355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Лайон Олди » Путь Меча » Текст книги (страница 8)
Путь Меча
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 01:01

Текст книги "Путь Меча"


Автор книги: Генри Лайон Олди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Впервые мой Придаток держал одновременно со мной другого Блистающего; но разве не впервые существовал Придаток (опять это проклятое слово!) с невесть чьей латной перчаткой вместо руки?!

Сгоряча я даже и не заметил – почти не заметил – что вновь думаю о Чэне, как о Придатке, а потом я внезапно увидел пылающий Кабир, проступивший сквозь стены зала, гневно заржал призрачный гнедой жеребец, и я сделал то, что должен был сделать.

Сделал.

Сам.

Или не сам?..

Но я это сделал.


6

...Придаток Шешеза тяжело спустился с помоста, словно прошедшие мгновенья состарили его на добрый десяток лет – срок, ничтожный для Блистающего, но не для Придатка – и, обойдя убитого чауша, приблизился к лежащему Шешезу.

Нагнулся.

Поднял.

Шешез Абу-Салим фарр-ла-Кабир молчал.

Его Придаток еще немного постоял и вернулся к мертвому зверю. Присев у тела, он замер на корточках; Шешез осторожно потянулся вперед и почти робко коснулся разрубленной головы с навечно оскаленной пастью.

Разрубленной.

Чисто и умело.

Как умели это делать ятаганы фарр-ла-Кабир, рубя неживое; и я еще подумал, что легенды о Фархаде могут оказаться правдой, и старый ятаган рубил некогда многое, о чем не стоит лишний раз вспоминать.

Окровавленный Фархад иль-Рахш по-прежнему находился в правой руке Чэна.

Потом Шешез толкнул голову чауша, и та запрокинулась, открывая бурую слипшуюся шерсть на пронзенной насквозь шее зверя.

Ятаганы так не умеют.

Так умею я.

О Дикие Лезвия, ставшие Блистающими – как же это оказалось просто! До смешного просто!..

И я негромко рассмеялся. Смерть и смех – вы, оказывается, часто ходите рядом!

Да, сегодня передо мной и Фархадом был зверь, дикий безмозглый зверь, хищный обитатель солончаков – но, может быть, с Придатками все получается так же просто? Так же естественно? Значит, дело не в руке – верней, не только в руке из металла – но и во мне?! В кого ты превращаешься, Мэйланьский Единорог? Куда идешь?!

Неужели таков Путь Меча?!

Чэн спрыгнул вниз, подошел к Придатку Шешеза и отдал ему Фархада. Сам Шешез Абу-Салим слабо вздрогнул, когда его Придаток коснулся железной руки Чэна; я сделал вид, что ничего не произошло, и тщательно вытерся о шкуру убитого чауша.

Так, словно не раз делал это раньше.

– Фархад! – тихо позвал я потом (мне легче было обращаться к старому ятагану, когда его держал чужой Придаток). – Фархад иль-Рахш фарр-ла-Кабир!

Он не отозвался.

Он спал. Или притворялся. Или думал о своем.

Какая разница?

– Что ты хочешь спросить... Высший Дан Гьен? – ответил вместо иль-Рахша Шешез, и голос его был неестественно бесстрастен.

– Я хочу знать, что кричал Блистающий Фархад перед тем, как...

Я не договорил.

Шешез Абу-Салим поднял на ноги своего Придатка, возвратился к сломанной подставке, долго смотрел на нее, а потом его Придаток осторожно положил иль-Рахша просто поперек колыбели, так и не облачив его в потерянные ножны.

– Здесь никого нет, – бросил Шешез, отвечая на еще один вопрос, который я так и не задал вслух. – Дитя-Придаток Фархада в другом месте. В этой колыбели он только спит по ночам, да и то не всегда. Значит, Высший Дан Гьен, ты хочешь знать, что кричал мой двоюродный дядя Фархад?.. Он кричал: «Ильхан мохасту Мунир суи ояд-хаме аль-Мутанабби!» Я и не думал, что когда-нибудь услышу этот забытый язык, да еще в своем доме...

Я ждал.

– Это означает, – сухо продолжил Шешез Абу-Салим, – это означает: «Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби!» Ну что, ты доволен, Единорог?

Мое прозвище почему-то далось ему с трудом.

– Аль-Мутанабби? – задумчиво лязгнул я, опускаясь в ножны. – Это Блистающий?

И тут же устыдился собственной глупости. Раз у этого аль-Мутанабби была рука – кем он мог быть, если не Придатком?

Шешез будто и не заметил моего промаха.

– В роду Абу-Салимов, – заметил он, – бытует старое придание, что когда южный поход Диких Лезвий увенчался взятием Кабира, и лучший ятаган нашей семьи стал первым фарр-ла-Кабир... так вот, его Придатка якобы звали Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби. И я не раз слышал от того же Фархада, что в черные дни Кабира вновь придет время для руки этого Придатка. Правда, я всегда посмеивался над велеречивостью старика, когда он в очередной раз принимался излагать мне одно и то же...

– Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби... – повторил я. – А клинки Мунира – это тоже из ваших родовых преданий? И кто такой Мунир? Имя? Город? Местность?

– Не знаю, – ответил Шешез, – ничего я толком не знаю... Я знаю только, Единорог, что время испытаний для тебя закончилось. И еще кое-что закончилось...

Он резко взлетел вверх и описал двойную дугу над головой своего Придатка.

– Смерти! – взвизгнул ятаган. – Смерти, убийства, несчастные случаи, призраки Тусклых – все это закончилось! Тишь да гладь! Вот уже две недели, как в Кабире все спокойно! И я не могу больше, я все время жду неведомо чего, я боюсь собственной тени... Это проклятое затишье вымотало меня хуже ежедневных сообщений об очередных убийствах! И вдобавок этот харзиец, пылающий ненавистью, этот Пояс Пустыни... последнее его сообщение было с дороги Барра, что ведет к границе с Мэйланем – и с тех пор он молчит! А сообщал, что напал на след... Выходит, однако, что след напал на него...

Шешез успокоился так же неожиданно, как и вышел из себя.

– Мир переворачивается, Единорог, как песочные часы, и прошлые песчинки вновь сыплются в чашу настоящего... Я схожу с ума от неизвестности, Кабир мечется от стены ужаса к двери благополучия, ты веришь Дзюттэ Обломку и пытаешься спасти испорченного Придатка, Маскин Седьмой из Харзы... он учится убивать, Шипастый Молчун заставляет своего Повитуху приклепать твоему Чэну неизвестно чью руку, а Фархад глядит на нее и взывает к руке аль-Мутанабби!.. Наверное, и впрямь настали черные дни Кабира! А я – я плохой правитель для черного времени... слишком уж долго за окнами было светло.

И я понял, что аудиенция закончена.

А еще я вспомнил, что в тот момент, когда в доме Гердана впервые сжались стальные пальцы – Дзюттэ Обломок сказал почти то же самое, что и Фархад иль-Рахш.

Дзюттэ сказал: «Во имя клинков Мунира!..»

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1

А вечеринка – или празднество, как пышно выразился Заррахид – прошла на редкость успешно.

Гости были милы и подчеркнуто беззаботны, Гвениль все время острил и все время неудачно, зато Махайра – удачно, но тому же Гвенилю стоило больших трудов не обижаться на Бронзового Жнеца; Заррахиду я строго-настрого запретил прислуживать – для этого понадобился приказ по всей форме о переводе эстока на сегодняшний вечер в ранг гостя – и теперь мой Заррахид рьяно ухаживал за Волчьей Метлой и был совершенно неотразим...

Детский Учитель семьи Абу-Салим молчал, как всегда, но молчать он умел весьма выразительно, передавая различные оттенки настроения – и я решил, что на этот раз Детский Учитель молчит доброжелательно. Помалкивал и Обломок, словно растеряв с того памятного дня изрядную долю своих причуд и чудачеств.

Беседы велись исключительно светские, не на победу, а так – для развлечения, с многочисленными уступками Беседующих сторон друг другу, и я просто диву давался, глядя на галантного эспадона или почти благопристойного Дзюттэ.

Сам я в Беседах не участвовал, довольствуясь ролью зрителя и – иногда – третейского судьи. Меня останавливала отнюдь не неуверенность в железной руке – после убитого чауша я не сомневался в ее своеобразных возможностях, и лишь слегка побаивался их – а просто я по гарду был сыт происшедшим, да и гости мои старались не очень-то задевать Единорога.

На всякий случай. Тем более что случаи в наше смутное время действительно пошли – всякие...

«Да, наверное, – думал я, глядя на Придатков, уходящих по завершению Бесед к накрытому столу, и на друзей-Блистающих, собравшихся в оружейном углу вокруг тяжеловесного Гердана и оживленно спорящих о чем-то, – наверное... Если очень постараться, то они все обучатся... обучатся убивать. Собственно, почему “они”?! Нас, нас всех можно научить щербить и ломать друг друга, бесповоротно портить Придатков, бешено кидаться вперед с горячим от ярости клинком; и кровавая пена будет вскипать на телах бывших Блистающих... И в конце концов мы разучимся Беседовать, ибо нельзя Беседовать в страхе и злобе».

За столом Придатков раздался взрыв хохота, а в оружейном углу Дзюттэ блистательно изобразил помесь кочерги и Шешеза Абу-Салима, отчего восторженные зрители весело взвизгнули – не переходя, впрочем, определенных границ. Что позволено шуту... то позволено шуту, а смеяться позволено всем.

«Странно, – думал я, вежливо блеснув улыбкой, – мир так велик, а я никогда не забредал даже в мыслях своих за пределы Кабирского эмирата и граничащих с ним земель, вроде того же Лоулеза! А живьем я и вообще почти ничего не видел, кроме Мэйланя да Кабира! Что происходит там, далеко, не у нас? – а там ведь наверняка что-то происходит! Откуда приехал в свое время в Кабир эсток Заррахид? Да разве он один... Как ТАМ – так же, как у нас, или по-иному? Может быть, то, что для меня – память латной перчатки, для них – реальность нынешнего дня?!»

Чтобы отвлечься от невеселых размышлений, я более внимательно глянул на Придатков за столом и увидел, как мой Чэн неловко опрокинул полный кубок, по привычке ткнув в него правой рукой.

«Интересно, а сможет ли он, Чэн Анкор, вообще взять что-нибудь этой рукой – что-нибудь, кроме Блистающего? Кубок, тростниковый калам для письма, поводья? А ну-ка, попробуем с другой стороны...»

Я расслабился, обвиснув на крюке, мысленно дотянулся до перчатки, прошел сквозь нее к Чэну – и он почувствовал это, он поднял металлическую руку и с удивившим даже меня упрямством вновь потянулся к опрокинутому кубку, под которым расплывалось по скатерти багровое пятно.

Да, умница, правильно, а теперь забудь про кубок... представь себе, что берешь меня... вспомни рельеф моей рукояти... ну ладно, давай пробовать вместе...

Стальные пальцы неуверенно дрогнули, потом слабо зашевелились, словно и впрямь припоминая нечто – и плотно охватили кубок. Чэн сперва с удивлением смотрел на это, но удивление быстро проходило, и ему на смену явились понимание и радость.

Тихая, спокойная радость. Значит – могу... то есть – можем.

Можем. Кубок, калам, поводья, что угодно. Вот только почему Я так счастлив от этого события? Ведь скажи кому из Блистающих о подобных отношениях с Придатком – не поверят. Решат, что рехнулся Единорог. На почве перенесенных страданий.

Ну и пусть. Просто они еще не знают о том распутье, на котором сходятся Путь Меча и Путь Придатка; а дальше, возможно, ведет всего один Путь.

Просто – Путь.

Один против неба.

И мне вдруг захотелось вслух задать мучившие меня вопросы – хотя бы малую их толику! – но задать их не Дзюттэ Обломку или тому же Детскому Учителю, а спросить и выслушать ответы Придатков.

Как?

А вот так...

Чэн уже стоял рядом со мной. И через мгновение, когда я оказался у него на поясе, а железная рука коснулась моей рукояти, усиливая чувство цельности – через мгновение мы, не сговариваясь, шагнули друг в друга на шаг дальше, на шаг глубже, чем делали это до того.

Теперь мы были не просто вместе, не просто Чэн и я – нет, получившееся существо скорее должно было называться Чэн-Я или Я-Чэн, в зависимости от того, чей порыв в том или ином поступке оказывался первым.

Так оно и случилось, легко и естественно, и настолько быстро, что не осталось времени ни обрадоваться, ни пожалеть.

Посему Я-Чэн не жалел и не радовался.


2

Чэн-Я помедлил, одернул халат и вернулся к столу.

Я-Чэн мельком отметил, что, похоже, никого не обеспокоило кратковременное отсутствие Чэна Анкора. Да и возвращение с Единорогом на поясе тоже никого особо не удивило. Мало ли...

Разве что чуть внимательнее прочих поглядел на Чэна-Меня Придаток Дзюттэ Обломка и Детского Учителя семьи Абу-Салим – которого сами Придатки звали Друдлом.

Друдл Муздрый, шут их величества эмира Кабирского, Дауда Абу-Салима.

Дзюттэ Обломок, шут царственного ятагана Шешеза Абу-Салима фарр-ла-Кабир.

И пусть после этого кто-нибудь попробует убедить меня, что мы не похожи друг на друга! Мы, Блистающие и Придатки; мы...

Пусть это знаю пока один я, пусть один я...

Один против неба.

А пока я незаметно отошел на второй план, превращаясь из Меня-Чэна в Чэна-Меня, и сам не заметил, как Придатки за столом обрели имена и перестали быть Придатками.

Став людьми.

Чэн-Я улыбнулся собравшимся, пододвинул высокий мягкий пуф из привезенных дворецким и сел рядом с увлеченно жующим Фальгримом. Отметив попутно, что даже в доме Коблана прочно укоренилась западная мода есть за столом – а старый обычай сидеть на подушках за дастарханом если где и сохранился, то уж наверняка не в Кабире.

...Кстати, у стола Меня-Чэна ожидал приятный сюрприз. Оказывается, Чэн – просто Чэн, еще до опрокинутого кубка – уже успел задать кузнецу Коблану вопрос о клинках Мунира.

Так что ответ ждал нас.

Если, конечно, то, что Чэн-Я сейчас услышу, можно будет счесть ответом...

– Жили некогда, – распевно начал дождавшийся Чэна Коблан, – два великих мастера-оружейника, и звали их Масуд и Мунир. Некоторые склонны считать их Богами Небесного Горна или демонами подземной кузницы Нюринги, но я-то лучше многих знаю, что всякий кузнец в чем-то бог и в чем-то демон, и не верю я досужему вымыслу. Люди они были, Масуд и Мунир, если были вообще... А вот в то, что был Масуд учеником Мунира и от него получил в свое время именное клеймо мастера – в это верю. И не было оружейников лучше их. Но заспорили они однажды – чей меч лучше? – и решили выяснить это старинным испытанием. Ушли Масуд и Мунир, каждый с тремя свидетелями из потомственных молотобойцев и с тремя свидетелями из людей меча, ушли в Белые горы Сафед-Кух...

Кузнец грузно встал, прошел к маленькому резному столику на гнутых ножках и взял пиалу с остывшим зеленым чаем. Он держал ее легко, бережно, и было совершенно непонятно, как корявые, обожженные пальцы Железнолапого, подобные корням вековой чинары, ухитряются не раздавить и даже не испачкать тончайшую белизну фарфоровых стенок.

– И вонзили оба мастера по лучшему клинку своей работы в дно осеннего ручья, чьи воды тихо несли осенние листья. И любой лист, наткнувшийся на меч Масуда, мгновенно рассекался им на две половинки – столь велика была жажда убийства, заключенная в лезвии. А листья, подплывавшие к клинку Мунира, огибали его в страхе и невредимыми плыли дальше по течению.

Коблан помолчал, шумно прихлебывая чай.

– Говорят, – наконец продолжил он, – что ударила тогда в ручей синяя молния с ясного неба, разделив его на два потока. И был первый поток, где стоял мудрый меч мастера Мунира, желтым от невредимых осенних листьев. И был второй поток, где стоял гордый меч мастера Масуда, красным – словно кровь вдруг потекла в нем вместо воды. И разделились с той минуты пути кузнецов. Мунир с двенадцатью свидетелями ушел от ручья, а оставшийся в одиночестве Масуд прокричал им в спину, что наступит день – и у него тоже будет дюжина свидетелей, не боящихся смотреть на красный цвет. Страшной клятвой поклялся в том Масуд, и тогда ударила с неба вторая молния, тускло-багровая... Обернулся Мунир – и не увидел ученика своего, Масуда-оружейника, и меча его тоже не увидел. А два горных ручья тихо несли в водах своих осенние листья...

И еще помолчал кузнец Коблан, словно тяжело ему было говорить, но – надо.

– Вот с тех пор и называют себя кузнецы Кабира, Мэйланя, Хакаса и многих других земель потомками Мунира. Вот потому-то и призываем мы благословение старого мастера на каждый клинок, выходящий из наших кузниц. И семихвостый бунчук кабирского эмирата желтого цвета – цвета полуденного солнца, цвета теплой лепешки, цвета осенних листьев, безбоязненно плывущих по горному ручью...

– А Масуд? – тихо спросила Ак-Нинчи. – Он что, так и не объявился?

– Пропал Масуд. Только поговаривали, что согласно данной клятве отковал он в тайной кузне двенадцать клинков, и тринадцатым был клинок из ручья испытания. Тусклой рождалась сталь этих мечей, и радует их красный цвет крови человеческой. И когда ломается один меч из Тусклой Дюжины, то вновь загорается горн в тайных кузницах, и проклятый Масуд-оружейник или один из его последователей – а нашлись и такие – берет тяжкий молот и идет к наковальне. Глухо рокочет пламя в горне, стонет железо под безжалостными ударами, и темное благословение Масуда призывается на одержимый меч. Или и того хуже – не новый клинок кует кузнец, а перековывает старый, что был ранее светлым, светлым и...

– А с чего бы это тебе, Высший Чэн, – вдруг перебил кузнеца шут Друдл, – с чего бы это тебе сказками старыми интересоваться? Вроде бы не водилось за тобой раньше любознательности излишней...

Я-Чэн ответил не сразу. Чэн-Я неотрывно смотрел на шута, на коренастого плотного человечка в смешном и куцем халате враспояску – и видел круглую физиономию с черной козлиной бородкой, которую Друдл непрерывно пощипывал, видел съехавшую на затылок фирузскую тюбетейку, пробитую мной и после аккуратно заштопанную; видел...

Друдл, похоже, несколько дней не брил головы. Его тюбетейку окружал короткий и колючий ежик отросших волос, будто трава – цветастый холмик; и был холм-тюбетейка ярок и праздничен, а трава – побитая морозом и белая от инея.

Ох, что-то Я-Чэн или Чэн-Я – словом, что-то Мы стали слишком вычурно думать. Холм, трава, мороз... Отчего не сказать прямо – седым был Друдл Муздрый, Придаток Дзюттэ Обломка и Детского Учителя, шут-советник эмира Дауда... седым, как лунь, и даже не был – стал...

Оттого черная бородка выглядела ненастоящей, приклеенной, и казалось, что Друдл хочет оторвать ее. Чтоб не выдавала, не напоминала о случившемся.

А Я-Чэн отчего-то подумал, что Блистающие не седеют. Правда, говорят, что они тускнеют... или ржавеют. Одно другого стоит...

– Знаешь, Друдл, – неторопливо заговорил Чэн-Я, – сказки – они ведь снам сродни. А мне в последнее время один и тот же сон снится, хоть днем, хоть ночью. Будто бы Кабир горит, развалины кругом, и я на гнедом жеребце... Вот и боюсь, что сон в руку...

Я-Чэн выждал и добавил словно между прочим:

– В руку аль-Мутанабби. Что скажешь, Друдл?

Фальгрим Беловолосый и Диомед заинтересованно смотрели на Чэна-Меня, Чин нервно накручивала на палец прядь своих длинных волос – все чувствовали, что за сказанным кроется много несказанного; и друзья мои ждали продолжения.

Кос ан-Танья невозмутимо играл костяной вилочкой для фруктов.

Зато Коблан чуть не подавился остатками чая, и закашлялся, тщетно стараясь что-то произнести.

– Он все знает, Друдл, – выдавил кузнец. – Я ж говорил тебе, что мы выпускаем джинна из бутылки...

Теперь настал Мой-Чэнов черед удивляться. Оказывается, с точки зрения Коблана, Я-Чэн уже все знаю, причем не просто что-то знаю или слегка догадываюсь, а знаю именно ВСЕ. Что ж это выходит – единым выпадом из дураков в мудрецы?!

Так мы с Друдлом – мудрецы одной масти...

– Ты прочел надпись, Чэн? – очень серьезно спросил Друдл, и серьезность шута испугала Чэна-Меня больше, чем суетливость Железнолапого. – Или тебе рассказал эмир Дауд?

Чэн-Я не выдержал его вопрошающего взгляда и опустил глаза. На стол. А рядом со столешницей торчал набалдашник рукояти Меня-Чэна. А на нем покоилась наша правая рука. А на руке, поверх кольчужной перчатки были приклепаны небольшие овальные пластины.

А на одной из них...

Чэн-Я напряг зрение, пытаясь разобрать вязь знаков, выбитых на пластине. Упрямые значки не сразу захотели складываться в слова; зато когда все-таки сложились...

Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби.

Вот что было написано на перчатке... на руке... на нашей руке.

– Я прочел надпись, Друдл, – хрипло пробормотал Чэн-Я. – Да, я прочел ее...

И немного погодя закончил:

– Только что.

Шут искоса взглянул на ан-Танью, и понятливый Кос мигом наполнил кубки, провозгласил витиеватый и не совсем приличный тост за единственную розу в окружении сплошного чертополоха; все дружно выпили, маленькая Чин попыталась ограничиться вежливым глоточком, что вызвало бурный протест окружающих, а Фальгрим даже поперхнулся недожеванным кебабом, и Диомед принялся хлопать Беловолосого по спине, но отбил себе всю руку, и...

И никто не заметил, что Коблан обошел стол и встал за Моей-Чэновой спиной.

– Те доспехи из сундука, – тихо, но вполне слышно прогудел Коблан, – они... Их делал мой предок. Тоже Кобланом звали... А делал он их для аль-Мутанабби. Когда тот еще не был эмиром.

– А кем он был? – спросил я, не оборачиваясь.

– Поэтом он был, Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби, лучшим певцом-чангиром от Бехзда до западных отрогов Белых гор Сафед-Кух, – вместо Коблана ответил Друдл, умудряясь одновременно швырять косточками от черешен в смеющегося Диомеда. – Помнишь, Железнолапый, как в ауле Хорбаши...

Пожалуй, Чэн-Я сейчас не удивился бы, если бы Коблан кивнул и подтвердил, что они с Друдлом лично знали легендарного аль-Мутанабби, чьи времена даже для Блистающих моего поколения – а наш век несравним с жизнью Придатков – тонули в дымке почти нереального прошлого.

Нет, не это хотел сказать шут Друдл. Совсем не это.

– Конечно, помню! – счастливо рявкнул кузнец. – Ты еще спорил со мной, что «Касыду о взятии Кабира» никто уже целиком не помнит! А я тебя, ваше шутейшее мудрейшество, за ухо и на перевал Фурраш, в аул! Как же мне не помнить, когда ты перед мастером-устадом тамошних чангиров на колени бухнулся, а он так перепугался, что и касыду тебе раз пять спел, и слова записал, и вина в дорогу дал – лишь бы я тебя обратно увел!

– Что ты врешь! – перебил его раскрасневшийся Друдл, хлопая злосчастной тюбетейкой оземь. – Это я тебя оттуда еле уволок, когда ты им единственный на весь аул молот вдребезги расколотил! И добро б пьяный был – нет, сперва молот разнес, а уж потом...

– Да кто ж им виноват, – искренне возмутился кузнец, – что они пятилетнюю чачу в подвалы прячут и тройной кладкой замуровывают! Не кулаком же мне этакие стены рушить? А молот в самый раз, хоть и дерьмовый он у них был... таки пришлось в конце кулаком. И потом – я им через месяц новый молот привез, даже два!.. и стенки все починил...

Кузнец набрал в могучую грудь воздуха, явно желая еще что-то добавить, возникла непредвиденная пауза, и в тишине отчетливо прозвучал негромкий голосок Ак-Нинчи.

– Спойте касыду. Друдл, пожалуйста...

Друдл зачем-то сморгнул, поднял с пола свою тюбетейку, водрузил ее на прежнее место – и вдруг запел странно высоким голосом, время от времени ударяя себя пальцами по горлу, как делают это певцы-чангиры, когда хотят добиться дрожащего звука, подобного плачу.

 
– Не воздам Творцу хулою за минувшие дела,
Пишет кровью и золою тростниковый мой калам,
Было доброе и злое – только помню павший город,
Где мой конь в стенном проломе спотыкался о тела...
 

Удивленно слушал поющего шута Фальгрим, прищелкивали пальцами в ритме песни Диомед и ан-Танья, чьи глаза горели затаенным огнем, сосредоточенно молчала Чин – а Я-Чэн повторял про себя каждую строку... и вновь пылал Кабир, грыз удила гнедой жеребец, скрещивались мои сородичи, умевшие убивать, легенды становились явью, прошлое – настоящим и, возможно, будущим...

«А ведь он сейчас совершенно не такой, как обычно, – думал Чэн-Я, – нет, не такой... никакого шутовства, гримас, ужимок... Серьезный и спокойный. Нет, сейчас...»

«...нет, сейчас Друдл мало похож на Дзюттэ Обломка, – думал Я-Чэн, – сейчас он скорее напоминает своего второго Блистающего, Детского Учителя семьи Абу-Салим. Мудрый, все понимающий и... опасный. Две натуры одного Придатка, у которого два Блистающих...»

 
– Помню – в узких переулках отдавался эхом гулким
Грохот медного тарана войска левого крыла.
Помню гарь несущий ветер, помню, как клинок я вытер
О тяжелый, о парчовый, кем-то брошенный халат.
Солнце падало за горы, мрак плащом окутал город,
Ночь, припав к земле губами, человечью кровь пила...
 

Сухой и громкий, неожиданно резкий стук наслоился на пение Друдла, жестким ритмом поддержав уставший голос, как кастаньетами подбадривают сами себя уличные танцовщицы и лицедеи-мутрибы – оказывается, Чэн-Я даже не заметил, как вслед за Диомедом и ан-Таньей тоже стал прищелкивать пальцами, словно обычный зевака, слушающий на площади заезжего чангира.

Только большинство кастаньет Кабира черной завистью позавидовало бы тому, как могли щелкать стальные пальцы правой руки Меня-Чэна.

 
– Плачь, Кабир – ты был скалою, вот и рухнул, как скала!
...Не воздам Творцу хулою за минувшие дела...
 

Друдл умолк, а Коблан еще некоторое время раскачивался из стороны в сторону, будто слышал что-то, неслышное для всех – отзвук песни шута, звон струн сафед-кухского чангира, топот копыт гнедого жеребца, несущего мимо дымящихся развалин удивительного Придатка по имени аль-Мутанабби.

– Что ж это получается, – забывшись, прошептал Я-Чэн, и в шепоте отчетливо зазвенела сталь, холодная и вопрошающая, – выходит, это все правда?.. выходит, вначале мы все были Тусклыми? Неужели мы и впрямь появились на этот свет, чтобы убивать – и попросту забыли о кровавом призвании?! Забыли, а теперь вспоминаем, и нам больно, нам стыдно, мы громоздим одну легенду на другую, кричим, что мы – Блистающие... а на самом деле мы – Тусклые!.. врет легенда – первым был Масуд, проклятый Масуд-оружейник, и его мечи были первыми, а лишь потом мы убедили себя, что мы – клинки Мунира!.. и разучились делать то, для чего рождались, и первым было Убийство, а Искусство – вторым, хоть и не должно так быть!..

Все с молчаливым недоумением смотрели на Чэна-Меня. Еще бы! Мало того, что Я-Чэн заговорил одновременно на языке Блистающих и языке Придатков – так я еще и Тусклых приплел... а что об этом могут знать Придатки?!

Хотя... А что, собственно, я – просто я, Высший Мэйланя прямой Дан Гьен – знаю о Придатках?

Что мы все знаем друг о друге?

Много. И в то же время – ничего.

Значит, должно было случиться то, что случилось, привычная жизнь должна была вывернуться наизнанку, трава на турнирном поле должна была стать красной, а волосы шута Друдла – белыми... – и все для того, чтобы мы с Чэном впервые сознательно протянули руку друг другу.

Руку Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби.

Руку из сундука, где хранится одежда, которую надевали Придатки для защиты от Блистающих, бывших тогда Тусклыми.

Люди – для защиты от оружия.

А потом Время сложило весь этот хлам в сундук и захлопнуло крышку...


3

Заснуть я так и не смог. Уж как ни старался – не спалось мне, и все тут.

Придатки давно разбрелись по отведенным им комнатам, Блистающие мирно почивали на своих крючьях да подставках – Гердан-хозяин просто у стены – тьма лениво копилась в углах, растекаясь по полу; а я слегка покачивал левой кисточкой и монотонно считал про себя – один, два, три...

Нет. Не получается.

Картины недавнего прошлого проплывали в сознании, подобно осенним листьям в горном ручье – вот церемония Посвящения у Абу-Салимов, вот я решаю судьбу турнира, вот турнир вместе с вежливым Но-дачи решают мою судьбу... скрипучий голос (голоса?) трех кинжалов-трезубцев, чей Придаток стоял рядом со мной, проваливающимся в беспамятство...

Желтые листья ушедших дней и событий в извилистом ручье моей памяти, желтые листья плыли и плыли, в страхе огибая холодный меч рассудка – вот Шешез и его поручение заняться поиском Тусклых, вот шут Дзюттэ Обломок с его сумасшедшей идеей... вот Чэн у наковальни, помогает Повитухе Коблану ковать железную руку... вот домашний арест, жалобный звон Волчьей Метлы за окном и слепая ярость, заставляющая стальные пальцы сомкнуться на рукояти... первое ощущение цельности с Чэном... убитый чауш и крик Фархада... клинки Мунира... рука аль-Мутанабби...

Что-то исчезло. Чего-то не хватало мне сейчас, сию минуту – и потеря была незаметна и бесконечно важна. Словно некий порыв, до того владевший мной и толкавший вперед, внезапно иссяк и исчез.

Это было неприятно и удивительно, как если бы уже войдя в удар, я вдруг понял, что не имею ни малейшего желания довести этот удар до конца.

Заболел я, что ли?

Нет. Просто мир Придатков, мое с Чэном взаимопроникновение и железная рука – все это незаметно отодвинуло на второй план суть и смысл моего прежнего существования.

Модный узор на новых ножнах и светские Беседы с Волчьей Метлой и Гвенилем; размышления о том, что пора бы женить своего Придатка и лет через пять-семь всерьез задуматься о подготовке нового – или подождать Чэновых внуков, если сам Чэн не растолстеет и не заболеет; выезды в город, в гости; подготовка к очередному турниру – словом, жизнь Высшего Мэйланя прямого Дан Гьена по прозвищу Единорог до смертей на улицах Кабира и до вероломного удара Но-дачи.

Мысли о самоубийстве, боль и страх, и жар от пылающего горна, и мечты о мести, сладкой и хмельной мести; и стальные пальцы на моей рукояти – то мертвые и недвижные, то живые и помнящие; и убитый чауш, и легенда о клинках Мунира, и многое, многое другое – да, это я сейчас, сегодня и сейчас...

Ну и что дальше?!

Мои собственные переживания и близость с Чэном, а главное – стремление знать, узнавать и копаться в том, что было, что могло бы быть – все это затмило реальную возможность мести, реальных (или нереальных) Тусклых и поручение Шешеза.

Короче, будь моя воля – никуда бы я не ходил, никого бы не искал, а только спрашивал бы да размышлял.

Месть меня больше не интересовала. Считайте меня рохлей, зовите меня трусом – сверкать я на вас всех хотел. Руку, оставшуюся на турнирном поле, уравновесила рука, обретенная в кузнице Гердана Шипастого Молчуна и Повитухи Коблана. Потеря – находка, боль и горе – радость открытия нового. Теперь мне нужен был новый повод для мести, чтобы идти по Пути Меча с гневом и страстью, или...

Вот так-то... Или не так, а просто ночь и тишина морочат меня, навевая мысли, которые утром развеются, подобно туману... Посмотрим... посмотрим.

– Ты спишь, Единорог? – еле слышно доносится из угла.

Это Детский Учитель. Тоже заснуть не может, что ли?

Молчу. Пусть думает, что сплю.

– Притворяется, – уверенно отвечает второй голос, вне всяких сомнений принадлежащий Обломку. – Хитрый он стал, Наставник... Скоро штопором завьется от хитромудрости своей, и будет пробки истины из бутылей бытия выдергивать! Дашь пробочку на бедность, а, Единорожа?

– Не дам! – раздраженно бросаю я и тут же понимаю, что дальше притворяться спящим бессмысленно.

– Не спит он, Наставник, – как ни в чем не бывало сообщает Обломок, адресуясь к Детскому Учителю. Слово «Наставник» он произносит со странным насмешливым уважением. Так мог бы называть сына, вышедшего в мастера, умудренный жизнью и опытом отец – хотя Дзюттэ можно считать кем угодно, но только не умудренным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю