Текст книги "Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса"
Автор книги: Генри Лайон Олди
Жанр:
Эпическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Я – ОДИССЕЙ С ИТАКИ!
Ангел покинул нас незадолго до калидонских ворот. Покинул по-критски, не прощаясь: был и сгинул. Но я не заметил исчезновения аэда. Я пребывал в восторженном забытьи. Мои ноги – босые, черные от грязи, сбитые в кровь ступни! – попирали не землю. Нет! они попирали легенду. Мои глаза – слезящиеся, воспаленные, с набрякшими от усталости веками! – видели не холмы и деревья. Нет! они видели воплощение славы! обитель величия! Всякий лог мог служить некогда пристанищем Калидонского вепря. Всякий склон, бородатый от маквиса-колючника, – местом, где нынешний басилей Ойней (встречные этолийцы за глаза звали его Живоглотом) получил в дар от Диониса волшебную лозу. Всякий старик мог оказаться соратником неуязвимого героя Мелеагра; всякая старуха могла помнить охотницу Аталанту, соперничавшую с богиней Артемидой.
Я шел по земле легенд и подвигов.
…кровосмесительства, сыноубийства и ударов в спину. Одна и та же земля: Калидон.
Я шел.
Следом тащились Эвмей с Аргусом, равнодушно считая ворон. Они ничего не понимали в истинном величии. А я мог не есть сутками, питаясь одним восторгом.
В ушах мягко похрустывал, расширяясь, мой Номос . Вся дорога, оказывается, была лишь прологом к осознанию главного. Что известно с детства, но известно как бы вообще, без реального воплощения, когда наконец понимаешь дважды, умом и сердцем: правда. Мир не ограничивается пределами Итаки. Папа, мама, Эвриклея и дядя Алким – еще не все люди. У каждой реки свой бог; их множество. У каждого пути свой путник; их множество. Медь небес, плоская ладонь земли – больше, шире, просторней…
Я шел – грязный, оборванный омфалос, пуп Мироздания.
Моего Номоса .
Как и вы – вашего.
Если хотите, можете тоже уехать воевать под Трою.
Я даже одолжу вам пергамского копейщика, который ночами грезит о моей печени.
* * *
В город вошли без особых тягот. Стражники, увлеченно игравшие в кости, махнули на бродяг рукой: товара при них нет, значит, пошлину снять не за что, а вставать и гнать прочь – себе дороже. Ты встанешь, а Диокл-обманщик скажет, что «тройного быка» выбросил. Проверяй потом…
Пусть их идут.
Оборванцы.
На базарной площади, где Эвмей мигом подрядился на разгрузку за обед для троих, Одиссей узнал трагическую новость. Окончательную и бесповоротную. Диомед, сын Тидея, не просто ушел с войском на соединение с другими эпигонами. Тогда можно было бы попытаться догнать. Диомед ушел давно. Пожалуй, Одиссей еще только высаживался в Акарнании, а конница куретов во главе со своим юным вождем уже неслась на Фивы – через Озольскую Локриду, мимо святых Дельф, по беотийским равнинам…
Семивратные Фивы пали без участия итакийца.
Он опоздал.
Сейчас весь Калидон жил иным ожиданием. Диомед-победитель не сегодня-завтра должен был вернуться. Деда своего, басилея Ойнея, скидывать. Победителю все можно. Особенно если победитель – общий любимец. Басилея Ойнея местные тоже любили, но не так, как молодого Диомеда.
Иначе.
Втихомолку друг дружке рассказывали: как бы они Ойнея-Живоглота любили, попадись к ним почтенный старец в руки без басилейского венца. И главное – без охраны.
Одиссей даже порадовался, что на Итаке все за папу – горой. И дедушек своих, хоть Автолика, хоть Аркесия, папиного папу, он никогда бы скидывать не стал. У него хорошие дедушки. А здесь сказал одному калидонцу, что дедушки хорошие бывают – на смех подняли. Не драться же со всем базаром?!
Лучше молчать.
Вот так, молча, двое суток и проторчал у ворот басилейского дворца.
Ждал.
…дождался.
* * *
Память ты, моя память! С утра крысы побежали прочь. Мордочки – остренькие. Глазки – шныряют. И в лапках – узелочки, сверточки… Стража удрала первой. Хорошая стража у басилея калидонского! Сотник даже сандалию на ступеньках забыл. Правую.
Вон, валяется…
Сразу стало ясно: гроза на подходе.
А первый удар грома пропустил. Отбежал по большой нужде: не у дворцовых стен же справлять?! Туда-сюда, пока вернулся, они уже в ворота втянулись и створки за собой заперли. Крепко-накрепко. Кто они? – куреты. Местные. Диомед небось первым въехал… опять ждать надо! Обида горше пыли: герои в ворота, оборванцы у ворот, герои входят, оборванцы ждут.
Спешил сюда, думал… Ангел говорил: титан тоже думал, да в Тартар попал.
Потом на площади торчал. Калидонцев собралось: море. Полсотни, наверное, а может, и сотня целая. На Итаке такое сонмище в одном месте не собрать. Из-за спин тянулся, Диомеда-Победителя выглядывал. Проклинал свой малый рост. Сперва перед народом старенький дамат чирикал, по табличке: басилей Ойней… признаю права наследника, законного и единственного… Диомеда, сына Тидея, внука вышеупомянутого Ойнея… Сердце екнуло: высмотрел! Вон он, Диомед!
А много ли видно из-за спин с головами?
Почитай, ничего толком не разглядел.
Молчали вокруг калидонцы. Губы жевали. Думалось: они от радости все небо шапками забросают. Нет, тишина. Первый лед, не тишина – того и гляди, хрустнет… обломится в стылую жижу.
Плохо видимый, стоял герой Диомед – эпигон, сын Тидея, покоритель Фив Семивратных. Был любимец, стал наследник, единственный и неповторимый; а всем понятно – владыка.
Хмурый, озабоченный юноша.
Не его это был Номос . Не его Мироздание. Гостем он стоял в этом здании, Диомед Тидид, с подвигами под мышкой, с мрачными бойцами в меховых плащах за спиной; незваным, нежеланным гостем. Слава была, а счастья не было.
Сирота он, подумалось. Ни папы, ни мамы, подумалось.
Ну их, эти подвиги, подумалось.
Зато папа… мама…
Подумалось-забылось.
…когда двое, стоя на одной площади, чувствуют себя чужими – это сближает.
* * *
– Богоравный… Богоравный Диомед! Богоравный…
Он уже на колесницу сел. Уже вожжи в руки взял: прочь ехать. Сейчас, сейчас брызнет грязь из-под колес…
Кинулся Одиссей молодым бычком.
Будь что будет! В тычки погонят злые куреты – ладно!
– Богоравный!.. можно мне…
Обернулся юноша с колесницы. Вот бывает так: один-единственный взгляд меж двоими ударит молнией, и сразу ясно – навсегда. Или друг друга в бою от смерти прикроют, или друг друга в кровной сваре зарежут.
Или – или.
Без недомолвок.
– Если можно, богоравный Диомед, я бы хотел поприветствовать… познакомиться!
Улыбнулся Диомед, сын Тидея. Эпигон; мститель. Росточку небольшого, едва на пядь самого Одиссея повыше. Гибкий, звонкий. Темные кудри по плечам, светлые глаза родниковой воды прозрачней. В тайную синеву отливают, смеются сквозь думы тяжкие.
Увидели рыжего, вот и смеются.
А что смешного?
– Радуйся! – отвечает тайная синева взгляда. – Я – Диомед. Только – не богоравный. Просто – Диомед.
Вот бывает так…
– А я… Я Одиссей. Одиссей, сын Лаэрта, с Итаки. Я сын басилея Лаэрта…
Чужими глазами рыжий себя увидел. Сын Лаэрта! – босой, ноги в трещинах, грязь въелась, не отскребешь. Плащ – рванье, хоть и серебром заткан… был. На голове пожар заревой; курчавое недоразумение. Маленький, встрепанный: воробей. Верно говорил Калхант-троянец: воробей – птица глупая.
За подвигами воробей прилетел, а выходит, что за милостыней.
Улыбнутся воробью лишний раз, и ладно.
– Одиссей? с Итаки? – спрыгнул Диомед-победитель с колесницы. Руку, не гнушаясь, протянул.
Вцепился рыжий в протянутую руку, будто утопающий – в обломок мачты. Все, что было – бурю, дорогу, сердце, душу – в пожатие вложил.
Охнул герой Диомед, сын героя Тидея.
Хрустнула Диомедова ладонь.
– Извини, богоравный… Извини, Диомед! Я… Больно?
Ну конечно, больно! Куда ты лезешь, рыжий, со своей итакийской лапой, к благородным пальцам! Козы к палестрам, бревна к гимнасиям! – и мы, дескать! мы тоже! Стыд наотмашь перекрестил витым бичом: а не суйся, где не звали! Бродяга-побирушка…
Одиссей в растерянности озираться стал. Будто подмогу высматривал. Вон она, подмога: Эвмей-свинопас, да немой пес Аргус, да тень-Старик. Жмутся у стеночки, смотрят.
Малая дружина.
И словно каленым железом ожгло. Новый стыд; поболе прежнего, как седой Олимп поболе лесистого Пелиона будет. Встал за спиной родной Номос ; преданностью собачьего взгляда, верностью Эвмеева рябого лица, Стариковскими вопросами на вопросы. Кивком отца, мамиными слезами. Итакой-островом. Броней окружил-отгородил, боевым доспехом, чешуйчатым панцирем, коего вовеки не снять, не продать, не подарить. Я – Одиссей! Одиссей с Итаки! Одиссей, сын Лаэрта и Антиклеи, лучшей из матерей! Одиссей, внук Автолика, Волка-Одиночки, и Аркесия-Островитянина! Я! я!.. я… Вон их сколько, этих «я». Армия. Впору флот снаряжать.
Да, не брал Фивы.
Да, не эпигон.
А так ли оно важно, так ли славно: быть эпигоном?
Сами собой плечи развернулись. Сами собой глаза вспыхнули. Упал драный плащ с плеч царской мантией: сам собой. Складка к складке.
– Понимаешь, Диомед… я лучник. Лучник. Поэтому рука…
Хотелось добавить: потому что лук и жизнь – одно.
Не успел.
Размял Диомед-победитель ладонь покореженную. Шире усмехнулся. По плечу хлопнул:
– Поехали со мной, Одиссей, сын Лаэрта. Будь моим гостем.
…вот бывает так: один-единственный взгляд меж двоими ударит молнией…
* * *
Память ты, моя память… тогда, в Калидоне Этолийском, рыжий юнец и слова-то такого не знал – Номос ! Как пришло, так ушло, а старое вернулось: стеснение, горячность, радость, преклонение…
Лишь на самом донышке, змеей в кольца, сворачивалось до поры: было! осталось! есть!
Надо будет – вернется.
…Диомед обладал прекрасным качеством: у него было легко брать. Легко и не совестно. Одиссей моргнуть не успел, как оказался обладателем новенького плаща, вкупе с шерстяным, по погоде, хитоном. Вместо сандалий – куретские меховые сапожки. Славная штука, особенно когда подморозило, как сейчас.
Рыжий пожар под косматой шапкой укрылся.
Сыскалась и одежка для Эвмея, и косточка для Аргуса. Много добычи взяли под Фивами, на всех хватит. Еще подумалось: вернусь на Итаку, надо будет отдариться. Попрошу отца корабль снарядить…
Подумалось – не додумалось, ибо Диомед уже дальше тащит.
Куда? – спрашивает рыжий. Ну, ясное дело, не во дворец. По Диомедову лицу видно: ему дворец сей – век бы не видел! Ага, вот: опять заулыбался.
– Пошли к дяде Гераклу? – спрашивает. – В гости?
Как стоял Одиссей, так и присел. В коленках дрожь; в животе комок снега лягушкой вертится, вприсядку.
К Гераклу? в гости? я?!!
А мысли поперек страха успевают: папин папа, Аркесий-Островитянин, вроде бы тоже из Зевсовых сыновей, если не врут для пущей славы… родня, выходит? по Громовержцу-то?
А язык поперек мыслей:
– К двоюродному дедушке Гераклу? Пошли!
Язык, он без костей.
Пошли, значит, пошли. Повезло рыжему: не оказалось Геракла дома. Сказали: уехал к кентаврам. Погостить. Сглотнул Одиссей: на Итаке казалось – увижу могучего, и помереть не жалко. А здесь иначе пригрезилось: увижу – и помру на месте.
От восхищения.
Нет, хорошо все-таки, что двоюродный дедушка Геракл у кентавров. Будем привыкать постепенно. Вот Гераклова жена – Деянира-калидонка – в дом зовет. Статная, ласковая, синеглазая: точь-в-точь мама. Только мама полнее будет. Деянира-то не одной прялкой горазда: и на колесницах, и копьем…
Великому герою – геройская супруга!
И смотрится куда моложе мамы… румянец, брови!.. Афину-Покровительницу такой представить – не в обиду богине! В ножки падаю, в ножки тебе, Заступница! не обделила милостями! привела! познакомила!
…мальчишке ли, неоперившемуся птенцу, бабьи годы уметь-считать? Ей тогда под сорок было, Деянире Калидонской.
Память ты моя… старая сводня.
– Дому этому, и хозяину с хозяйкой, и всем чадам с домочадцами – богов Олимпийских благоволение! Дионис, Зевс, Гестия! Хай!
Как дядя Алким учил, так я и сказал. На стол вином плеснул: богам. Чтоб не опозориться.
– Кушайте, мальчики, кушайте! Хотите, прикажу овцу заколоть? Мяска нажарим, с луком, с чесноком…
Киваю: да, с луком! с чесноком! хочу! – а сказать ничего не могу. Рот сырной лепешкой забит. Некрасиво оно за обе щеки наворачивать, а удержаться сил нет. Изголодался за дорогу.
Только сейчас понял, как изголодался.
Диомед молоко – молоко!!! – пьет, на меня смотрит. Тетя Деянира (бабушка? двоюродная?!) щеку рукой подперла, пригорюнилась, на меня смотрит. Отвык я по пути от чужого сочувствия. Размяк, расслабился; вина невпопад третью чащу выхлебал.
Совсем разморило.
В гостях, будто дома. Тепло, уютно. Вернусь, скажу Ментору с Эврилохом: «Сижу, это я, значит, у Геракла…» – от зависти сдохнут!
– А я, понимаешь, Диомед, бежал. Из дому бежал.
– Бежал? – поражается Диомед, – Зачем? И куда?
Что-то у него язык заплетается. Чуть-чуть. От молока? – или куретское молоко дикое? сливками в голову шибает?
Или это уши мои подводят хозяина?
– Бежал, – вздыхаю. – Я, в общем-то, к тебе бежал, Диомед. На Фивы с тобой идти.
– К-куда?!
Ну вот, теперь он заикаться стал. Точно говорю: куреты дикие, и молоко у них такое же.
Кусается.
– Мне ведь четырнадцать уже! Целых четырнадцать! Меня постригли даже… А я и не видел ничего! Ничегошеньки! Геракл-то в мои годы!.. Я как услышал, что ты в Куретии пируешь, так и понял – война будет!
Уставился он на меня – словно два копейных жала уставил. Оба из синего железа, дороже дорогого.
Надо объяснить.
Вот только вина в чаши долью… себе… бабушке Деянире…
– Так ведь Фивы с запада брать удобнее! – смеюсь. – Это каждому понятно! Твои друзья-эпигоны на востоке внимание отвлекают, а ты – с запада. Наковальня и молот. Правильно? Не «ого-го и на стенку!», а иначе. По-людски. Первый удар – отвлекающий, в Нейские ворота! Ударить, отступить, выманить фиванцев под стены; связать боем. Затем: вынудить бросить резерв к Бореадским воротам! Дальше…
Что-то я увлекся.
Нашел, кому рассказывать. Я, понимаешь, знаю, как Фивы брать надо – а он-то их брал!
Вон, глядит на меня, а улыбаться забыл.
Губы кусает.
– Я на корабль и сюда! – Про корабль я соврал для приличия. – Да только опоздал. И ограбили дорогой – вещи забрали, серебро, сандалии даже. Хорошие были, на медной подошве… Эх, хотел стать, как ты. Героем! Чтобы битва, чтобы враги впереди! Не получилось!..
Память ты, моя память!.. о чем дальше говорили, не помню. Кажется, о луках. Я еще потянулся было, из Калидона на Итаку, в кладовку – хотел другу-Диомеду своим луком похвастаться.
Не дотянулся.
Уснул.
* * *
Ночь нашептывает в уши бархатными губами, ночь ласкает тело теплыми, нежными ладонями: плечи, грудь, живот…
Ой, да ведь это уже не ночь! Вернее, ночь-то ночь, тьма кромешная; а ласкается…
– Проснулся. Не притворяйся, я знаю – проснулся. Ты лежи, лежи, милый… ведь тебе нравится?
– Нравится, тетя…
Бархатистый смех-мурлыканье:
– Ну какая я тебе «тетя» – на ложе? Еще скажи: бабушка…
Одиссей не находится, что ответить. Голова кружится от хмеля, до сих пор туманящего мозг, от ласковых касаний женских пальцев, от дурмана вожделения пополам с острым привкусом опасности, от волны, вздымающейся со дна, из тайной глубины, куда уже ловцами жемчуга добрались опытные руки Деяниры – просто Деяниры! не тети! не бабушки!..
Деяниры, жены Геракла.
– А что, если… Геракл…
Наконец-то удается облечь в слова неясное ощущение.
Снова – тихий смех.
– Геракл далеко, у кентавров. А мы с тобой – здесь. Или ты хочешь увильнуть, рыжий? Даже и не думай об этом! Иначе расскажу Гераклу, что ты ко мне приставал…
– Я? Увильнуть?
Одиссей понимает: Деянира шутит. Однако дальний отзвук, легкая тень опасности все равно маячит в воздухе, горчит на губах – лишь добавляя остроты ощущениям. Его руки начинают жить сами по себе, не спросясь хозяина; они прекрасно знают, что и как, эти лукавые руки, хотя всего любовного опыта у рыжего – приключение в деревне на пути в Калидон. Да и то: было? не было?
Рассказы Эвмея – не в счет.
…на самом деле все очень просто.
Просто, как любовь.
Просто надо очень, очень любить эту женщину, эти губы, плечи… Надо… любить…
В ответ – хриплый стон, похожий на страстное рычание львицы…
– Еще! О, еще… где ты?.. – но твои губы не дают ей продолжить, запечатывая вопрос долгим поцелуем; лук и жизнь – одно! два тела – одно! Мерно качается лодка на морской зыби; стонет, раскачиваясь под яростью ветра, стройная сосна…
Это он – ветер, он, колебатель суши и тверди, он, равный богам и Сердящий Богов, неистово любит Деяниру-воительницу, женщину, подобную великой богине Афине, его покровительнице…
Ведь ты же любишь свою покровительницу, Одиссей?!
– Да! Люблю!
О, боги! внемлите! Женщина, познавшая Геракла, любит тебя! Она сама пришла к тебе…
Кажется, в те мгновения я был безумней, чем когда-либо, и имя этому безумию – любовь! Все мы откладываем друг на друга свой отпечаток, и я недаром столько лет дружил с кучерявым лучником по имени Далеко Разящий!.. Водоворот чувства с сотней имен и тысячью обличий захлестывает с головой – я не противлюсь, я хочу утонуть в его сладости, я тону, растворяюсь, накатываясь прибоем на вожделенный берег: шшшли-пришшшли-вы-шшшли…
Ослепительная вспышка.
Девятый вал вскипает пеной, с грохотом ударяясь о берег.
Темнота.
Потом, уже сквозь подступающий сон – голос.
* * *
– …Как же ты похож на него в юности…
– На Геракла?!
– Нет, дурачок. На Тидея, моего брата. На Диомедова отца. Такой же был: росточку девичьего, а руки… плечи… И рыжий такой же. С веснушками.
– И такой же сумасшедший?
– Нет, не такой. По-другому. Он в драке бешеный был… и твердый, как камень. А ты…
– А я?
– Ты – другой… особенный! Ты в любви себя забываешь, да?
– Да, Деянира! да! Ты…
– Ох, погоди! Я сейчас вернусь… Сейчас. Обожди…
Кажется, я еще подумал: «Она что – со своим братом с Тидеем… тоже?!» Разное про их семью болтали: и про басилея Ойнея, с его дочками-внучками, и про Тидея-Нечестивца, и про самуДеяниру…
Подумал-забыл.
* * *
Женщина долго не возвращалась, и Одиссей мало-помалу начал проваливаться в странную полудрему, будто в шкатулку, полную соблазнительных видений: эхо голосов зыбкие тени… Когда одна из теней присела рядом на ложе, рыжий даже не сразу понял, что это вернулась Деянира. На миг лунный свет упал на лицо женщины, делая его иным: задумчивой синевой сверкнули глаза, черты еле заметно утончились…
Наваждение мелькнуло – и растаяло в ночи.
– Ты действительно очень похож на него… на Тидея, – тихонько проговорила женщина, и рука ее нежно коснулась лица Одиссея. – Как же я сразу не поняла?..
Прикосновение внезапно отдалось во всем теле, волнующей дрожью пробежав по расслабившимся было мускулам; сладко заныло сердце.
Все было не так, как в первый раз!
Все было… есть!.. будет!
Одиссей приподнялся, обнял женщину за плечи, привлекая к себе.
– А хватит сил-то, герой?
Лукавый, знакомый, бархатный шепот; горячее дыхание на щеке – и ответ вырвался сам собой: то, что чувствовал, о чем думал, но пока не мог облечь в слова.
Теперь – смог.
– Это же просто, богиня моя! Надо просто любить, очень любить тебя всю – и тогда нет ничего невозможного! Надо очень любить эти губы, эти глаза, эти плечи… надо… очень… любить… – Одиссей шептал, словно в бреду, не разделяя рождающееся в голове, в сердце, на языке, и горячим шепотом вырывающееся наружу, ибо мысли и шепот – одно. Он и она, руки, слова, губы, два тела – одно! Один Номос на двоих, одна скорлупа, одно Мироздание, пульсирующее в ритме, который считался древним еще в дни рассвета, когда боги были юными…
– О еще! еще! Я так соскучилась по тебе, Тидей, я ждала, верила…
Это не важно, как она его называет! не важно, что у нее было или не было с родным братом – важно другое, совсем другое…
– Ох… Одиссей! Ты и вправду особенный! Так меня еще не любил никто… никогда…
– Значит, они просто не умели любить, богиня моя.
– Наверное. Богиня… богиня твоя… Скажи, ты смог бы полюбить – богиню? друга? спутника?
– Глупая! я не могу не любить! не умею… У меня есть бессмертная покровительница – и я люблю ее! У меня есть друзья – и я люблю их! У меня есть отец с матерью…
– А Диомед, сын Тидея – он тоже твой друг?
– Конечно! Я ведь к нему плыл с Итаки, по горам этим дурацким карабкался, по грязи – дошел! Жаль, под Фивы опоздал… Мы теперь друзья навеки.
– И ты любишь его? Как друга?
– Конечно!
– У тебя хватает любви на всех – на отца с матерью, на друзей, на богиню-покровительницу… на меня?
– Моей любви хватит на всех! На всех!
– Ну, тогда иди сюда, милый. Пусть сегодня ночью твоей любви хватит для меня одной…
Наутро Одиссей проснулся в чужих покоях. Не там, где заснул. В углу, на подстилке, рябой Эвмей; рядом со свинопасом – лохматым недоразумением – разметался Аргус.
Как вся троица сюда попала, вспомнить не удалось.
Рыжий лежал, смотрел в потолок, и в груди его тлело сложное, незнакомое чувство.
Вы когда-нибудь испытывали смесь гордости со стыдом?..
ЭТОЛИЯ
Куретия Плевронская. Заречье
(Гиппорхема [46]46
Гиппорхема – буйная, оргиастическая песнь-пляска с тимпанами и бубнами.
[Закрыть])
…здесь, в Этолии, есть калидонцы, а есть куреты. Калидонцы, это которые вредные. Глотка воды за так не выпросишь. А куреты славные. Они пастухи, оттого и славные. Сбегают рядышком – в Локриду Озольскую, в Локриду Опунтскую, в Акарнанию или даже подальше, в Долопию – стада оттуда пригонят и пасут себе помаленьку, пока не съедят. Потом опять сбегают. Одиссей знает: пастухи – люди. Настоящие.
Правда, у скряг-калидонцев и пастухи какие-то…
Пришибленные.
А лучники у куретов дрянные. То ли луки свои мало любят, то ли стрелы. Мишени уж наверняка не любят – лупят. Все больше мимо. Одиссей куретов обстрелял, глядь: быка выиграл. Хорошего, гладкого. С рогами. Потом на бревне над ручьем, с козлом на горбу, еще семь барашков заработал. Троих – сам; четырех – Эвмей расстарался. Куреты сперва гнушались с хромцом-свинопасом состязаться, а после едва не на коленках упрашивали: еще! еще! Ну, Эвмей и дал им еще. В придачу наврал, будто он – царский сын, во младенчестве украденный пиратами. Только путался, откуда украденный: сперва приплел великий Баб-Или, дальше какой-то заморский Тар-шиш, о котором никто отродясь не слыхивал. Прямо на бревне хвастался, рябой балагур: курета в ручей – бряк, и врет напропалую.
Прозвали куреты гостей Хейрогастерами – Многорукими.
Бык, барашки – пир на весь мир. Мы не жадины. Дикого молока вдосталь напились, быка съели, полстада баранов тоже съели: сперва Одиссеевых, дальше подряд резали. Развеселились. «Кур-р-р-р! – кричат хозяева. – Кур-р-р-р!» Хвалят, значит. Вожди куретские в Одиссея пальцами тычут. Не мальчик, – говорят. Мужчина. Проксен-побратим. Если, мол, дома, на Итаке, беда стрясется – посылай, брат-мужчина, гонца в Куретию. Утром коней седлаем, днем скачем (ай, скачем! по земле! по морю! по небу!!!), к вечеру спасать-выручать явимся.
Приятно.
Им, вождям, их куретские мамы не объясняли, наверное что в людей пальцами тыкать неприлично.
Ну и ладно. Пускай.
А Диомед не удержался: прыснул в рукав. На глазах слезы, от смеха. Это когда Одиссей сгоряча поклялся: мой дом – ваш дом, мои стада – ваши стада. Одиссей было обиделся, а Диомед прощения запросил. Сказал: от радости смеялся.
Все ведь знают, каких жирных овец Лаэрт-Итакиец стрижет!
Они еще дикого молочка хлебнули, а Одиссей потихоньку отошел к шатрам. Дедушкин лук, из которого всех обстрелял, обратно в кладовку прятать. Спрятал. Подумал еще: хорошо бы самого себя вот так – раз, и на Итаке, два, и в Калидоне. Был бы богом, целыми днями туда-сюда мотался бы. Хорошо быть богом. Только трудно. Тебя отовсюду просят, клянчат всяко-разно, а ты каждому помогай. Пуп не развязался бы…
Вернулся к шатрам.
Наплясался до упаду. Хай-хайя! хай-хайя! ха-а-ай! Стал Диомеда упрашивать: случись новая война, не пройди мимо. Возьми с собой. Ясное дело, смеется голубоглазый. Возьму.
Даже клич придумал. Вон, горланит:
– Никто, кроме нас с тобой!
Приятно.
– …возьми на войну! Не пройди мимо!.. – эхом доносится с берега прошлого. Страшно возвращаться. Дикий вопль судьбы колеблет пламя факелов. Пугает зеленую звезду над утесом.
Взяли. Не прошли.
Не дураку-аэду, себе язык бы вырвать…
Там, на берегах прошлого, рыжий омфалос гуляет на лугах куретов. Там, весь в пене былого, восторженный пуп мироздания пьет дикое молоко, учится ездить на неоседланных конях – ведь это легко! надо просто любить!.. – и швыряет стрелы не глядя в самое яблочко. Там, в обители счастья, где и предложат остаться навсегда, да не сможешь, беглец-итакиец ворочается ночами в шатре. Посреди океана веселья, дружбы и побед, окружающего новую большую Ойкумену, от Итаки до Калидона, ему снятся скучные, медные слова:
– Ты сделаешь все, что понадобится. Если нужно будет убить – убьешь. Если нужно будет обмануть – обманешь. Если нужно будет предать – предашь. Номос важнее предрассудков. Ты справишься.
Не я ли шепчу это самому себе с ночной террасы – порога войны, убийств, обмана и предательства – готовясь сделать первый шаг?
И рыжий мальчишка кивает во тьме: да, справлюсь.


























