Текст книги "Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса"
Автор книги: Генри Лайон Олди
Жанр:
Эпическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
В КАКОМ УХЕ ТРЕЩИТ?
– …не повезло!
– Да ладно тебе!
– Нет, ты пойми, Эвмей! Я Итаку люблю, и отца люблю, и маму, и…
Похоже, Одиссей хотел сказать, что Эвмея он тоже любит. Или что ему хорошо с пастухами. Или еще что-то в этом духе. Но не закончил фразу. Негоже басилейскому сыну объясняться в любви рабу-свинопасу!
– Только там, на Большой Земле! там! там!.. Все по-другому. И не обязательно, если ты – наследник. Все приличные люди на Большой Земле своих сыновей… а, да что говорить!
Слова «приличные люди» явно были сказаны с чужого голоса. Рыжеволосый крепыш искоса глянул на шагающего рядом Эвмея, затем перевел взгляд на угрюмого коровника Филойтия, двух его закадычных дружков, няню Эвриклею, увязавшуюся с мужчинами отнюдь не ради разгрузки… на троицу барашков, чья скорая и печальная участь не вызывала сомнений…
Коротко оглянулся на отставшего Старика.
Вон он, толстый – тащится, на скалы зыркает, на мокрую гальку, словно у него что-то отняли, а возвращать не торопятся!..
Из всех спутников разве что Старик с няней могли произвести впечатление «приличных людей». Но Эвриклея – женщина, и к тому же рабыня; а Старика все равно никто, кроме Одиссея, не видит. Возможно, еще кучерявый приятель Телемах… но Далеко Разящего самого, похоже, видели не все и не всегда.
Да и он, Одиссей, сын Лаэрта, из приличных ли?..
Подросток мысленно окинул себя взглядом со стороны
Увы.
Коренаст, плечист. Ростом мал. Такого за красоту живьем на небо не возьмут, не быть ему Ганимедом, олимпийским виночерпием; да и в Аполлоны дорожка куда как далека. В лесные сатиры много ближе: вино хлебать, нимф по кустам заваливать. Огненные вихры давно нуждаются в гребне, но успели изрядно подзабыть, как оный гребень выглядит; глаза вечно щурятся, будто замышляют невесть какую хитрость. А рожа вся (ну, не вся! только справа!) терновником исцарапана. Хламида из оленьей шкуры, вдобавок некрашеной; ремни на сандалиях вдрызг облупились, левая подошва с дыркой, пора менять, а выкинуть сандалии жалко – привык…
Ну, серьга еще в ухе – так у пастухов тоже серьги. Правда, у него – железная!..
С серьгой история была давняя и прелюбопытнейшая.
В первую свою бытность на неритских выгонах юный басиленок мигом перезнакомился с оравой пастухов и подпасков – обратив внимание, что не все, но многие из них носят серьги. Причем одинаковые, в форме вытянутой медной капельки; и непременно в левом ухе.
– Хочу! – во всеуслышанье заявил Одиссей. – И я такую хочу!
Няня Эвриклея взялась шептать на ухо наследнику, что негоже басилейскому сыну носить рабские украшения, и рыжий мальчишка уже готов был согласиться; однако выяснилось, что пастухи успели тем временем посовещаться между собой.
И выступивший вперед коровник Филойтий буркнул:
– Будет тебе серьга, парень! Настоящая, басилейская!
В скором времени коровник принес уж незнамо где добытую золотую капельку с проколкой-застежкой. Такую же, как у всех, но – золотую!
Одиссей мужественно терпел и совсем не хныкал-ойкал, когда Эвриклея прокалывала ему мочку левого уха, не доверив важное дело никому из пастухов. С неделю сын Лаэрта щеголял обновкой, нарочито поворачиваясь левым ухом даже к ягнятам в загоне – любуйтесь! ага, баранина! Дальше привык и перестал обращать на серьгу внимание.
Вспомнив о ней, лишь когда настало время возвращаться домой.
– Что скажет папа?!
Однако итакийский басилей Лаэрт не только не отчитал сына и не наказал пастухов за глупость и самоуправство. Наоборот: отнесся к новому украшению с крайним одобрением. А на следующий день Одиссею вручили точно такую же капельку с застежкой, но – железную! Вот это уже было поистине басилейское украшение! Даже у папы с мамой имелось не так много настоящих железных вещей. А золото – что? Подумаешь, невидаль! Золотые цацки у любого состоятельного горожанина есть…
Вот железо – это да!
А золотая капелька, подаренная пастухами, с тех пор хранилась в особой шкатулке, куда маленький Одиссей складывал свои детские «драгоценности»: красивое перышко сойки, блестящие цветные камешки, перламутровые раковины. Конечно, у него были и настоящие драгоценности – отец не слишком баловал сына, зато отцовы гости с Большой Земли и других островов не скупились на дорогие безделушки.
Однако их подарки мало волновали рыжего сорванца. Ну, золото или там серебро. Ну, красиво. Ну, повертел в руках, полюбовался. Потом стало скучно. Сунул в ларец и забыл.
Зато золотая серьга-капля была своей. Совсем другое дело.
Иногда Одиссей даже вдевал ее в ухо вместо железной.
Однако сейчас в мою мочку была продета именно железная серьга.
Дар отца.
Разумеется, я-маленький понятия не имел, отчего папа одобрил такое, едва ли не варварское, украшение! Но пастухи решили правильно. Знали, что делали. И знали, что басилей Лаэрт не станет возражать.
Впоследствии серьга-капля не раз сослужила мне хорошую службу…
* * *
…короче, сам Одиссей на приличного человека тоже не больно-то смахивал, несмотря на серьгу. Такие, как он, не ходят в палестры-гимнасии, таких не учат специально нанятые учителя; один – грамоте-счету, другой – игре на лире или флейте, третий – кулачному бою, четвертый – колесничному делу…
Такие, как он, небось, даже во тьме Аида бродят где-нибудь в захолустье, избегая встреч с приличными тенями.
– Брось горевать! – хлопнул парня по плечу Эвмей. – Если б меня во младенчестве не сперли… небось, тоже бы по палестрам сшивался. У героев всяких учился, у богоравных…
– Они там и на колесницах ездят, и на мечах настоящих дерутся, и на копьях! вместо камней диски кидают… – Одиссей насупился.
Замолчал.
Жизнь определенно не складывалась. Ему, Одиссею, похоже, придется до конца дней просидеть на Итаке, заниматься торговлей, жениться, шлепать детей по голым задницам… И никаких подвигов, славы, блеска начищенной бронзы. Все самое интересное происходило далеко, на Большой Земле. Да и там-то, честно говоря, уже мало что происходило. Он не успел. Опоздал родиться. Чудовища, в которых и верилось-то слабо, перебиты великим Гераклом со товарищи задолго до его, Одиссеева, рождения. Эпоха войн, сотрясшая до основания – не хуже Колебателя Тверди! – Большую Землю, также миновала. Сполна отомстив за убитого брата, Геракл наконец утихомирился, и теперь сидит в своем Калидоне с молодой женой, ни в какие походы явно не собираясь.
Говорят, он с ума свихнулся.
Окончательно.
Наверное, правда. Иначе с чего бы Гераклу вместо новых подвигов…
Помнишь, папа: «Ты можешь себе представить обремененного заботами о семье Геракла?» Так сказал ты однажды, не зная, что я вернулся и подслушиваю из мрака будущего. Сперва мне показалось, что ты ошибся: вот же он, Геракл, в Калидоне Этолийском, с женой Деянирой, – тихий, мирный, хозяйственный…
К сожалению, папа, ты редко ошибался. Мы много чего не могли себе представить. Я, в частности, не мог. Например, я тогда даже не представлял, что пастухи в Беотии или Мессении отнюдь не обсуждают вечером у костра способы крепления весел в ременных петлях.
Или разницу между критским и малым сидонским узлом.
Почуяв настроение хозяина, трусивший рядом Аргус придвинулся ближе. Потерся теплым лохматым боком о хозяйское бедро, словно успокаивая: «Я здесь, я рядом, если что – рассчитывай на меня!»
– У нас на колеснице не разгуляешься, – задумчиво протянул Эвмей, хромая больше обычного. – Это верно. Зато насмотрелся я на этих, из палестры, при абордаже! Мечишком машет, «Кабан! – вопит. – Кабан!..»; а ему, кабанчику, крюк в шею – и приплыли. Откричался. Не печалься, басиленок, дома тоже неплохо. Слушай, – он резко понизил голос (чтоб не услышала няня, сразу понял Одиссей), – давай я тебя к девкам свожу! Разом никуда не захочется! Здоровый парень! я в твои годы, басиленок… знаешь, есть в Афродитиных храмах такие чушки – иеродулы! любому дают! а по большим праздникам, в честь Пеннорожденной…
Дальше Одиссей слушать не стал: рассказы Эвмея о девках, бабах и соответствующих подвигах на сей стезе были ему хорошо известны. Впрочем, наблюдения подтвердили: слова у Эвмея редко расходились с делом. А вот само предложение свинопаса вдруг показалось заманчивым. Даже волнующим. Так что на некоторое время мрачные мысли о жизни, впустую проходящей мимо, напрочь вылетели у парня из головы.
Но все-таки: у них там даже иеродулы есть, а у нас…
* * *
– Радуйся, Фриних! Помощь пришла!
– Давай, что тут у тебя?
В сумерках черный просмоленный корпус корабля казался выползшим на берег морским чудищем-гиппокампом. Приподнятая верхушка кормы, сделанная в виде пучка птичьих перьев, схваченных имитацией броши, только усиливала сходство. Сейчас чудище, утомившись, дремлет но докучливые людишки непременно его разбудят: вот-вот зверь заворочается, взревет, прочищая глотку – и кинется на обидчиков!
Одиссей встряхнулся. Корабль как корабль. Правда, разгружается не в Форкинской гавани, и даже не в Ретре, а здесь, в Безымянной бухте, у самой вершины залива. Рядом располагался Грот Наяд, хорошо известный многим итакийцам – моряки всегда жертвовали морским девам поросенка и горсть маслин, уходя в плаванье. Пастухи с серьгами тоже наяд не обижали; навещали, таскали приношения. Значит, так надо – здесь причалить, здесь разгрузиться. Значит, мореходы кормчего Фриниха не хотят привлекать лишнего внимания. Может, груз какой особый привезли. Вон, в прошлый раз отцу опять редкостные саженцы с семенами доставили.
Хорошие человеки передали.
Работы рыжий подросток не чурался, да и приятно было почувствовать собственную силу. Ощутить, как играют, наливаясь и твердея, мышцы, когда взваливаешь на спину тяжеленный сундук и топаешь по скользким камням (сохранять равновесие? пустяки, это Одиссею было раз плюнуть: впервые, что ли?!) – а потом сваливаешь груз в общую кучу, наравне со взрослыми моряками!
Дело нашлось всем. Даже няне Эвриклее, которая мигом принялась наводить порядок, заставляя моряков стаскивать остродонные пифосы – к пифосам, мешки – к мешкам; сундуки – отдельно; амфоры с вином – тоже отдельно… а, это не вино? масло? – тогда сюда!
Моряки посмеивались, зубоскалили, но слушались, в результате чего бесформенная груда всякого добра очень скоро превратилась в настоящий упорядоченный склад.
Мачту кормчий с двумя помощниками тем временем успели снять и уложить рядом на берегу. Когда разгрузка была закончена, настал черед вытаскивать на берег сам корабль. Навалились всей толпой, уперлись плечами в просмоленные борта, заскрипел под днищем мокрый песок…
– Еще наддай!
– Пошел! Пошел!
– Ну, еще немного!
– Наддай!..
Одиссей упирался и толкал вместе с командой, радуясь, что смолили буковую обшивку корабля достаточно давно, и смола уже не мажется. Впереди сопела какая-то черная тень, почти неразличимая на фоне темного провала грота и смоляного борта.
– Коракс [26]26
Коракс – ворон (греч.). На Итаке Кораксов утес был назван в честь Коракса– Ворона, сына нимфы источника Аретусы.
[Закрыть], ты? – скорее угадал, чем узнал Одиссей.
– Я, маленький хозяин! Вот, вернулся, да! – весело оскалилась из темноты белозубая ухмылка.
Почти сразу послышался зычный окрик кормчего Фриниха:
– Порядок! Разжигай костры, готовь ужин!
– Радуйся, маленький хозяин, да! – перед Одиссеем возник старый знакомец, эфиоп Коракс, прозванный Вороном за необычный цвет кожи. Настоящего его имени – М'Мгмемн – никто никогда выговорить не мог.
Даже не пытались.
У них там, у этих черномазых, на краю света, где клубит седые пряди вод титан Океан, обтекая Ойкумену, и Посейдон-Конный заезжает на пир без чинов, попросту… Короче, не имена у них – сплошное недоразумение!
– Ты где пропадал, Ворон? – напустился на него наследник итакийского престола. – Небось, новостей сто талантов [27]27
Талант – мера веса, около 26 кг.
[Закрыть]привез? Давай, выкладывай!
– Привез, да! – еще шире (хотя это казалось невозможным!) расплылся в улыбке эфиоп. – Мимо Сидона плыл, мимо Крита плыл, мимо Родоса плыл, мимо Эвбеи тоже плыл – да! О, слушай, маленький хозяин: главная новость, да! Корабль с Эвбеи шибко бежит, на Итаку. Завтра небось добежит. Дядя Навплий сына женить везет, да!
Почему-то всех басилеев Ворон звал дядями. Наверное, потому что себя самого полагал незаконным сыном богини любви.
Да?!
– Тоже мне новость… – презрительно цыкнул зубом рыжий.
Он-то надеялся: может, война какая новая приключилась! А тут… Подумаешь, «дядя» Навплий-эвбеец своего сына Паламеда (спасибо Алкимовым зубодробительным урокам! имя молодого Навплида само всплыло!) женить надумал.
– Новость, да!
– Раздакался… Кто невеста хоть?
Ворон-Коракс изумленно вытаращил глаза, сверкнув белками:
– То есть как – кто?! Твоя сестра, маленький хозяин, да!
…и тут на меня накатило.
Память ты, моя память… острое чувство опасности ударило сразу, со всех сторон, без всякой видимой причины – я кожей ощутил, как скорлупа моего собственного Мироздания, скорлупа яйца, которое было моим личным Номосом , затрещала, грозя вот-вот расколоться. Треск оглушил, заполнил уши, я уже не слышал, что каркает мне Ворон; я вдруг перестал понимать его язык, чего со мной не случалось уже давно, с тех пор как… впрочем, не важно, с каких.
Не случалось!
Моему миру, всему, что было мне дорого, – и мне самому в том числе! – грозила опасность. От кого? От эвбейского басилея Навплия, которого я-маленький однажды мельком видел у отца в гостях? От его сына Паламеда, которого я не видел никогда? От предстоящей свадьбы? Помню, при этой мысли треск скорлупы, заполнявший мои несчастные уши, взревел штормовым прибоем и медленно пошел на убыль.
Я понял: это означает – «да».
Любимое Вороново словечко.
Но почему?!
* * *
– …не слышишь? Жрать пошли, да?
– Да, – словно в беспамятстве, кивнул рыжий подросток. Побрел к костру вслед за Вороном. Ноги плохо слушались, оскальзываясь на тех самых камнях, по которым только что уверенно носили своего хозяина с грузом на плечах.
Может быть, новый груз оказался куда тяжелей?
– Садись с нами, басиленок! – так, с легкой руки вездесущего Эвмея, его называли теперь и пастухи, и мореходы, и… да все, почитай, называли! Кроме эфиопа с няней.
Одиссей привык.
Моряки подвинулись, уступая место; в руки сунули дымящийся, истекающий горячим жиром ломоть баранины, предусмотрительно уложенный на тонкую ячменную лепешку. В деревянную чашу нацедили на треть вина и под взглядом бдительной Эвриклеи изрядно долили водой – куда больше, чем хотелось бы Одиссею.
Впрочем, сейчас он не обратил на это внимания.
Дружно плеснули из чаш в костер – Амфитрите-Белоногой, морским старцам Нерею с Форкием, помянули также Эола-Ветродуя – и приступили к трапезе.
Смачно трещали разгрызаемые крепкими зубами кости. Весело трещали поленья в костре. А в ушах Одиссея стоял иной треск. – треск окружающей его скорлупы. Треск привычного миропорядка, готового рухнуть. Он не слышал пышных здравиц и соленых морских шуток, не слышал других, мелких и пустых новостей; он был не здесь. Съежился внутри маленького мира, которому грозила опасность. Пронзительное ощущение беззащитности, хрупкости собственного бытия, угрозы, нависшей над ним и его близкими, не давало покоя.
Надо что-то сделать! Предотвратить угрозу! Отвести удар от Итаки! отца! мамы!..
Но – как?
Рыжий подросток не знал – как. Просто вдруг, без видимой причины, ему стало скучно. И некто холодный и бесстрастный, другой, живущий внутри «него» человек, спокойный и расчетливый, лишь изредка поднимавшийся на поверхность из темных глубин души – этот человек, которого звали Одиссей, что значит Сердящий Богов, сказал:
«Ты сделаешь все, что понадобится. Завтра явишься к отцу – а там посмотрим. Если нужно будет убить – убьешь. Если нужно будет обмануть – обманешь. Если нужно будет предать – предашь. Твой личный Номос важнее предрассудков. Ты справишься».
И безумный треск наконец исчез. Лишь перекликались угли в догорающем костре, подергиваясь сизой изморозью пепла.
Рыжий басиленок тупо смотрел в пустую чашу.
– Ты чего, да? – спросил эфиоп.
– Ничего.
ИТАКА
Безымянная бухта, берег близ Грота Наяд
(Монодия [28]28
Монодия – песнь или часть песни, исполняемая одним голосом.
[Закрыть])
Галька ворочалась под босыми ступнями. Сандалии остались у костра, возвращаться за ними было лень, и с неба насмешливо мерцали мириады глаз звездного титана Аргуса.
Другой Аргус – земной – бесшумно стелился позади.
Было плохо. Ой, мамочки, как же. плохо-то! В ушах насмешливо толклась память о треске, раздирающем бытие надвое. Ты безумец! рыжий, ты безумец! кого боги хотят покарать…
Ворочалась галька.
Ворочалось море; бормотало обидные слова.
– Ну ты-то! ты-то чего за мной ходишь! Что тебе надо?!
Пожав плечами, Старик отстал.
– Не уходи! подскажи! посоветуй!
– Что тебе подсказать?
– Я сумасшедший?
– Да.
Еще два года назад выяснилось: разговаривая со Стариком, не обязательно произносить слова вслух. Это помогло. В последнее время удавалось даже вести две беседы одновременно: первую – с отцом, с даматом Алкимом, Ментором, Эвмеем – да мало ли с кем еще?! А другую, слышимую чужими не более, чем слышно эхо молчания – со Стариком. Мама была рада… и во взглядах родных, вспыхивающих украдкой, перестала сквозить боль и неизбывная грусть.
Они ведь не слышали приговора:
– Я сумасшедший?
– Да.
– И что мне теперь делать?
– Ты сумасшедший, потому что собираешься что-то делать.
– Разве это плохо?
– Что-то делать? Нет. Не плохо. А почему ты решил, что быть сумасшедшим – плохо? Тебе так сказали, да?
Последние слова Старика живо напомнили эфиопскую манеру разговора.
– Прекрати отвечать вопросом на вопрос!
– Если я стану отвечать на вопрос ответом, я тебя убью. Ты умрешь, а я стану тобой. Хочешь?
– Нет…
– Тогда не говори глупости. И научись самостоятельно отвечать на вопросы, которые ты задаешь, а я лишь повторяю другими словами. Хорошо? плохо? ответы – убийцы вопросов. И сами по себе – будущие вопросы.
– Ты врешь! Я хочу, чтобы мне было хорошо! маме – хорошо! папе! няне!.. тебе, будь ты проклят!
– Пелопс, сын Тантала, взялся воевать с Илом, владыкой дарданов, и проиграл. Пелопсу было плохо, а Илу – хорошо. Затем Пелопс влюбился в прекрасную Гипподамию, и ему сперва стало хорошо, а затем плохо, ибо отец прекрасной Гипподамии, писский басилей Эномай, вызывал женихов на колесничные состязания и, победив, убивал. Кстати, самому Эномаю от этого было хорошо, а его дочери – плохо. Тогда хитроумный Пелопс подкупил некоего Миртила, колесничного мастера, и тот подменил в колеснице Эномая бронзовую чеку на восковую. Эномай разбился и погиб, отчего ему стало плохо; Пелопс женился на прекрасной Гипподамии, отчего ему стало хорошо. Позже он столкнул Миртила-предателя со скалы, а умирающий Миртил проклял потомство Пелопса на века, и всем стало плохо: Миртилу, Гипподамии, Пелопсу и их потомству. Аэды поют о проклятии Пелопса на рынках, получая обильную мзду, и аэдам хорошо. Ты видишь во всем этом хоть какой-нибудь высший смысл?
– Я еще маленький! Я не понимаю тебя!
– Ты сумасшедший. Тебе не нужно понимать.
– Но я слышу треск! я вижу трещины! я чувствую опасность! – и не знаю, что делать!..
– Ты сумасшедший. Тебе не нужно понимать. Тебе нужно слышать, видеть, чувствовать и делать. Мальчик, ты даже представить себе не можешь, как тебе повезло…
Эта песнь была одноголосьем.
Ибо ответы – убийцы вопросов.
СТРОФА-IIЛУК И ЖИЗНЬ – ОДНО
Старик давно умолк, но душевный покой по-прежнему бежал рыжеволосого подростка. Урчал прибой, заботливо кутая валуны в пенную накидку, вылизывал берег, как ощенившаяся сука – слепых кутят; откатывался прочь, чтобы сразу вернуться. Шипы звезд терзали черную плоть небес; всегда здесь, рядом, и в то же время – неизмеримо далеко. Одиссей брел наугад, один в лживом мире, вдруг сжавшемся в точку, какой видится копейное жало, направленное тебе в лицо – и некому было дать дельный совет, протянуть руку помощи, подставить дружеское плечо. Он должен все сделать сам.
Что?!
«Ничего-о-о-о!..» – дразнилась нимфа Эхо.
Бухта прихотливо изгибалась, выводя рыжего к месту, куда итакийцы обычно не забредали, хотя ничего особенного здесь не таилось. Всего лишь иной вход в Грот Наяд, чье чрево сейчас надежно укрывало груз кормчего Фриниха. Есть двери для хозяина; есть для рабов. Есть пути смертных и пути богов. Есть широкие дороги и тайные тропы. Негоже путать одно с другим. У пеннокудрых дев моря тоже должно быть свое, доступное только им, пристанище. Разве есть в этом что-либо обидное? противоестественное?..
И море смеялось звездами.
Еще в позапрошлом году Далеко Разящий привел Одиссея к гроту, предложив удивительную игру: «Пойди туда – не знаю куда, найди то – не знаю что». Телемаху не хватало слов, чтобы объяснить приятелю истинный смысл игры; он подпрыгивал на месте, размахивал руками и временами спрашивал, жадно заглядывая в глаза:
– Ты видишь? видишь?!
Одиссей хотел было сообщить, что все он вокруг прекрасно видит, и нечего, мол… Не сообщил. Промолчал. Вместо этого внимательно огляделся, цепляясь взглядом за каждую мелочь, по его мнению, способную оказаться необычной или хотя бы достойной внимания.
Как и следовало ожидать, ничего особенного не обнаружил.
– Эх ты! – возмутился Телемах, показав Одиссею язык. – Выпятился он… Ты что, на маму точно так же смотришь?
При чем здесь мама, Одиссей не понял.
– Эх ты! – повторил Телемах. – Дурила… Смотри еще раз. Вот что ты сейчас видишь?
– Море вижу. Бухту. Тебя, вредного, вижу.
– Еще!
– Камни вижу. Скалу. В скале грот есть, я там бывал.
– Ну и как? – туманно осведомился Телемах.
– Что – «как»?
– Тебе в гроте понравилось?
– Ну… – задумался мальчишка. – Понравилось! Я еще представил, будто это пещера на Крите, где младенчик Зевс от своего отца-богоеда прятался! Вроде бы темно, а солнце снаружи выглянет – блики по стенам пляшут, играют… Красиво!
– Ты любишь Грот Наяд?
Вот уж спросил так спросил, кучерявый!..
– Н-не знаю… люблю, наверное…
Далеко Разящий обидно передразнил:
– Наверное! Все у него – наверное! А нужно – наверняка! Думай! Сердцем думай!..
Одиссей честно попытался. Зажмурил глаза, вспоминая: вот он впервые входит в Грот Наяд. Рябой Эвмей с Эвриклеей остались позади, они рядом, но в то же время далеко, не здесь! Он наедине с весельем солнечных бликов, играющих на стенах в пятнашки, наедине с темнотой, прячущейся в глубине; но темнота лишь притворяется страшной, а за спиной ласково нашептывает прибой вечное: «Шшшли-пришшшли-вышшшли! шшшли-пришшшли…» – мир замкнулся привычным яйцом, центром которого был рыжий мальчишка, Грот Наяд ощутился частью этого яйца, частью Номоса , неотъемлемой, естественной долей, и вдруг подумалось: а здорово, наверное, было бы тут жить! Мысль явилась совершенно внезапной, безумной, с вяжущим привкусом гранатового сока – и оттого необъяснимо привлекательной. Новое чувство захлестнуло с головой, мягко увлекая в глубину; шшшли-пришшшли-вы-шшшли..
– Да! Люблю!
…когда Одиссей очнулся, поспешно открыв глаза, то с удивлением обнаружил: оказывается, он уже не стоит на месте, а идет. В обход скалы, к другому краю Безымянной бухты.
– Эх ты! – в третий раз крикнул Далеко Разящий. Но сейчас в его крике не было ничего обидного; напротив, этот крик был вовремя подставленным плечом. – Зачем остановился?! ведь получилось! Получилось!!! А зажмуриваться не обязательно…
Во второй раз волнующее чувство возникло быстрее, и Одиссей уверенно зашагал туда, куда мягко влекла его теплая волна любви к Гроту Наяд. Он словно был внутри грота, просто ему недоставало какой-то малой капельки – прикоснулся к чуду, увидел тайну краем глаза, не успев охватить целиком – и теперь недостающая часть звала его к себе.
Он шел на зов.
Оказывается, любить – это очень просто…
Вход открылся сам собой: вот только что кругом беспорядочно громоздились крутобокие валуны – а вот они расступились, и Одиссей даже не сразу понял, что он внутри грота.
Только с другой стороны!
Он стоял по колено в воде, забыв снять сандалии, зачарованно глядя на известковые сосульки сталактитов, свешивающиеся с купола-свода; слушал звонкую капель, и капли вспыхивали золотыми искорками в лучах предзакатного солнца…
– Вот это да!.. – только и смог выдохнуть рыжий. Здесь было не просто красиво – здесь… Нет, ему не удалось облечь в слова переполнявшие сердце чувства. На краткий миг показалось: из воды тянутся прозрачные пенные фигуры… изгиб бедра, прихотливо изогнутое запястье! – но тут, в самый неподходящий момент, снаружи донеслось давно ставшее привычным:
– Одиссе-е-ей! Ты где, маленький хозяин? Одиссе-е-ей!
Легко убить очарование.
Крикни погромче, и конец.
Однако мальчик, как ни странно, ничуть не обиделся на позвавшую его няню. Сейчас он любил все вокруг: грот с его веселой капелью и призраками пенных дев, предзакатное солнце, морской берег, своего друга Телемаха, няню, отца, мать, веселого Эвмея, драчливого Эврилоха, дядю Алкима с его больной ногой…
На ум пришли нянины сказки, где герои неслись с края на край Ойкумены через таинственные Дромосы – коридоры богов, открывающиеся только по велению бессмертных.
– Это Дромос, да? – и, видя недоуменное лицо Телемаха: – Ну, тайный ход?
– Нет, – Далеко Разящий внезапно снова обиделся: впрочем, остыл он еще быстрее, грустно улыбнувшись про себя. – Здесь нет Дромоса. Тайные ходы нужны, когда не любишь. Тогда ломишься силой, подкрадываешься со спины или идешь в обход. Когда любишь, просто идешь. Навстречу; без тайны.
Он потер висок, словно у него вдруг заболела голова, и пообещал:
– Мы сюда еще придем.
Далеко Разящий сдержал слово.
* * *
Одиссей никогда раньше не заходил в Грот Наяд после заката, да еще с этой стороны. Остановился перед черным зевом входа в нерешительности. Одно дело являться сюда вместе с Далеко Разящим, и совсем другое – притащиться одному среди ночи! Вот если бы к нему домой так, без спросу, ввалились – ему бы понравилось?
– Радуйся, Сердящий Богов!
От неожиданности рыжий подросток вздрогнул; резко обернулся.
Смех был продолжением приветствия.
Кучерявый Телемах – помяни, и появится! – любил внезапность. Да и сам Одиссей достаточно вырос, чтобы однажды напрямую спросить:
– Ты бог?
Ответ был такой же прямой и очень серьезный:
– Нет.
Больше они к этой теме не возвращались.
Врать Далеко Разящий не умел.
…он действительно никогда не врал. К сожалению, этому я так и не сумел от него научиться. А жаль: я ведь тоже не бог…
– Радуйся, Далеко Разящий! Я вот как раз думаю: зайти или не стоит?
За прошедшие годы Телемах вырос, вытянулся; сейчас он был почти на голову выше коренастого Одиссея. В серебристом блеске звезд черты Далеко Разящего странно заострились и смотрелись сейчас неправдоподобно четко и…
Одухотворенно, что ли?
Телемах весело тряхнул буйными кудрями – и наваждение исчезло: характер у Одиссеева друга оставался родом из детства: озорной и нарочито таинственный.
– А что тут думать? Пошли! Сегодня Ночь Игры!.. Наяды не будут против.
Откуда Телемаху известно, что наяды не будут против и что за Игра предстоит, – этого Одиссей спрашивать не стал. Просто зашлепал по мелкой, на удивление теплой для этого сезона воде вслед за другом..
В гроте клубилась почти осязаемая тьма, но она не казалась промозглой, сырой или зловещей. Редкие блики лунного света у входа и падающие с потолка капли, время от времени взблескивая в золотой паутине, лишь подчеркивали темноту, не разгоняя ее. Тьма вкрадчиво нашептывала в уши разные пустяки, ласкалась, заигрывала, весело смеялась знакомой капелью – пожалуй, ночью здесь было не хуже, чем днем!
Лучше!
– Я знал, что тебе понравится, – шепнул, останавливаясь, Телемах. Одиссей тоже остановился. Неужели наяды сейчас явятся им?! Да еще и примут в Игру?!
– Помнишь, ты хотел пострелять в темноте, на звук?
– Конечно!
– Самое время. Доставай лук. Это и будет Игра – вернее, часть ее.
Одиссей кивнул, не сомневаясь, что Далеко Разящий прекрасно видит его в темноте. Затем протянул руку и привычно напряг ладонь, медленно сводя пальцы, ставшие вдруг слегка влажными.
Мгновение – и в его руке возник лук.
* * *
Мне было восемь лет, когда мы с Телемахом впервые стащили мой лук из кладовой, где он хранился. Дверь в кладовую висела не на ременных, а на бронзовых петлях, и запиралась не на щеколду, как большинство дверей в басилейском доме (многие и на щеколду-то не запирались!), а на два засова и самый настоящий замок, который открывался медным ключом.
В общем, неприступная твердыня. Надо было или украсть сначала ключ (я даже не знал, где папа его прячет, а спросить – боязно), или…
Мы выбрали второе «или».
Как ни странно, малолетние взломщики вполне преуспели в своем деле. При помощи няниной заколки и обломка ножа без рукояти крепость пала, и вожделенный лук (заодно с полупустым колчаном) оказался в руках двух сорванцов.
Стрелять было решено в саду. В дальнем его конце, у стены, куда редко кто забирался. Еще по дороге, остановившись, я попытался натянуть на лук тетиву.
Тщетно!
Помнится, я едва не расплакался от собственного бессилия!
– Можно? дай я попробую?! – попросил Телемах с робостью, и я, не раздумывая, протянул ему лук.
И тут Далеко Разящий стал иным. Как будто мое разрешение изменило правила игры; как будто я снял оковы и распахнул дверь темницы настежь; иди! свободен! Сквозь сорванца-шалопая проступило что-то, кто-то… Ни тьма, ни свет, ни плач, ни смех: вечно враждующие пряди бытия, туго заплетенные в косу. Даже страшно. Наверное, в тот миг я впервые заподозрил в нем бога.
И ошибся.
Теперь знаю: ошибся.
Телемах как-то по-особому принял от меня лук – так принимают на руки капризного младенца, готового с минуты на минуту обделаться. Дурацкое сравнение! полагаю, оно принадлежит мне-большому, ибо непоседе-мальчишке такое вряд ли придет в голову! Забыв о моем существовании, Далеко Разящий бережно, с трепетом огладил лук, задумчиво повертел в пальцах ушко тетивы – и вдруг, одним легким движением, с улыбкой согнул древко и натянул радостно зазвеневшую тетиву.
– Вот так, – кивнул он, словно доказал невесть что невесть кому. – А ты думал: только силой?.. ах, Стрелок, Стрелок!..
Мне вовсе не было обидно или удивительно. Я и сам частенько разговаривал с невидимыми прочим собеседниками, под оханье: «Боги, за что караете?!»; отчего бы и Телемаху… Меня обуревала зависть. Лук мой! мне его подарил добрый, милый дедушка! – а натянул лук Телемах.
Выходит, я слабак?!
– Я тебе сейчас покажу, – словно прочтя мои мысли, обернулся Далеко Разящий; я даже не заметил, когда он снял тетиву обратно. – Ты тоже хочешь – силой. А надо иначе. Надо просто очень любить этот лук…
Древко изогнулось обезумевшей от страсти женщиной, радугой над пенною водой, податливо и с наслаждением изогнулось оно, подчиняясь пальцам – нет! голосу! трепету! словам Далеко Разящего!
– …надо очень любить эту тетиву…
Змея, сплетенная из жил – нет! из слов! смеха! тайны! – скользнула между пальцами; роговой наконечник вошел в тетивное ушко, как дух ясновиденья входит в пророка, как входил Лаэрт-Садовник к возлюбленной супруге своей, чтобы-дом однажды огласился детским плачем – и натянувшаяся струна застонала, отдаваясь.