Париж.
Перед тем, как отправиться во Францию, я прочел все, что было переведено из Сандрара. Иными словами, почти ничего. Первое знакомство с ним на его родном языке произошло, когда мой французский был далек от совершенства. Я начал с "Мораважина", а эту книгу никак нельзя назвать легкой для того, кто плохо знает язык. Я читал ее медленно, держа под рукой словарь и перемещаясь из одного кафе в другое. Начал я в кафе "Либерте", на углу улицы Тэте и бульвара Эдгара Кине. Этот день я очень хорошо помню. Если когда-нибудь Сандрару попадутся на глаза эти строки, он будет польщен и, вероятно, тронут тем, что я впервые открыл его книгу именно в этой грязной дыре.
Наверное, "Мораважин" был второй или третьей книгой, которую я попытался прочесть на французском языке.
* Я жил в Париже с мая 1930 по июнь 1939 года (примеч. автора).
Перечитал я ее гораздо позднее, почти восемнадцать лет спустя. И как же я был поражен, когда обнаружил, что целые абзацы ее навеки отпечатались в моей памяти! А я-то думал, что мой французский был на нуле! Приведу один из отрывков, который я помню столь же четко, как в тот день, когда впервые его прочитал. Он начинается с верхней строки страницы 77 (Грассе, 1926):
"Я расскажу вам о вещах, которые с самого начала принесли некоторое облегчение. В трубах ватерклозета через равные промежутки времени начинала булькать вода... Безграничное отчаяние овладело мной".
(Вам это ничего не напоминает, дорогой Сандрар?) Тут же мне приходят на ум еще глубже отпечатавшиеся в моей памяти два отрывка из "Ночи в лесу"*, которую я прочел примерно тремя годами позже. Я привожу их не для того, чтобы похвалиться своей способностью запоминать, а чтобы открыть английским и американским читателям ту сторону творчества Сандрара, о существовании которой они, возможно, даже не подозревают:
"1. Хоть я самый вольный человек из всех живущих на земле, однако признаю, что в мире всегда существует некое ограничивающее начало: свободы и независимости нет, и я их глубоко презираю, но вместе с тем наслаждаюсь ими, сознавая свою беспомощность.
2. Я все больше и больше убеждаюсь, что всегда вел созерцательную жизнь. Я похож на вывернутого наизнанку брамина, который размышляет о себе посреди общей сумятицы и всеми силами дисциплинирует себя, а существование презирает. Или на атлета, боксирующего с тенью, который яростно и хладнокровно наносит удары в пустоту, следя за своим отражением. С какой виртуозной легкостью и мудрым терпением он убыстряет темп! Позднее мы
Эдисьон дю Версо, Лозанна, 1929 (примеч. автора).
должны научиться столь же невозмутимо сносить наказание. Я знаю, как вытерпеть наказание, поэтому безмятежно взращиваю и разрушаю себя: короче говоря, в этом мире труд приносит радость не тебе самому, а другим (мне доставляют удовольствие рефлексы других людей, а не мои собственные). Только душа, полная отчаяния, может когда-нибудь достичь безмятежности, но, чтобы прийти в отчаяние, вы должны сильно любить и сохранять любовь к миру".
Возможно, эти два отрывка уже многократно цитировались и, без сомнения, будут столь же обильно цитироваться в последующие годы. Они незабываемы, и в них сразу видна личность автора. Те, кто знают лишь "Золото", "Панаму" и "Прозу транссибирского экспресса", с которыми знакомы почти все американские читатели, могут очень удивиться, прочитав приведенные выше отрывки, и у них возникнет вопрос, почему этого человека не переводят более полно. Задолго до того, как я предпринял попытку получше познакомить с Сандраром американскую публику (и, могу смело прибавить, весь остальной мир), Джон Дос Пассос перевел и проиллюстрировал акварельными рисунками книгу "Панама, или Приключения моих семи дядюшек"".
Тем не менее о Блезе Сандраре в первую очередь нужно знать следующее это многосторонний человек. Он также человек многих книг, причем книг самых разнообразных – я имею в виду не "хорошие" или "плохие" книги, но книги, которые столь отличаются друг от друга, что создается впечатление, будто Сандрар развивается во всех направлениях разом. Воистину, это развивающийся человек. И, без всякого сомнения, развивающийся писатель.
Его собственную жизнь можно читать, как сказки "Тысячи и одной ночи". И этот человек, который ведет жизнь во множестве измерений, одновременно являет собой книжного червя. Самый общительный из людей – и при этом одино
' Курсив мой (примеч. автора).
" См. главу 12 "Гомер транссибирского экспресса" в "Восточном экспрессе". Джонатан Кейп и Гаррисон Смит, Нью-Йорк, 1922 (примеч. автора).
кий. ("О mes solitudes!"*) Обладающий глубочайшей интуицией и вместе с тем железной логикой. Логикой жизни. Жизни прежде всего. Жизни, которая всегда пишется с большой буквы. Вот что такое Сандрар.
Голова начинает кружиться, когда следуешь за перипетиями его жизни с того момента, как он пятнадцатилетним или шестнадцатилетним мальчишкой выскользал из родительского дома в Невшателе и вплоть до дней оккупации, когда он скрывался в Экс-ан-Прованс и обрек себя на долгий период молчания. За его странствиями труднее следить, чем за путешествием Марко Поло, чей маршрут он, по-видимому, пересекал неоднократно, поскольку несколько раз вступал на этот путь, а затем возвращался обратно. Одна из причин его колдовского воздействия на меня состоит в поразительном сходстве между его приключениями и теми, которые ассоциируются в моей памяти с именами Синдбада-морехода или Аладдина с Волшебной лампой. Необыкновенные переживания, которые он передал персонажам своих книг, обладают всеми свойствами легенды, равно как и подлинностью легенды. Преклоняясь перед жизнью и истиной жизни, он подошел ближе любого другого писателя нашего времени к открытию общего источника слова и деяния. Он возвращает современной жизни элементы героического, фантастического и мифического. Тяга к приключениям увлекала его в почти каждую точку глобуса – особенно в те места, которые считаются опасными или недоступными. (Нужно прочесть прежде всего повесть о ранних годах его жизни, чтобы оценить верность ,п ого утверждения.) Он общался с людьми всех сортов, включая бандитов, убийц, революционеров и прочие разновидности фанатиков. По его собственным словам, ему пришлось испробовать не меньше тридцати шести профессий, хотя создается впечатление, что он, как и Бальзак, знает любое ремесло. К примеру, он был жонглером в лондонском мюзик-холле – как раз в то время, когда там дебютировал Чаплин. Он торговал жемчугом и занимался контрабандой, владел плантацией в Южной Америке, где три раза подряд наживал громадное состояние, которое растрачивал гораздо быстрее, чем
*О глубины моего одиночества! (фр).
приобретал. Да прочитайте повесть его жизни! В ней содержится куда больше, чем кажется на первый взгляд.
Да, он первооткрыватель и испытатель путей и дел людских. И он сам сделал себя таким, внедрившись в гущу жизни, разделив свой удел с уделом других Божьих тварей. Каким же великолепным, пытливым репортером стал этот человек, у которого вызвала бы только презрение мысль, что его могут счесть "исследователем жизни". У него есть способность добывать "свой сюжет" путем растворения перегородок, и он, похоже, сознательно ничего не ищет. Вот почему его собственная история всегда сплетается с историей другого человека. Конечно же, он обладает искусством извлекать суть, но жизненно необходимым признает интерес к алхимической природе всех взаимоотношений. Этот вечный поиск преображения позволяет ему открывать людей для самих себя и для мира, что заставляет его превозносить достоинства людей, делать нас снисходительными к их ошибкам и слабостям, увеличивать наше знание и уважение к тому, что есть истинно человеческого, углублять нашу любовь и понимание мира. Он "репортер" по преимуществу, ибо в нем соединяются качества поэта, провидца и пророка. Новатор и инициатор, всегда свидетельствующий первым, он знакомит нас с подлинными пионерами, подлинными искателями приключений, подлинными первооткрывателями среди наших современников. Больше, чем любой писатель из тех, кого я могу вспомнить, он сумел сделать для нас дорогим "le bel aujourd'hui"*.