Текст книги "Книги в моей жизни"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
* Эдисьон Деноэль, Париж, 1949 (примеч. автора).
ческого глаза, они уловляются в потоке света и изучаются со всех сторон. Повсюду "завершение" разного рода. Ничто не опущено и не искажено ради повествования. В этих книгах "повествование" обретает такое напряжение и размах, что все опоры и подпорки разрушаются с тем, чтобы книга могла стать частью жизни, плыть вместе с течением жизни и навсегда остаться тождественной жизни. Здесь мы вступаем в соприкосновение с людьми, которых Сандрар по-настоящему любил, рядом с которыми сражался в окопах и видел, как они умываются, словно крысы. Этих цыган Зоны он сравнивал со знакомцами старых добрых дней: с плантаторами и прочими обитателями Южной Америки носильщиками, швейцарами, торговцами, водителями грузовиков и другими "незначительными людьми" (как мы говорим), которых он описывает с предельной симпатией и пониманием. Какая галерея! Гораздо более захватывающая во всем смысле этого слова, чем галерея бальзаковских "типов". Вот где настоящая "Человеческая Комедия". Это не социологические исследования на манер Золя. Не сатирическое кукольное представление на манер Теккерея. Не человечество в целом на манер Жюля Ромена. В этих последних книгах Сандрар дает нам французский эквивалент лучших творений Достоевского – таких, как "Идиот", "Бесы", "Братья Карамазовы". Быть может, по замыслу и целям они уступают книгам великого русского писателя, но в них имеются свой замысел и цель, которые мы сумеем понять лишь по прошествии времени. Однако по масштабу, мощи, юмору, нежности и религиозному (да, религиозному!) рвению они равны. Подобный уровень может быть достигнут только в зрелые годы жизни.
Все, что будет сказано дальше, говорилось уже тысячу раз. Вновь и вновь Сандрар возвращается вспять – куда? в какие глубины? – к многообразной истории своей жизни. Это тяжкая, литая масса пережитого, сырая и обработанная, неуловимо тонкая и грубая, непрожеванная и переваренная, заполняет его нутро, словно вялый и бесформенный динозавр, праздно сложивший свои недоразвитые крылья, этот груз предназначен для доставки в определенное время и в определенное место, но для начала ему требуется заряд динамита, чтобы отправиться в путь. С июня 1940 года по 21 августа 1943-го Сандрар хранил пугающее молчание II s'est tu. Chut! Motus1* Он сам рассказал на первых страницах книги "Человек, пораженный громом", что вернулся к письменному столу благодаря визиту друга – Эдуара Пейсона Попутно он вспоминает об одной ночи в 1915 году, на фронте – "la plus terrible que j'ai vecue"" Вполне можно предположить, что до решающего визита его друга Пейсона некоторые другие события также могли послужить детонатором. Но тогда, вероятно, или фитиль слишком быстро выгорел, или он отсырел, или потух под тяжестью происходящего в мире. Но оставим эти бесполезные догадки Давайте лучше погрузимся в раздел 17 книги "Новый покровитель авиации"..
Этот короткий раздел начинается с сентенции Реми де Гурмона: "Великий прогресс виден в том, что молитвою женщин коровы вновь принялись жевать свою жвачку..." Через несколько строк слово берет уже сам Сандрар:
"Начиная с 10 мая, сюрреализм спустился на землю: не творения поэтов абсурда, которые считали себя сюрреалистами, тогда как были по большей части субреалистами, ибо молились на подсознание, а творение Христа, единственного поэта сюрреаль-ности...
Если бы я имел хоть крупицу веры, именно в этот день меня могла бы коснуться благодать..."
В следующих двух абзацах он с неукротимой, сдержанной яростью повествует об извечной мерзости войны. И, подобно Гойе, повторяет: "J'ai vu"*". Второй абзац заканчивается так:
"Солнце остановилось. Прогноз погоды возвестил о сорокадневном циклоне. Этого просто не может быть! По какой-то причине все пошло напе-рекосяк. зубчатые колеса перестали сцепляться, техника везде пришла в негодность наступил последний час для всего и вся".
* Он умолк Тише! Ни слова1 (фр) ** Самой ужасной из всех, что я пережил (фр) ** Я видел это (фр)
Следующие пять строк навечно останутся в моей памяти
"Нет, 10 мая человечество оказалось не готовым к такому событию Господи! Небо над головой походило на жопу со сверкающими ягодицами, а солнце – на воспаленный задний проход. Что, кроме говна, могло появиться оттуда? И современный человек завизжал от страха."
Этот человек, который 21 августа 1943 года взорвался во всех направлениях сразу, разумеется, уже успел выразить себя в целой кипе книг и среди них в столь значительной (мы это когда-нибудь поймем), как десятитомный "Хлеб наш насущный", который он создавал с перерывами на протяжении десяти лет в замке под Парижем, но своим именем так никогда и не подписал, доверив сундуки с рукописями надежным подвалам в разных местах Южной Америки, а ключи потом выкинул. ("Je voudrais rester l'Anonyme"*, говорит он.)
В книгах, начатых в Экс-ан-Провансе, есть обширные примечания, завершающие тот или иной раздел. Я приведу только одно из них, из книги "Бродить по свету" (раздел о Генуе), которое представляет собой дань извечного восхищения поэтом, столь любезным сердцу каждого французского литератора:
"Дорогой Жерар де Нерваль36, человек толпы, ночной бродяга, знаток жаргона, неизлечимый мечтатель, неврастеник, влюбленный в маленькие парижские театры и громадные восточные некрополи, архитектор храма Соломона, переводчик Фауста, личный секретарь царицы Савской, друид 1-го и 2-го класса, сентиментальный пилигрим Иль-де-Франса, последний из Валуа, дитя Парижа, золотые уста, ты повесился на водосточной трубе, швырнув стихи свои в небо, но опередил их, и твоя тень качается теперь, с каждым разом увеличивая амплитуду, между Нотр-Дам и Сен-Мерри, а твои огненные хи
Я хотел остаться Анонимом (фр)
меры стерегут этот квадратик неба, словно шесть растрепанных и страшных комет. Но призыв твой к Новому Духу навеки смутил наши сердца, и ныне человек не может существовать без этой тревоги:
"Орел уж пролетел: Дух Новый зовет меня..." (Гор, строфа III, ст.9)".
На странице 244, в том же корпусе примечаний, Сандрар признается: "Вчера мне исполнилось шестьдесят лет, но лишь сегодня, завершив эту повесть, я начинаю верить в свое писательское призвание..." Намотайте это себе на ус, молодые люди двадцати пяти, тридцати и сорока лет, перестаньте хныкать, что вам до сих пор не удалось утвердить свою репутацию. Радуйтесь тому, что вы еще живы, что еще живете собственной жизнью, еще накапливаете опыт, еще наслаждаетесь горькими плодами одиночества и пренебрежения!
Мне хотелось бы задержаться на многих прекрасных страницах этих последних книг, переполненных самыми удивительными фактами, происшествиями, литературными и историческими событиями, научными и оккультными аллюзиями, литературными курьезами, эксцентрическими особями мужского и женского пола, празднествами, пьяными драками, юмористическими эскападами, нежными идиллиями, забавными историями об отдаленных местах, временах, легендах, поразительными разговорами с поразительными людьми, воспоминаниями о золотых днях, фарсами, фантазиями, мифами, изобретениями, самоанализом и вытряхиванием собственных потрохов. Мне хотелось бы подробнее поговорить о необычном писателе и еще более необычном человеке, Гюставе Ле Руже, авторе 312 книг, о которых читатель, скорее всего, никогда не слышал, тогда как Сандрар говорит об их разнообразии, стиле и содержании con amore*. Мне хотелось бы, чтобы читатель хоть немного ощутил аромат "Вендетты" заключительного раздела книги "Человек, пораженный громом", где рассказ ведется от лица цыганки Саво; мне хотелось бы отвести читателя к дом к Паките или в то удивительное убежище на юге Франции, где Сандрар, намереваясь
С любовью (итал )
закончить книгу в тишине и спокойствии, после двух-трех строк оставил начатую страницу в пишущей машинке и больше к ней не прикасался, ибо целиком отдался удовольствиям, праздности, грезам и выпивке; наконец, мне хотелось бы дать читателю хотя бы слабое представление об истории "гомункулов", от которой волосы встают дыбом и которую Сандрар подробно рассказывает в книге "Бродить по свету" (раздел "Генуя"). Но если я позволю себе погрузиться в этот изумительный мир, то никогда не смогу оттуда выбраться.
Я лучше остановлюсь на последней книге, полученной от Сандрара: она называется "Парижский пригород" и вышла в издательстве Ла Гильд дю Ливр в Лозанне. В качестве иллюстраций использованы 130 фотографий Робера Дуано эти откровенные, неприкрашенные, волнующие документальные свидетельства служат красноречивым дополнением текста. De nouveau une belle collaboration. (Vive les collaborateurs, les vrais!)*. Сам текст благородно лаконичен всего пятьдесят страниц. Но эти страницы не отпускают, ибо взяты sur le vif **. (С 15 июля по 31 августа 1949 года.) Если бы на этих страницах не было ничего, кроме описанной Сандраром ночи в Сен-Дени в канун неудавшейся революции, то этот короткий текст уже следовало бы сохранить для потомства. Но здесь есть и другие пассажи – столь же мрачные и завораживающие, ностальгические и горькие, насыщенные атмосферой убогого предместья. Многие отмечали богатый словарь Сандрара, поэтические достоинства его прозы, умение включить в возвышенную речь ужасающий жаргон и терминологию из сферы науки, промышленности, изобретений. Этот документальный текст, похожий на обращенную в прошлое элегию, представляет собой великолепный образец виртуозного мастерства Сандрара. В его памяти оживают предместья Востока, Юга, Севера, Запада и, словно по мановению волшебной палочки, воскрешается драма надежд, вожделений, неудач, отчаяния, тоски, разочарований, мук и негодования, переполняющих жителей этих обширных пространств, опоясываю
Вновь прекрасный образец сотрудничества (Да здравствуют те, кто
готов к сотрудничеству – разумеется, истинному!) (фр.).
** Прямо из жизни (фр)
щих города. В сжатом абзаце, втором в разделе "Север", Сан-драр дает графическое, физически осязаемое обозрение всего, что составляет суть мерзостных кварталов предместья. Это взгляд с птичьего полета на опустошения, причиненные развитием промышленности. Чуть ниже он дает нам детальное описание одного из английских военных цехов, "фабрики теней", которая разительным образом отличается от промышленного предместья. Это блестящий репортаж, где пушке отведена role de vedette *. Но, воздав должное фабрике, Сандрар недвусмысленно формулирует свою позицию. Подобная работа его нисколько не привлекает. Он повторяет, как заклинание: "Mieux vaut etre un vagabond"**. В немногих четких фразах он сводит счеты с извечным военным бизнесом на крови и, плача от стыда за "эксперимент" с Хиросимой, вытаскивает на свет Божий потрясающие изображения последнего военного хаоса, поместив их в одном из швейцарских журналов для нас и для вразумления тех, кто готовит грядущий карнавал смерти. Все они составляют одно: и эти изображения, и этот прекрасный завод, и отвратительное предместье. А в завершение он спрашивает о том, что никогда не упускает из виду: "Как насчет детей? Кто они? Откуда они взялись? Что они делают?" Отсылая нас к фотографиям Робера Дуано, он напоминает нам о Давиде и Голиафе, дабы мы не забывали, что дети – тот единственный запасной фонд, которым мы обладаем.
Эта книга – не просто документ. В ней есть нечто такое, что я хотел бы иметь ее в виде издания для нагрудного кармана, чтобы носить с собой, если мне придется вновь странствовать. Нечто такое, что освобождает душу от бремени...
Мне довелось много бродить как днем, так и ночью по улицам этих забытых Богом мест, где все дышит скорбью и нищетой – не только здесь, в моей стране, но также и в Европе. Все они похожи друг на друга атмосферой отчаяния. Но нет хуже тех, что окружают самые надменные города земли. Они смердят, словно язвы. Оглядываясь назад, в прошлое, я словно ощущаю вновь запах этих заброшенных, пустынных углов, этих грязных и унылых улиц, этих мерзких и вонючих мусорных куч, где вперемешку валяются сломанные и утерявшие всякий смысл предметы домашнего обихода, игрушки, превратившаяся в лохмотья одежда, дырявые ночные горшки, которые были брошены обитателями этих районов, изнуренными бедностью, потерявшими надежду и лишенными защиты. В минуты душевного подъема я пробирался через эти жалкие, захламленные кварталы, думая про себя: "Какая поэма! Какой документальный фильм!" Часто я обретал здравый рассудок, только выругавшись и сжав зубы в приступе дикой, но бесполезной ярости, воображая себя благодетельным диктатором, который со временем мог бы "восстановить порядок, мир и справедливость". Целыми неделями и месяцами воспоминание об увиденном неотвязно преследовало меня. Однако мне никогда не удавалось создать из этого музыку. (А при мысли, что Эрик Сати37, постоянное местожительство которого Робер Дуано показал нам на одной из своих фотографий, при мысли, что этот человек "создавал музыку" в таком безумном доме, мой скальп начинает зудеть.) Нет, я так и не сумел создать музыку из этого бессмысленного материала. Много раз я пытался, но дух мой все еще слишком юн, слишком наполнен отвращением. Мне не хватает этой способности отступать, усваивать и толочь в ступе с мастерством ловкого химика. А вот Сандрар сумел, и я снимаю перед ним шляпу. Salut, cher Blaise Cendrars Ты истинный музыкант. Привет! И слава тебе! Поэты ночи и отчаяния нужны нам не меньше, чем поэты другого рода. Нам нужны утешительные слова и ты даешь их нам – не меньше, чем язвительные обличения. Говоря "нам", я имею в виду всех нас. Все мы неутолимо жаждем такого взгляда, как твой взгляда, который осуждает, но не выносит приговор, острого взгляда, который ранит и, обнажая истину, одновременно исцеляет. Особенно здесь, в Америке, "мы" нуждаемся в твоем прикосновении к нашей истории, чтобы бархатная метла твоего пера прошлась по нашему прошлому. Да, в этом мы нуждаемся больше всего. История галопом промчалась над нашими terrains vagues **, покрыты
* Роль звезды (фр)** Уж лучше быть бродягой (фр )
** Привет тебе, дорогой Блез Сандрар' (фр). **Пустырями, пустынными землями
(фр.).
ми рубцами. Она оставила нам несколько имен, несколько уродливых памятников – и хаотичную груду разного барахла. Единственной расой, которая обитала в этих местах и не наносила ущерба творению Господа, были краснокожие. Теперь они живут в резервациях. Для их "защиты" мы милосердно создали нечто вроде концлагерей. В них нет колючей проволоки, нет орудий пыток, нет вооруженной охраны. Мы просто оставили их умирать там...
Но я не могу закончить на этой печальной ноте, неизбежно возникающей при раскатах невидимого грома, который раздается заново всякий раз, когда оживает прошлое. Всегда нужно смотреть с другой стороны на эти безумные дома, с которыми так свыкся наш ум. Взгляд из заднего окна жилища Сати дает представление о том, что я имею в виду. Везде, где существует "зона"38 с ее обветшалыми строениями, живут, как мы говорим, маленькие люди – соль земли, поскольку без них мы были бы обречены на вымирание. Без них эта брошенная собакам корка, на которую мы набрасываемся, словно волки, имела бы только привкус смерти и возмездия. Сквозь эти продолговатые окна, откуда свисали матрасы, я могу увидеть свой тюфяк в углу, куда я плюхался на ночь, но на закате следующего дня меня всегда чудесным образом спасал "полный нуль", что означает, если научиться понимать человеческую речь, переодетого ангела. И не важно, что вместе с кофе ты проглотил emmenagogue*. He важно, что заблудившийся таракан уцепился за твои лохмотья. Если смотреть на жизнь как бы из заднего окна, можно увидеть сверху свое прошлое – словно в неподвижном зеркале, где дни отчаяния сливаются с днями радости, спокойствия, чистейшей дружбы. Особенно усиливаются во мне эти чувства и эти мысли, когда я смотрю на свой французский задний двор. Там все бессмысленные дни моей жизни обретают значение образцовых. Я не вижу ни одного пустого мгновения. Это столь же очевидно, как "Краковская поэма" для знатока шахмат. Звучащая там музыка столь же проста, как была мелодия "Доброй Алисы" для моих детских ушей. Более того, она прекрасна, ибо, как сказал сэр Райдер Хаггард в своей
' Средство, стимулирующее менструацию (фр.)
автобиографии, "неприкрашенная истина всегда прекрасна, даже если речь идет о зле".
Дорогой Сандрар, должно быть, ты временами ощущаешь во мне эту зависть ко всему, что ты пережил, переварил и выблевал извергнуть преображенным, превращенным и пресуществленным. Мальчиком ты играл у могилы Вергилия; совсем юнцом исходил Европу, Россию, Азию, чтобы очутиться в захудалой пекинской гостинице перед печуркой с дровами; молодым человеком, в кровавые дни Легиона, ты предпочел оставаться капралом – и не более; инвалидом войны ты просил милостыню в своем дорогом Париже, а чуть позже стал бродягой в Нью-Йорке, Бостоне, Новом Орлеане и Фриско... Ты много странствовал, ты проводил в праздности целые дни, ты зажигал свечу с обоих концов, ты заводил друзей и врагов, ты осмеливался писать правду, ты учился безмолвию, ты доходил до конца каждой тропы, и ты по-прежнему в расцвете сил, по-прежнему строишь воздушные замки, по-прежнему разрушаешь все планы, привычки, заготовленные заранее решения, ибо главная твоя цель жизнь, и ты действительно живешь и продолжаешь жить как во плоти, так и в списке знаменитостей. Какая абсурдная мысль, какая глупость с моей стороны думать, будто я могу помочь тебе, будто дело твое продвинется, если я, как было сказано выше, там и здесь замолвлю за тебя словечко. Ты не нуждаешься в моей или в чьей либо еще помощи. Уже живя своей жизнью, как ты живешь автоматически, ты поддерживаешь нас, всех нас – везде, где только существует жизнь. Вновь снимаю перед тобой шляпу. И благоговейно кланяюсь. Я не имею права приветствовать тебя, потому что я тебе не ровня. Я предпочитаю оставаться твоим поклонником, твоим любящим учеником, твоим духовным братом in der Ewigkeit*.
Ты всегда завершаешь свои послания словами "та main amie"**. Схватив эту протянутую тобой теплую левую руку, я пожимаю ее с радостью, признательностью и вечным благословением на устах.
* В вечности (нем.). ** Дружески пожимаю руку (фр.).
IV
райдер хаггард
ПОСЛЕ ТОГО, КАК Я УПОМЯНУЛ РАЙДЕРА ХАГГАРДА, мне в руки попала его книга "Она". Я сейчас прочел уже две трети, впервые увидев эту книгу, если память мне не изменяет, в 1905 или 1906 году. Я чувствую необходимость рассказать – столь спокойно и сдержанно, как смогу – о необычных ощущениях, которые испытываю, снова перечитывая эту книгу. Начну с признания: до того момента, как я приступил ко второй главе "Долина Кора", мне никак не удавалось припомнить хоть что-нибудь из этой поразительной книги. Тем не менее я был уверен, что память моя оживет в тот момент, когда я встречусь с таинственным созданием по имени Аиша (Она). Все произошло именно так, как я ожидал. Подобно "Льву Севера", о котором говорилось раньше, в книге "Она" я вновь пережил те чувства, которые впервые овладели мной при свидании с femme fatale (the femme fatale!) * Аиша, чье имя означает нетленную красоту**, с этой погибшей душой, которая отказалась умереть, пока возлюбленный ее не вернется на землю. Аиша занимает – по крайней мере в моем представлении место, сравнимое с Солнцем, в галактике бессмертных любовников, получивших в дар вечную красоту. На этом звездном небосклоне Елена Троянская – всего лишь бледная луна. Ведь Елена, о чем я с уверенностью могу сказать только теперь, никогда не была для меня реальной. Аиша более чем реальна. Она суперреальна во всех смыслах этого опороченного слова. Вокруг этой фигуры автор соткал паутину таких размеров, что она почти заслуживает наименования "космогонической". Елена представляет собой легенду и миф – de la litterature"*. Аиша принадлежит вечным стихиям, как воплотившимся в ней, так и бесплотным. Она из тех темных матерей, о таинственном происхождении которых сохранились отголоски и намеки в немецкой литературе. Но прежде чем я начну болтать о чуде
*Роковой женщиной (воплощением роковой женщины') (фр.). ** Это также имя второй и любимой жены Магомета (примеч. автора). ** Принадлежит литературе (фр.).
сах этого повествования, охватывающего период от первого до последнего десятилетия XIX века, позвольте мне рассказать о некоторых открытиях, имеющих отношение к моему собственному характеру и личности.
Работая над этой книгой, я записываю названия прочитанных мною произведений, едва лишь они всплывают в моей памяти. Эта игра полностью мной завладела. И только сейчас я начинаю понимать причины этого. Главная состоит в том, что я вновь открываю собственную личность, которая оставалась тайной для меня, была придушена или подавлена на страницах некоторых книг. Иными словами, отыскивая себя с помощью некоторых авторов, которые действовали в качестве моих посредников, я также (не сознавая этого) себя терял. И это должно произойти вновь. Ибо сейчас со мной каждый день происходит следующее: простое воспоминание о забытом названии возвращает к жизни не только ауру сохраненной в целости индивидуальности той или иной книги, но также осознание и реальность моих прежних "я". Нет нужды добавлять, что мною начинают овладевать чувства, очень похожие на благоговейный трепет, страх, ужас. Я вступаю в схватку с собой совершенно необычным и неожиданным образом. Это почти то же самое, как если бы я отправился в давно замышляемое путешествие на Тибет, в котором я нуждаюсь все меньше и меньше, ибо время движется и сам я продвигаюсь на манер краба – такова, видимо, моя судьба.
Я все глубже понимаю, что цепляюсь за детские воспоминания не случайно. И не случайно придаю я такое значение "уличным мальчишкам", нашей жизни вместе, нашим поискам истины, нашему отчаянному стремлению понять порочную природу общества, опутавшего нас щупальцами, из мертвой хватки которых мы тщетно пытались высвободиться.
Как есть два типа человеческого познания, два рода мудрости, две традиции и два разряда во всем, так есть – мы поняли это еще в мальчишеские годы – и два вида обучения: один из них мы обнаружили сами и силились сберечь, никому не открывая своей тайны, а второму подчинялись в школе, что превращало нас не только в дураков и неудачников, но также в людей дьявольски лицемерных и развращенных. Один вид обучения питал нас, другой разрушал. Я понимаю это "буквально и в полном смысле слова", если воспользоваться выражением Рембо.
Каждый настоящий мальчишка – мятежник и анархист. Если бы ему позволили развиваться согласно его собственным инстинктам, его собственным наклонностям, обществу пришлось бы пережить такую радикальную трансформацию, по сравнению с которой любая взрослая революция выглядела бы жалкой и усохшей. Возможно, созданная мальчишкой модель общественного устройства была бы не слишком комфортной или милосердной, но зато в ней нашли бы свое выражение справедливость, цельность и красота. Пульс жизни забился бы быстрее, и самой жизни стало бы больше. А что может быть ужаснее для взрослых, нежели подобная перспектива?
"A bas 1'histoire!"* (Слова Рембо.) Вы начинаете понимать их смысл?
Книги, которыми мы обменивались, а их было очень много, книги, которые мы с жадностью глотали в любой час дня и ночи – и порой в самых странных местах! – книги, которые мы обсуждали на пустыре, или на углу улицы под фонарем, или на окраине кладбища, или в ледяном доме нашей собственной конструкции, или в вырытой на склоне холма пещере, или в каком-нибудь потайном месте для сбора, ибо мы всегда встречались как члены одного клана, как братья по крови, как члены тайного ордена – Ордена Юных Защитников Традиций Юности! – эти книги были частью нашего ежедневного обучения, частью нашего спартанского воспитания и духовного образования. Это было наследие прежних орденов – тех незаметных групп, похожих на нашу, которые сражались за то, чтобы остаться живыми и продлить, если возможно, золотой век юности. Мы тогда не понимали, что наши старшие – по крайней мере некоторые из них оглядывались назад, на это святое время своей жизни, с завистью и вожделением. И мы не подозревали, что наша славная династия может быть определена как "период конфликта". Мы не знали, что мы маленькие дикари или архаические герои, святые, мученики, боги и полубоги. Мы знали, что мы есть, – и
* "Долой историю!" (фр.).
этого было достаточно. Мы желали иметь собственный голос в правительстве: мы не желали, чтобы с нами обращались, как со взрослыми в зародыше. Большинство из нас не испытывали к отцу или матери никакого уважения, еще меньше восхищения. Мы сопротивлялись их сомнительной власти как только могли – разумеется, это приводило к крупным скандалам. Нашим законом был закон жизни – и это был единственный авторитет, который мы признавали. Наше понимание этого закона проявлялось в наших играх, вернее, в нашей манере играть в них и в выводах, которые мы извлекали из манеры разных игроков вступать в игру. Мы создали настоящую иерархию, давая оценку в соответствии с нашим различным уровнем понимания, нашим различным уровнем жизни. Мы четко различали как вершину, так и основание пирамиды. Мы верили, почитали и соблюдали дисциплину. Мы создали свою систему испытаний – для проверки силы и ловкости. Мы исполняли приказы наших лидеров и нашего вождя, который был королем, воплощавшим достоинство и могущество своего звания. Но сверх отпущенного ему времени он никогда не правил – ни единого дня!
Я говорю об этих фактах с таким волнением потому, что меня крайне изумляет, как смогли взрослые их забыть – а я вижу, что они забыли. Мы все испытываем трепет, когда перед нами возникает прошлое и мы внезапно оказываемся среди "дикарей". Я говорю сейчас об истинных дикарях первобытных людях. Антропологические исследования имеют одно неоспоримое достоинство: они позволяют нам вновь вернуться в юность. Истинный ученый, изучающий примитивные народы, проникается уважением, глубоким уважением к этим "предкам", которые существуют бок о бок с нами, но так и не "выросли". Он считает, что человек на ранних стадиях развития никоим образом не стоит ниже человека последующих эпох – некоторые полагают даже, что ранний человек во многих отношениях превосходит позднего. "Ранний" и "поздний" используются здесь в расхожем значении этих слов. В сущности, мы ничего не знаем о происхождении раннего человека или о том, был ли он молод или клонился к упадку. И мы мало знаем о происхождении "гомо сапиенс", хотя претендуем на то, что знаем много. Пропасть лежит между самыми отдаленными эпохами истории и реликтовыми свидетельствами, которые оставил нам доисторический человек. Некоторые его ветви – такие, как кроманьонцы – ставят нас в тупик своим умом и эстетической восприимчивостью. Мы все время ждем чудес от археологов, чтобы восполнить недостающие звенья в поистине тончайшей цепи познания нашего собственного вида, тогда как эти пробелы восполняются – самым удивительным образом – теми авторами, которых мы снисходительно именуем писателями "воображения". Я остановлюсь пока именно на них, поскольку другим писателям, которых иногда называют "оккультными" или "эзотерическими", мы доверяем еще меньше. Они будто бы принадлежат "второму детству" (sic).
Райдер Хаггард – один из тех писателей воображения, которые, несомненно, питались из многих источников. Мы сейчас считаем его автором книг для детей и охотно соглашаемся предать его имя забвению. Быть может, лишь тогда, когда наши ученые наткнутся на истину, уже открытую воображением, мы поймем истинный масштаб подобных писателей.
"Что такое воображение1?" – спрашивает Райдер Хаггард в середине своего повествования. И отвечает: "Быть может, это тень неуловимой истины, быть может, это душа мысли!"
Блейк прожил всю свою жизнь в воображении. И именно воображение заставило скромного приказчика бакалейной лавки (Шлимана), воспламененного чтением Гомера, отправиться на поиски Трои, Тиринфа и Микен. А как насчет Якоба Бёме39? И бесстрашного француза Кайе, первого белого человека, который побывал в Тимбукту и выбрался оттуда живым? Ведь это подлинное эпическое сказание!
Любопытно, что примерно в то самое время, когда я впервые познакомился с тайнами Египта, ослепительной историей Крита, кровавой хроникой Дома Атридов, как раз в то время, когда я был ошеломлен своим первым соприкосновением с такими темами, как перевоплощение, раздвоение личности, Святой Грааль, воскресение, бессмертие и тому подобное, – благодаря таким "романистам", как Геродот, Теннисон, Скотт, Сенкевич, Хенти, Булвер-Литтон, Мери Корел-ли, Роберт Льюис Стивенсон и другие, многие другие, – как раз в это время все так называемые легенды, мифы и суеверные представления начали обретать реальность. Шлиман, сэр Артур Эванс, Фрэзер, Фробениус, Анни Безант, мадам Блават-ская, Поль Раден – целая когорта смелых первопроходцев трудилась для того, чтобы открыть истину в одной за другой сферах, и все они действовали заодно, все способствовали разрушению завороженности и паралича, в которых держат нас доктрины девятнадцатого века. Новое столетие началось многообещающе и величаво: прошлое вновь ожило, но при этом стало осязаемым, вещественным и почти более реальным, чем настоящее.
Когда я стоял посреди развалин Кносса и Микен, вспоминались ли мне школьные учебники, надзиратели-учителя и их очаровательные басни? Нет. Я вспоминал те истории, которые прочел ребенком; я узнавал иллюстрации тех книг, которые казались мне навеки позабытыми, я думал о наших уличных спорах и поразительных размышлениях, которым мы с удовольствием предавались. Я вспомнил свои собственные размышления обо всех этих непостижимых, захватывающих темах, связанных с прошлым и будущим. Вглядываясь в долину Аргоса под Микенами, я пережил вновь – и с какой остротой! – историю аргонавтов. Рассматривая циклопические стены Тиринфа, я вспомнил крохотное изображение этой стены в одной из моих чудесных книг – оно в точности соответствовало представшей предо мной реальности. В школе ни один учитель истории никогда даже и не пытался оживить для нас эти прославленные эпохи прошлого, в которые любой ребенок входит с легкостью, едва лишь обретает способность читать. С какой детской верой отважный исследователь совершает свое трудное дело! Мы ничему не научились от педагогов. Истинные наставники – авантюристы и бродяги, люди, которые ныряют с головой в живую плазму истории, легенды, мифа.
Только что я говорил о мире, который могли бы создать юные, если бы им дали шанс. Я неоднократно замечал, как пугает родителей сама мысль о воспитании ребенка в соответствии со своими собственными понятиями о жизни. Я пишу эти строки и вспоминаю очень важный разговор на эту тему, который произошел между мной и матерью моего первого ребенка. Это было на кухне нашего дома, и все началось с того, что я стал горячо доказывать, как бесполезно и глупо отправлять ребенка в школу. Необыкновенно увлекшись, я вскочил из-за стола и принялся расхаживать взад и вперед по маленькой кухне. Внезапно я услышал, как она почти в ужасе спрашивает: "Но с чего же ты начнешь1? Как ?" Я был настолько погружен в свои мысли, что понял весь смысл ее слов bien en retard*. Расхаживая взад и вперед с опущенной головой, я оказался напротив двери, ведущей в прихожую, и лишь тут слова ее достигли моего сознания. Тут же мой взгляд задержался на маленьком сучке на панели двери, и я заорал: "Как это с чего? Да со всего!" И, ткнув пальцем в сучок, я разразился таким блестящим, сокрушительным монологом, что она даже пикнуть не посмела. Должно быть, я ораторствовал не менее получаса, сам не зная толком, что говорю, настолько овладел мною поток слишком долго сдерживаемых идей. Речь моя была сдобрена перцем, если можно так выразиться, ибо память о пережитом в школе возродила прежние раздражение и отвращение. Начав с этого маленького сучка, я объяснил, откуда он взялся и что означает, а затем шагнул или, вернее, ринулся в настоящий лабиринт знания, инстинкта, мудрости, интуиции и опыта. Все столь божественно взаимосвязано, так прекрасно согласовано – отчего же воспитание ребенка считается исключением? Все, чего мы касаемся, что видим, обоняем или слышим, мы всегда в выигрыше. Словно нажимаешь на кнопку, которая открывает магические двери. Все происходит само собой, порождая собственную силу сцепления и инерцию. Нет никакой нужды "готовить" ребенка к уроку: урок сам по себе нечто вроде колдовства. Ребенок рвется к знанию: он буквально томим голодом и жаждой его, которые стремится утолить. И так же поведет себя взрослый, если только мы развеем поработившие его гипнотические чары.