Текст книги "Маг в законе. Дилогия"
Автор книги: Генри Лайон Олди
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
И если вначале у тебя было мало, то впоследствии будет весьма много.
Книга Иова
Балюстрада, огораживающая внешнюю террасу заведения «Лестригон и сын», была горячей от солнца.
Коснись плечом – взвоешь на всю набережную.
– Эй, человек! Кружку пива и расстегай по-вашенски!
– Сей минут-с!
И мальчишка-половой, вихляя всем телом, умчался на кухню.
Федор блаженно откинулся на спинку стула, глянул вослед половому, облаченному в мадаполамовую рубаху сомнительной белизны, и позволил себе расслабиться.
Поход в цензорскую коллегию вышел на удивление фартовым: раз – и дело в шляпе. Слишком фартовым, чтобы это было по душе Федору Сохачу, с младых ногтей привыкшему опасливо вслушиваться в лесную тишину. И Княгиня сто раз говаривала: если незнакомое дело складывается вчистую – не спеши верить.
Вдруг приманивает судьба, чтоб больней ударить?
А тут: и здание цензорской коллегии нашел мигом, на Соборной улице. Старик в панаме и фланелевом костюме указал. Свернешь, дескать, и шныряй глазами по северной стороне – где мраморные львы у подъезда. Федор еще постоял, когда добрался, посмотрел с уважением: знатные львищи. На батюшку из Больших Барсуков похожи, только что модный хвостик на затылке не завязан.
Пальца в рот не клади.
Воспоют: «Да внидет пред лице Твое молитва моя…» – и отхватят по самый локоть.
У левой зверюги чиновник сигару курил, второй гривой морду каменную окутывал. Вот он возьми и спроси у Федора от душевного благорасположения пополам со скукой: чего мнешься? чего надо? Парень и ответил. Ухмыльнулся чиновник фарфоровыми зубами. Сюртук одернул; пепел на льва стряхнул. Давай свои бумаженции, говорит. Я, мол, товарищ начальника коллегии, разберусь. Полистал наскоро и смеется: ты, парень, передай своим, московским общедоступным – не теми бумагами репутацию поддерживают! Слово в слово передай: не теми. Есть, братец ты мой, такие бумаги…
Запомнил?
Федор кивнул. Что тут запоминать?
Нравишься ты мне, парень, – чиновник дыма клуб сизый выпустил и в том дыму спрятался. Рожа у тебя тупая, да хитрая. Такие рожи от сотворения мира всем нравятся, а мне и подавно. Хочешь, в курьеры возьму? На казенное жалованье? Ну смотри, а то передумаю. Пшел вон!
Федор и пошел.
Вон.
Потому как увиделось парню невпопад: глаза у чиновника, у товарища начальника коллегии, шибко знакомые стали. Моргают часто. Рыжими искрами отблескивают. Точь-в-точь трагик Полицеймако, когда он Федора к себе в любимые ученики зовет. Или девки харьковские, когда лезли глупые тайны поверять, а бабища Зося из вышибал в швейцары перевести норовила.
Теперь этот, с сигарой – в курьеры.
Что им всем, медом намазано?
Эй, Княгиня за левым плечом, Друц-бродяга за плечом правым, ответьте: чего они лезут?
Молчат.
Глядят хитро; не отвечают. Ну и пусть их.
Сам разберусь.
* * *
– Кушать подано-с!
Не глядя, Федор кинул на стол мелочь, россыпью. Зазвенело, покатилось. Но на пол не ссыпалось. Умел был половой, даром что мальчишечка; сгреб-подхватил да и умчался вихрем к другому столику.
Федор знал заранее: не заплатишь вперед – не уйдет. Так и будет маячить напротив, а после хозяина позовет. Не тот вид у парня, чтоб в кредит верить. Такие нажрут на копейку и сбегут, а половому – убыток. Ладно, сам бы на его месте вдвое зорче смотрел. Тем паче еда у них дармовая: расстегаище с рубленым мясом, во всю тарелку – пятнадцать копеек. А ежели пива впридачу спросишь, то от заведения тебе тарелку наваристого бульона к расстегаю подадут.
Это Елпидифор Кириллыч место указал.
Самое актерское место, мол.
Не стал Федор трагику говорить, что чует в себе силу тайную. Что кинет мальчишке в мадаполаме не деньги – горсть ракушек с пляжа, – а мальчишка примет с благодарностью. Кланяться станет. Нет, не стал говорить, не дурак ведь, да и Княгиня строго-настрого велела: язык не распускать!
А еще строже: не шутить эдаких шуток без ее на то дозволения. Иначе рот невидимыми нитками зашьет, а руки в кочерыжки скрутит.
Поверил Княгине Федор.
Не пробовал ослушничать.
…напротив, ближе к набережной, заманивали публику циркачи.
Двое жонглеров кидались булавами и кольцами, старый клоун приставал к детям курортников, а вокруг них ходила по кругу белая лошадь с султаном на голове. В седле корячилась толстомясая девица: то с ногами заберется, выпятится бесстыжими ляжками, то на руки встанет.
Поодаль, на колченогой табуреточке, сидела билетерша: вдруг кто раскошелится. Вдруг захочет прийти вечером в балаган. Вон и пехотный капитан с дамой остановились, глядят – подходите, господа, деньги не деньги, а веселье всегда веселье!
Ну что же вы?.. два билета в партере?
Пожалуйста, господин офицер, пожалуйста…
– Здорово, Федра! – рокотнуло у колен.
Разбилось прибоем о скалы, течет пеной по террасе. Федор скосился вниз. Так и есть: стоит. У балюстрады. С той стороны, внизу; бритая наголо башка светит бильярдным шаром, приглашает щелкнуть.
Стальной Марципан, борец из цирка, мастер силовых номеров.
Еще когда Московский Общедоступный только переехал из Сурожа в Севастополь, Княгиня повела своего ученика в цирк. Для расширения кругозора и приобщения к высокому. Сказала: после театра цирк очень полезен. А чем полезен, не сказала. Федор дивился: шатер до неба! бесстыдницы полуголые по веревкам навроде макаков заморских лазят! клоуны юродствуют! Мужик цилиндр снял, и добро б цилиндр – голову полосатой курве-страхолюдине в пасть засовывает! А ну откусит курва?.. ф-фух, пронесло!
Впервые порадовался Федор Сохач, что не взбрело Рашели на ум не к театру – к цирку пристать. Лучше уж троны сам-на-сам ворочать, чем клыкастого жихоря дразнить. Чихнет сдуру – и прощай, головушка!
И так парень над страстями цирковыми задумался, что половину номера следующего пропустил. Только и очухался, когда его Княгиня взашей на манеж вытолкала. С усмешечкой; с подковырочкой. Оказывается, дядька-шпрехшталмейстер (эка словечко заковырнулось!) желающих вызывал. Вот он, Федька, навроде как желающим объявился.
А дядька этот, шпрех-штал-и так далее – соловьем заливается. Дескать, будет нонеча турнир между чемпионом мира, вселенной и города Урюпинска, Стальным Марципаном, да таким, что хрен раскусишь, и вот этим храбрым господином из публики.
Глядит Федор: вон он, Марципан Стальной. Копия – трагик Полицеймако, если могучему трагику всю его волосню немеряную под ноль обрить. Голова – кость слонячья, ресниц нет, бровей нет, подбородок – выскоблен. Грудь желтая, безволосая, лоснится в вырезе трико. И ручищи лоснятся. И шея бычья.
Тут Федору гирю показывают. Подымай, мол.
Ну, поднял.
Выше подымай, говорят. Над головой.
Ну, поднял над головой. Подержал; на шпреха скосился.
Опустил.
В публике вой, свист, хохот. Кричат: гиря внутри пустая. Один пьяненький мичманишко вымелся на манеж, ухватил гирю, рванул от гонору флотского. Унесли мичманишку. Пуп развязался. А нечего лезть, когда не зовут.
Раньше надо было.
Показывают Федору стальную оглоблю. На концах вместо колес шары чугунные насажены.
Подымай, мол.
Ну, поднял. Сразу над головой, чтоб не приставали больше.
Верти! – показывает шпрех-штал.
Вертанул Федор оглоблю. Да пальцы корявые, на третьем круге не удержал. Грохнулась оглобля, один клоунец-молодец еле отскочить успел, а то б обезножел.
Публика и вовсе разошлась. Одни кричат: «Подсадка! Подсадка!», другие в ладоши хлопают, визжат; третьи на манеж программки зачем-то кидать стали.
Летят программки голубями, машут крылышками.
А Стальной Марципан все на Федора смотрит. Тускло так, тяжело. Уперся взглядом, ровно ладонью. Чего смотришь, Марципан?
Успокоил публику бойкий шпрех-штал; утихомирил. Ткнул в Марципана пальцем, командует Федьке: борись! Нет, мотает Федор головой. Не стану. Хороший человек, в цирке работает, за что я его в ухо?!
Не в ухо, разъясняет шпрех-штал. А по правилам римско-французской благородной борьбы.
Кто кого, значит, на манеж спать уложит.
Ладно, кивает Федор. Уложу. Раз просишь, раз в тебя публика программками из-за меня швыряется – пожалуйста. А Марципан не будь дурак: согнулся, юркнул Федору под мышку и со спины ухватился. Гнет шею; ломит. Так и упасть недолго. Федор и упал. Смотрит: Марципан рядом ба-бах! – и все норовит сверху улечься.
Сковырнул его Федор, выматерился и стал Марципанью пятку к затылку приворачивать.
На всякий случай.
Тут музыка заиграла, бесстыдниц на манеже тьма-тьмущая объявилась, пляшут, обручи вертят, а шпрех-штал ничью в рупор объявил. И Федору за труды курву полосатую подарил.
Не живую; плюшевую.
А назавтра, с утра, смотрит Федор: прогуливается близ сцены Стальной Марципан. Башкой лысой отсвечивает.
Увидел парня – и к нему.
– Как тебя зовут? – спрашивает.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Гляньте в глаза Стальному Марципану! не бойтесь! не укусит. Мирный он, Марципан-то, хоть и Стальной. А в глазах:
…домик.
Маленький, на окраине. Задний двор, с вишнями-грушами, весь бурьянами зарос, по пояс. В бурьянах детские головки мелькают: стукали-пали! я тебя нашел! – в прятки дети играют. Вольготно им, в бурьянах-то…
Зато перед крыльцом – клумбы с георгинами; дорожки проложены, ограда свежим суриком отблескивает. Из дома борщом-зеленцом тянет. Аж слюнки текут, и в животе бурчание образуется.
Пчелы гудят лениво. Солнышко припекает.
Не так, чтоб слишком, а в самый раз…
* * *
– Ну чего, Федра, отдыхаешь?
– Садись, дядь Гриша. Пива выпей. Хошь, закажу? – у меня малость деньжат заначилось…
Стальной Марципан, он же – дядя Гриша, засопел раздумчиво. Оправил вязаную фуфайку, которую носил поверх накрахмаленной сорочки, повинуясь негласной цирковой моде.
И еще подумал.
– Ну, кружечку. Разморит по жарище, а мне публику заманивать. Видал железо? На себе пер; клоуны, гады, отказались… Знаешь, не надо пива. Устал.
Федор глянул: вон, неподалеку от билетерши – груда.
Любой на месте гадов-клоунов отказался бы.
– Видал, дядь Гриша. Сочувствую. Да тебе кружечка, что слону – дробина! Эй, человек!
Через минуту Стальной Марципан обстоятельно взял кружку, доставленную половым, сдул пену. Сделал глоток, другой; поставил пустую кружку на пол террасы, у Федькиных ног.
– Надумал, Федра? – спросил по-дружески.
А вышло вроде отрыжки.
– Не знаю я, дядь Гриша. Чего мне в цирке твоем делать? Как ты, до старости чугуняки таскать да бороться на потеху?
Разговор этот, бесконечный и однообразный, успел осточертеть Федору даже больше, чем беседы с приставучим трагиком. И Марципану он, Федор, пуще пива в жару занадобился! Вот напасть!
Все, пора Княгине жаловаться – пусть отвадит!
– Дурак ты, Федра. Скудоумина. Счастья своего не понимаешь. Одарил тебя бог силушкой, а ты талант – в землю. Говорю: прибивайся ко мне.
– Ну зачем, зачем?!
– А затем. Бороться выучу. С железом работать выучу. В Киеве, в цирке самого папаши Сура, выступать будем. Потом в Гамбург поедем. С атлетами тебя познакомлю, дура-Федра, чемпионом сделаю. Ну?
Еще с первой… нет, со второй встречи, потому что на манеже они не разговаривали – Стальной Марципан звал Федора не иначе как Федрой. То ли шутил, то ли свое подразумевал, тайное. А может, просто нравилось. Парень и не спорил, не обижался. Федра так Федра. Если дяде Грише так лучше – пускай.
Нечто странное являлось Федору Сохачу при звуках этого чужого имени: Федр-р-ра! Лошади скачущие виделись, парнишка раздавленный… баба в сорочке над парнишкой плачет-завывает… И слова удивительные из тумана:
«Я не увижу знаменитой „Федры“ в старинном многоярусном театре…»
Помотал Федор головой.
Ушли лошади, парнишка-бедолага, баба воющая ушла… слова отзвучали.
А дядя Гриша остался.
И зудит, и зудит; атлета из Федры-Федора грозится сделать. Чтоб, значит, по сто рублев за поединок отрывать. Чтоб, значит, по «гамбуржскому счету» всех атлетов в котлетов превращать. Чтоб, значит, трико и панталоны, схваченные у щиколоток кожаными ремнями.
Чтоб славы и почета – вагонами грузить.
Стал Федька мимо смотреть. О своем думать. А ведь встреться ему Стальной Марципан или трагик Полицеймако на год раньше, предложи учебу-работу – ни минуточки б не промедлил. Босиком бы побежал, из Кус-Кренделя да в самый Крым; ноги б опекунам мыл и воду ту пил. Как же: деревенскую орясину-сиротку такие люди облагодетельствовали! ручку, ручку дайте облобызать!..
Княгиня, что ты со мной сделала? Что ты со мной делаешь, Княгиня?! Ведь за полгода наизнанку вывернула! свое клеймо на веки вечные в лоб вожгла! лепишь, как глину!
Что ты со мной делаешь, ничего не делая – а, Княгиня?!
Ответь!
Тут самая пакость и случилась.
Стоял у входа в ближнюю аллейку разносчик. Тростями кизиловыми торговал, подсвечниками из можжевельника, бусами-сережками. Раковины еще полированные были.
А рядом с разносчиком дачник приезжий стоял. Толстячок эдакий, в пенсне. И была на толстячке синяя шелковая косоворотка, кушаком подтянутая, и была на толстячке шляпа из войлока, с широкими полями; и панталоны навыпуск были. Княгиня таких толстячков еще почему-то «социал-демократами» дразнила.
Тоже словцо, почище дядь-гришиной Федры.
Но не в этом дело. И даже не в том, что толстячок к кулону сердоликовому приценивался. И то, что на подпитии изрядном был толстячок – не важно. Другое важно: папиросу он курил. Дорогую; с золотым ярлычком. И так в торговле своей возбудился чрезмерно, что отмахнул рукой, а в руке папироса, а рядом лошадь белая, цирковая, круг заворачивала.
Попала лошади папироска в ноздрю.
Ох, и взвилась коняга, ох, и пошла козырем! Девица толстомясая из седла – прочь, да головой вниз, да запястьем в стремя… застряла намертво. Поволокла ее лошадь. Редко так бывает, что в стремени не ногой, а рукой – да вот бывает.
Метется белая метель вдоль балюстрады, ржет неистово; за метелью циркачка волочится, блажит несусветно.
Трико цветное – в клочья.
Тело нежное – в клочья, о булыжник.
Сам не понял Федор, когда и прыгнул-то через перила. Когда? зачем?! с какой стати?! Только и осталось: Друц-ром из-за плеча правого размахнулся. Отвесил подзатыльник. От того подзатыльника и бросило парня без ума. Вынесло над балюстрадой вороном-раскорякой; швырнуло кулем на лошадиную спину. Весу-то в мамином сыне, Федоре Сохаче, ого-го! Такое быку на холку – не позавидуешь, а тут всего-навсего лошадь, пусть и белая, пусть и ученая вальсы танцевать.
Завалил Федор лошадь на бок.
От балюстрады в другую сторону, чтоб циркачку не подмяло.
Держит; слышит – Друц, иным невидимый, из-за плеча как гаркнет чего-то! как выдаст!..
Лошадь и присмирела. Лежит, боками вздрагивает, уже не ржет – стонет по-ребячьи. А шевелиться – ни-ни. Ровно заморозило, белую.
Льдина, не лошадь.
* * *
Много ли времени прошло, мало ли – кто знает.
Стоит у террасы Федор Сохач. В щеки помадой расцелованный, по плечам ладонями отхлопанный, всеми хвалами вдребезги расхваленный. Тремя билетами дармовыми задобренный. Руки трясутся, губы трясутся, да кто ж это видит?
Никто.
Пора уходить.
И подваливает к Федору Сохачу мелкий такой ромишко, живчик таборный. Седой весь, черный, а рубаха – пламенем. Щеголь, значит.
И жилетка шнуром шита.
– Ай, баро! – ухмыляется беззубо. И дальше, по-своему, по-ромски.
Не-а, показывает Федор руками, ни шиша не понимаю.
– Не понимаешь? – ром мелкий аж скривился от досады. – А кто на кобылку заговор «Мэрава-мэ» клал? Я, что ли?
Не знаю, показывает Федор руками. «Мэрава-мэ»? Заговор «Двух замков»? Нет, не знаю. Может, и ты.
– Ох, баро… – грозит ромишко пальцем костлявым. – Не ври старому Чямбе. Старый Чямба вранье за сто верст чует. Ладно, глядишь – свидимся…
И дальше пошел себе.
Ну, и Федор пошел.
Я хожу почернелый, но не от солнца; встаю в собрании и кричу.
Книга Иова
– …Ты чего, Мишок, льешь без меры? Споить меня задумал?
Он аж взвился:
– Аза, любушка, не греши на меня попусту! Будь это выморозки или мадера заводская – а так ведь и крепости никакой! Да всю бутыль выхлебаешь досуха, и ни в одном глазу!
Как бы не так! У самого глазки-то масляные, мышами в амбаре шныряют! Хоть один, хоть другой; и оба зеленые. Был бы третий, и третий шнырял бы. Совсем как у того душегуба, который тятю моего…
– Врете вы все, юбочники, бабьи угодники! Имелся у меня знакомец, тоже водки подливал! – еле жива осталась! После угощеньица!
А отчего еле жива, это ему знать без надобности.
– Ну ты сравнила: водки! Это ж вино! или у вас в таборе вино в запрете? Как у магометок?!
Ухмыляется, хитрован грушевский.
– Ох, приставучий… наливай. Но чур, не уговаривать! – сколько сама захочу, столько выпью.
– Вот это другой разговор! А ну, покажи молодым-неженатым, как лихие ромки пьют!
Чокаемся.
А вино и взаправду вкуснющее! И в голову не шибает совсем, не в пример водке той клятой, чтоб ей во всех бутылках пусто было! Тут другая история: глотнула раз, другой – и чудится мне… мама моя родная! Будто встал у меня со спины, за левым плечом, дядька Друц. А за плечом правым, но поодаль – Рашелька-Княгиня. Забрали у меня стакан и на двоих расхлебали. Друцу побольше, он мужик тертый, Рашельке – поменьше, на донышке. Им такая бутыль – пустяки, плевое дело, уж я-то знаю!
Ой, ничегошеньки-то я не знаю, рыба-акулька!
Ставлю пустой стакан на стол (даже не заметила, как дно показалось!), а Мишок, рожа хитрая, вновь за бутылью тянется.
Хотела я ему сказать, чтоб бросил эти свои кобелиные штучки: известное дело – сначала напоит до беспамятства, а потом на сеновал потащит… И вдруг душой чую: не напоить ему рыбу-акульку! И не потащить никуда. Свалится парень вчистую, а я своими ногами отсель уйду! И откуда такая уверенность – сама диву даюсь. Никто ведь меня пить не учил, тогда, на заимке, от полстакана водки уж пьянючая была; а вот нынче ведаю доподлинно – обломится у Мишка!
Праздник!
Так что он наливает-радуется, а я ему улыбаюсь, да по сторонам зыркаю. Народишко пьет, веселится, кто-то пляшет, кто-то здравицы орет, других переорать силится; все, как на любой гулянке.
Напротив дяденька смурной примостился. В мундире цивильном, с петличками. Всем весело, а ему скучно. Сухой, длинный, за столом сидит прямо, ровно лесину проглотил; лицо под фуражкой все в складках, жеваное, усы двумя сосульками обвисли. И лениво так в тарелке ковыряет.
Вид такой, вроде как случайно за столом оказался.
Не утерпела я:
– Слышь, Мишок, а это кто – напротив сидит?
– А, это землемер из города, – досадливо машет рукой Мишок. Ясное дело, ему о другом поговорить охота. – Уж четвертый день в Грушевке околачивается, ходит, степь рогаткой меряет. Вадюха все общество в гости позвал – ну, и его за компанию. Вадюха, он знаешь, какой?! Последние штаны проси – отдаст! Душа – как море. Он и на киче такой был, и по жизни…
– А ты что, сидел с ним вместе, на киче-то?
– Ну! – расплывается в щербатой улыбке Мишок. – Кто острогов не топтал, тот жизни не видал! Выпей со мной за волю вольную, Аза-красавица!
Вижу: орлом он себя сизым представляет.
Растопырил крылышки, в ворота не пролезть.
– Свобода – это для рома святое. Грех не выпить, яхонтовый ты мой!
Снова чокаемся, и снова дядька Друц тянется через плечо, отбирает у меня стакан. Половина ему, половина теперь – Рашельке. Поровну. Ну да, Княгине тоже хочется, чего ей там на донышке… Да и мне понравилось. Пожалуй, еще выпью.
А то нам на троих мало будет.
– Тебя-то за какой грех повязали? Арбуз у татар на бахче слямзил?
Мишок глядит на меня свысока.
Губы кривит:
– Еще скажи – кусок хлеба украл. Обижаешь, Аза! Кинул меня один халамидник, так я его на перо поставил. Ну, и пошла мне, мальчишечке, жизнь острожная, осторожная… А там уж с Вадюхой-Сковородкой знакомство свел, он мне и говорит на прогулке: хошь в мою кодлу?..
Мишок вдруг прикусил язык. Воровато огляделся по сторонам; не подслушивают ли? Да кому его пьяный треп нужен? Ну, в кодлу его Вадюха позвал, толку-то! Еще и врет, небось – сам к Вадюхе навязался, прилип репьем!
– Это я так, про кодлу… ерунда это, Аза!.. – мямлит парень и от пущего смущения хлюпает нам по-новой в стаканы. – Давай лучше за него выпьем. За Вадюху, в смысле. Кореша мы с ним, по жизни, не разлей-вода!
Пьем.
Вчетвером.
– Я про кодлу это… ну, сдуру! Кореша мы с ним. Кореша – и все. Поняла? Контрабанду Вадюха гнал, безъакцизку. Взяли его близ Хрустальной бухты, только слам-то он припрятал, обождал тырбанить! – Мишок пьяно хихикает, восторгаясь умом Вадюхи Гаглоева. – А потом амнистия! Ответчик за грехи наши пред Отцом своим ответил, а нам – свобода! Поняла? Свобода, по жизни! Вместе и вышли, со Сковородкой-то. Вадюха, он сызмальства в законе. Соображаешь? А я – при нем теперь. Ты меня держись, Аза, не пропадешь! Со мной, да с Вадюхой, да… Еще по стаканчику?
– А не обопьешься, соколик?
– Я? Нет, я?! да я…
Бутыль трясется в его руке, булькает, захлебываясь, вино разливается по столу кровавой лужей – а я вдруг ловлю взгляд сидящего напротив землемера. Пустой взгляд, оловянный. Как… как у того душегубца на заимке.
Господи! Да сколько ж его вспоминать-то буду?! Забыть бы…
Землемер смотрит на Мишка. Потом на меня. Неторопливо отворачивается, тянется за пучком зелени.
Мы пьем.
Чья-то тяжелая рука опускается на мое плечо.
– Ну ты и хлещешь, девка, – голос добродушный, чуть удивленный. – Ровно бывалый ром-конокрад! Эк мне парня укатала! Ладно, больше не пей, тебе гадать еще. Поглядим, что ты умеешь, кроме как вино стаканами глушить!
Поднимаю глаза, но хозяин дома уже идет дальше. Обходит гостей, останавливаясь возле каждого, чтобы сказать пару слов. Хороший хозяин, о гостях не забывает.
– Эт-то ты меня ук-катала?! – щурится Мишок куда-то мимо. – Да я сам кого хошь… п-по жизни… Айда плясать!
Он валится на меня, пытается облапить, горячо дышит в лицо.
– Ай, спляшем, соколик! Ай, чертям тошно станет!
– Ай, да ну, да ну, данай, драдану-данай!
Это не я.
И не Друц с Рашелькой.
Это Катарина с Лейлой! Ромы своих в обиду никогда не дадут, а я для них своя. Хорошо быть своей! Хоть у ромов, хоть где!..
Мишок, кажись, так и не понял, кто его плясать выволок. А бабы черные завертели парня по очереди, залили двор радугой юбок, забросали звоном монист, под бубны с дудками. Закружили Мишку удалую голову – он и упал посреди двора, башкой мотает.
Хорошо Мишку. До того хорошо, что аж плохо. А поделом! Ишь, удумал: Друцеву любимую крестницу перепить! Сам, небось, и до шестерки не дорос – а туда же! О чем это я? Что за чушь в голову лезет? Опьянела? Да нет, вроде…
– Эй, кто там! Отнесите парня к ручью, пусть отлежится. Дело молодое, сил не рассчитал… А ты, девка, садись-ка со мной рядом. Погадаешь на судьбу.
– Давай, я тебе карты раскину, золотой мой?! – Лейла мигом возникает рядом с Вадюхой. Обнимает смуглой рукой за шею, трется грудью. – У меня глаз хороший, удача легкая, как скажу, так и сбудется!
Это она верно… пусть лучше Лейла.
– Нет, красивая. Хочу, чтоб подруга твоя мне фарт нагадала. Как кличут подругу-то? Аза? Ну, садись, Аза, ромка таборная… Краденая, небось?
– Кто? Я?!
– Ты, ты, кто же еще! Ой, ходили ромы да во чужи хоромы, взяли девку белу прямо с колыбели…
– Врешь ты все, Сковородка!
– Может, и вру…
Краем глаза вижу: четверо грушевцев, среди них и усатый жердяй-землемер, тащат Мишка прочь со двора. К ручью, должно быть. В чувство приводить. Мишок слабо брыкается и несет околесицу.
Ох, не донесет, бриллиантовый.
– Молчишь, белобрысая?
– Так то мамке моей надо спасибо сказать! Мамке, да еще тому графу сильванскому, что полюбил ее пуще жизни!
Это мы вместе с дядькой Друцем сказку придумали. А дальше Друц сказал, что я и сама справлюсь. Мол, недаром язык без костей! Я и справляюсь. Верят, не верят – мне без разницы! Вдругорядь все одно с расспросами никто не лезет!
– А ну-ка, ну-ка! – приподымает бровь Вадюха, отчего его плоское лицо становится похожим не просто на сковородку, а на очень хитрую сковородку.
Это он зря.
Меня ведь зацепи – пойду молоть…
– Да чего тут рассказывать? Что от мамки знаю, то и говорю. Стоял тогда наш табор у Карпатских гор, и зазвал граф один тамошний вольных ромов к себе в замок: петь и плясать для него, да для его гостей. Вот там-то он, этот граф Влад, Дракоци по фамилии, мою мамку и увидал. А она красивая была – спасу нет! Ромы таборные, офицеры, барины-помещики грудами в ноги валились! Только у нее самой в сердце никого не было, не нашла суженого. А граф как увидел ее – прямо ума лишился. Жениться обещал, графиней сделать. А мамка моя рассмеялась ему в лицо, да с табором прочь поехала. Не отступился граф Влад – людей своих послал, выкрали они мамку мою. В замок доставили. Три года она там прожила, меня родила, да и графа крепко полюбить успела, за добро-ласку – ан свобода ромская сильней оказалась. Уехал граф Влад в город Лондон, по делам, а мамка меня на руки и бегом! Вот потому я и белобрысая, в отца. Граф-бедолага, небось, до сих пор нас ищет. Волком на луну воет. Только я к нему в замок жить тоже не пойду, даже если найдет! Как мамка моя!
Вадюха хохотал так, что слезы на глазах выступили.
Ясное дело, не поверил. А я на него совсем не обиделась. Я б тоже, наверное, не поверила!
– Ну и горазда ты врать, девка! Ладно, не хочешь правду говорить – не надо, твое дело. Раскинь-ка лучше карты, на фарт да на судьбу – поглядим, как графская дочь гадать обучена!
Ну, карты-то у меня завсегда с собой: ромка без карт все равно что без юбки. Жаль, гадалка с меня – как с коровы лошадь: сесть на спину сядешь, да далеко ли свезет?
А, джидэ яваса, на мэраса! [16]А, джидэ яваса, на мэраса!
Живы будем, не помрем! (ром.).
[Закрыть]
Тасую колоду, приговариваю, бормочу, как Лейла учила. Что помню, то в голос, что забыла – тихонько, чтоб не разобрать.
– На Десятку Червонную гадать будем, Вадим свет Георгиевич?
Само вырвалось. Вот ведь дура языкатая! Ну какая он Десятка, какая Червонная? Учили же: Король Пиковый, а я… Но только смотрю на него – и вижу: Десятка Червей, и никак иначе! А за плечом левым Друц стоит, кивает одобрительно. И Рашелька – правее да подальше – улыбается. Подбадривает: мол, все правильно говоришь, рыба-акулька!
Уставился на меня Вадюха, будто впервые углядел – и тоже кивает. Молча. Валяй, значит, графская дочь, на Десятку Червонную. Даже не спросил: почему такую карту выбрала?
Неужто знал?
Неужто его на Десятку гадать и надо?
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Поглядите в хитрые раскосые глаза Вадюхи Сковородки. Поглядели? Ну и как? увидели:
…что-то.
Плещется. Вроде, море, как у Мишка-крестничка, без конца без краю. Лодка под косым парусом к горизонту уходит, чайки кричат… Или не море там плещется? Степь ковыльная волнами ходит, цветами пестрит, в небе ястреб кружит, а к горизонту вместо лодки – всадник на гнедом жеребце мчится.
Или… нет, не разобрать.
Только ширь – без конца, без краю…
* * *
Ладно, раскидываю карты. Колода-то у меня крапленая, Катариной подломанная, я картами только для виду туда-сюда елозила. Ромы научили: сули человеку добро с удачей – он тогда с деньгами веселей расстается.
Поначалу масть в масть шло: дом казенный у Вадюхи за спиной остался (оно и по правде так, вот ведь удачно выпало!), и дорога с другом верным на родину привела (это Мишок, что ли, «друг верный»?!)… Тут десятка крестовая и вывернулась гадюкой, будь она неладна! Я ее рукавом, рукавом, вбок – а Вадюха заметил.
Вернул, куда положено.
– Нет уж, – щекой дергает. – Говори, как есть, мне от тебя подарков не надо. Если расклад гнилой – хочу наперед знать. Ты говори, говори, Аза. Не бойся.
Ну, я и сказала.
Лучше б молчала!
– А ждет тебя, сокол ясный, беда близкая…
Карты сами ложились на стол, между тарелками, и слова тоже вылетали сами, осами из дупла, вылетали и жалили, жалили, жалили… насмерть.
– И твоя беда, и не твоя, по другу ударит, на тебе отзовется, для других эхом откликнется, свет белый не мил станет…
Да что ж это я ему сулю, дура несчастная?!!
Осеклась, рот захлопнула, чуть язык проклятый не откусила. Вот сейчас как разгневается Вадюха-Сковородка на болтовню мою паскудную… А он все не гневается. Все смотрит, вроде и не на меня – а сквозь, будто Друца с Рашелькой у меня за спиной увидал; и такой меня страх взял, что холодом враз пробрало, мурашками вся покрылась.
Не заметила поначалу: когда хозяин дома на бок валиться стал.
Кулем крупяным.
Неужто тоже вина перепил, как Мишок?!
Мужик какой-то, из гостей, видать, в лад подумал. Подхватил за плечи, встряхнул:
– Ты чего, Вадюха? лишнего хватил?
А тот вдруг как задергается! ровно припадочный!
Посинел весь, пена изо рта, глаза белым-белы, безумные. Рычит волком в западне, бьется; гости из-за стола повыскакивали, кинулись на помощь, а у меня в голове одно гремит, погребальным колоколом:
«Ждет тебя, сокол ясный, беда близкая; и твоя беда, и не твоя, по другу ударит, на тебе отзовется, для других эхом откликнется…»
Хасиям! [17]Хасиям!
Караул! пропали! (ром.).
[Закрыть]
Напророчила, дуреха!
И еще отчего-то Друц вспомнился. Как он медведиху уговаривал, а потом вот так же на земле дергался, пеной исходил, синий весь, глаза выпучил…
– Уходим, Аза! Быстро!
Даже карты забрать не успела. Катарина меня за локоть – и к воротам. Детей во дворе и след простыл, а за нами Лейла прочь спешит-торопится.
Позади вопль стоголосый:
– Сглазили, стервы! Держи их, сучек! Вот ужо ребра пересчитаем ведьмам!
И поверх – дикий, звериный рев:
– Не сметь! Пусть идут! То не их вина…
Очухался-таки Вадюха, спасибо ему!
Что ж это я тебе нагадала, сокол?!
* * *
По селу шли быстро, хотя и не бежали; то и дело оглядывались – не опомнятся ли грушевцы? Не погонятся ли? Сгоряча и наплевать на Вадюхины слова могут: такой случай ведьм-ромок проучить!
Однако, слава богу, пронесло. Не погнались.
Уже на околице Катарина обернулась ко мне:
– Как карты легли, Аза?
И не видела, а почуяла: пала тень на плетень!
– Да хотела как обычно – счастья, удачи, жену молодую, денег побольше… Сама знаешь, чего положено. Сперва так и падало – само, представляешь? А потом… потом десятка крестовая, черт бы ее побрал! Беда близкая. Я едва сказала – а он…
– Ой, глаз у тебя, Аза! Ой, глаз! У бабки моей, говорят, такой был!
Лейла рядом идет; губы кусает. Она-то, Лейла, из сэрвов, а сэрвы на гадание страсть злые: что надо, видят, и что не надо, тоже видят. Мне Друц рассказывал – он хоть сам из ловарей [18]Сэрвы, ловари
Ловари, сэрвы, кэлдэрари и т. д. – ромские этнографические группы; ловари больше жили на территории Транссильвании, сэрвы – Малороссия и юг России.
[Закрыть]родом, да знает. Ревнует Лейла к моему глазу; по-доброму, чистой завистью, нет в ней зла.
А дети давно вперед убежали. Они-то первые и углядели.
Гляжу: назад, к нам несутся.
И галдят – ну точно глухари на токовище:
– Мертвяк! Джя, джя! Утопленник там!
Они по-ромски орут, только мне уж давно без разницы – по-каковски. Иногда даже самой дивно! А того удивительней: где тут утопиться-то можно, в степи?!
Небось, шавят, пострелята!
Глядь, за холмом – низинка, ручей плещется. Мы, когда сюда шли, не заметили. По берегу трава сочная, кусты ветки в воду свесили – и белеет там, меж кустами.