Текст книги "Праздник"
Автор книги: Геннадий Вальдберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
И замолчал.
Лешка минут пять с ноги на ногу прыгал. Думал, Борька еще что-то скажет. Но мороз пробирал. И не хотелось Борьку бросать. Да и в казарму назад возвращаться...
– Борь, ты чего? – позвал его Лешка.
– Думаю просто.
– Я еще прибегу. Погреюсь немного...
Но про "погреюсь" он зря. Борьке тут дуба давать, а он тепло вспомнил.
– Сигарет поищу. У Майкла были.
– Хорошо, – не держал его Борька.
А морозец крепчал. Лешка ног под собою не чувствовал. Воздух сделался плотный и острый, каждую складку на одежде цепляет. И в ушах будто что-то подзинькивает. Лешка снова представил, что стал как сосуд: лопнет сейчас скорлупа – и что-то важное вытечет... А Борьку, все ж-таки, жаль. На словах оно складно, конечно. – да только ведь вправду меньше года осталось.
На плацу бесновался Желток. И еще человек двадцать из казармы повыбежало. Рассыпались кругом и что-то пинают ногами.
– Не пускай! Не пускай! Так ее! – орал Желток. – Ишь, сука! – и расшвыривал снег сапогами.
А по кругу носился огненный ком, метался туда и сюда – но каждый раз вставал на пути здоровенный детина с армейскою бляхой...
– Уйдет! Чего зевало раскрыл?!
Ком летел прямо на Лешку – и Лешка тоже поддал... ...и только в эту минуту разглядел: да это ведь крыса!
Огненный колпак колыхался над ней, рассыпался по снегу искрами, и крыса хотела убежать от него, а если нет – то хоть вырваться из этого круга. Назад, в нору, где догнивают ее собратья! Ведь всего-то и нужно – уйти! От этих вот рыл. От воплей и гика. От блях, что блестят как осколки зеркал, умножают агонию...
И крыса вдруг повернула к Женьке Желтку, замерла на секунду – и прыгнула, словно решила вцепиться зубами в его горящую бляху.
Женька взвизгнул, упал – и огненный ком скользнул по нему, перекатился через дорожку возле барака – и юркнул под пол.
– Запалит, сволочь! – завопил теперь Юрка Попов.
И тут вся толпа бросилась разгребать снег под бараком.
– Сгорим!
– Водички плесни!
Но Лешка не слушал. Вошел в казарму, упал на матрац, и до того пусто вдруг на душе стало. Хоть шакалом завой, хоть легкие вьюри!... Да только один черт. Ведь никто – никто – не услышит.
Вечером, после отбоя, – все как условлено, – Лешка пришел в клуб. Только настроение не то было. Хотелось побыть одному. Просто посидеть и полумать. Неважно о чем. Лишь бы никто не подталкивал... Однако здесь выбирать не приходится. В казарме ведь тоже в покое не оставят. Па койках скрипят, из подушек и наволочек кто что припрятал вытаскивают. Там уж орудуют консервным ножем, там водку на троих разливают. Пока еще так, тихой сапою, а только начальство из части слиняет – на всю катушку завертится. Драки и ругань. Сколько зубов сегодня повышибут? Дневальными поставили, конечно же, салажат. Старика в праздники под дулом автомата к тумбе не выгонишь. Чтоб блевотину потом убирать? И втык от начальства выслушивать? Ведь праздник без ЧП – про такое только в стенгазете пропишут. Лешка сказал салажонку, чтобы помалкивал. Дескать, вот, ухожу, а ты меня, значит, не видел. Грозить, впрочем, не стал. Тот и так как мартышка поддакивал. А потом притащился в клуб, бухнулся на диван в васькиной каморке за сценой и принялся "Зимь" разглядывать.
Давно он ее не видел. Неделю, наверное. И за это время "Зимь" стала как будто чужая. В большой лакированной раме, на самом почетном месте – и то ли поэтому, а может, еще почему – только будто какие-то нити порвались. Глаза словно угли в снег уронили: кипят, снежным паром захлебываются, – и, почему-то, прогнать норовят. Мол, чего тут расселся? Чего зенки пялишь? Ну, худо! Ну, плохо! Ну, сил больше нету! А тебе-то чего?! Все равно ведь не выручишь.
Васька суетился, готовил "столик" на сцене: повалил на пол трибуну, ту самую, с которой замполит свои речи долдонит, и прикрыл куском цветастых обоев.
– Герб вот только топорщится, – помогал ему Майкл. – Я на него банку для окурков поставлю. Грохнется – так не жалко.
А вокруг уже прочно стояли кружки для водки, банка "Кальмаров" и с "Кильками".
Генка вытащил из-за пазухи буханку белого хлеба, пачку грузинского чая и кулек с рафинадом.
– Чего тут сидишь? – заглянул в каморку Васька.
Но Лешка не ответил, только головою махнул.
– Красивая, – посмотрел на "Зимь" Васька. – Каждый день на нее гляжу. Утром проснешься, подумаешь, сколько еще трубить осталось?!... А потом про нее вспомнишь – и ничего, краше сделается.
– Замазать ее надо, – сквозь зубы процедил Лешка.
– Зачем?
– А чтобы вонь тут нашу не скрашивала.
На столе у Васьки стоял пузырек с чернилами. Лешка сгреб его пальцами, но даже взмахнуть не успел, как Васька вцепился в руку.
– Ты что? Одурел?!
– Это я рисовал! – стал вырываться Лешка. – Н-а! Появились Генка с Майклом. Всем скопом вырвали склянку.
– Чокнулся! – сел на диван Васька. – Ей Богу, чокнулся!
– Лешь, потерпи, – опустился на колени Генка. – Так бывает. Я знаю.
– Не хочу я терпеть! Понимаете? Не хочу!
не хочу! Ведь один раз живем.
– Выпьем сейчас, – сказал Майкл. – И до лампочки станет...
– А я и до лампочки Так зачем же вот так?
– А как это "так"? – усмехнулся Майкл.
– Да в клетке гнием! Попусту лучшие годы проматываем.
– А вот и не попусту. Мы город тут строим.
– Строим? – передразнил его Лешка. – Да не строим – вымучиваем. Человек с вдохновением жить должен.
– Ну-у, уж и должен?... Про "должен" в "Кодексе строителя Коммунизма" записано. А мы так, по возможности. К тому же, тут как на вещи взглянуть. Вот старшина – он, например, с вдохновением живет. Когда "ать, два" орет – у него, может, крылья за спиной вырастают. А замполит, когда цитатки долдонит, – да он себя Пушкиным чувствует.
– Потому ненавижу! – зло посмотрел на Майкла Лешка. – Что они мое право украли. Ведь кроме жрать, тобой помыкать да под себя все грести – ничего не умеют!
– А ты что хотел? Чтобы они с тобой поделились? Да ты первый с дерьмом их смешаешь. Ведь все очень просто: сильней – значит, прав...
– А вот ты и врешь, – поднялся с пола Генка. – Они не сильней примитивней. А силу мы им сами отдали. Привыкли оправдываться: что, вот, нам хреново живется, потому что они – такие. А это они – такие, потому что мы сами говно. Ведь сам говоришь: человек свободы хотеть обязан. Так – хоти! Понимаешь? Хоти! А не как крыса в щели отсиживайся.
– Не, ребят, вы не правы, – вмешался Васька. – Уж очень легко у вас все выходит. Мы – хорошие, они, значит, плохие, и если наоборот все сварганить то и благодать тут, значит, наступит. А мне иногда другое кажется. Мир справедливо устроить – тут хоть умри – ничего не выйдет. Однако же в том, что мы в нашей стране построили, есть и свое положительное. Да ту же клетку возьми. Тело, конечно, уродует, а из души – нет-нет – и что-то хорошее выдавит. Ты, например, картины рисуешь. Генка – стихи сочиняет. А выпусти нас на свободу – враз захлебнемся, и всей нашей музыке – грош цена будет...
– С чего тебе это взбрело?
– А так вот я чувствую... Ведь клетка – это ограничение, которое преодолеть хочется. То есть сразу тебе и цель тут и смысл. А поди-ка ее забери – да башку расшибешь, пока догадаешься, зачем я вообще-то живу?...
– Да что же такое свобода? – перебил его Лешка. – Да ты ж ее даже не нюхал!
– Осознанная необходимость, – буркнул Майкл.
– Чушь! Чушь собачья! Вдолбили псу на цепи, что пайку только хозяин подбросит – вот он зад и вылизывает. Осознал потому что.
– Да ты не психуй, – сказал Васька. – Хорошо говорим. Зачем же ругаться? Ведь сам посуди: тут на тебя каждый наступить норовит, прихлопнуть как комара, чтоб следа не осталось. Потому за картины и держишься. Тебе "я" свое утвердить как-то надо. Старшине, замполиту и всей этой шушере хоть что-то в пику поставить. И пот – получилось, не сгинул. остался. И тогда уж картина – это больше чем ты. Себя в ней уважил, и нас не забыл... Солидарность, одним словом. Ведь нам тоже остаться хочется... И потому мы, может, к твоей картине и тянемся, что вот нет ни хрена – а оттуда луч какой-то проглядывает. А теперь вот представь: вдруг, всего – завались. Магазины от жратвы ломятся. Денег – лопатой греби!... – Так ведь и будут грести. И на картину твою с балконов плевать. Если, конечно, ничего интересней не выдумают. И зачем уж тогда рисовать? Для кого? Перед кем свое "я" отстаивать?
– Ерунду говоришь, – сказал Майкл. – В школе прилежно учился, вот тебе мозги наизнанку и вывернули. Если художник – непременно в революционеры метит. За народ свой душой там болеет. А художнику везде плохо, потому что это – болезнь, которую еще лечить не умеют. Он везде себе клетку выдумает...
– А я, ребят, вот что думаю, – перебил Майкла Генка. – Клетка – не клетка, – это вообще разговор особый. Тут с другого конца начать следует. Что ты есть, свое место в этой жизни найти. Тогда никакой свободы не забоишься. Васька говорит: талант из нас клетка выдавливает. Что ж, может, прав. Только талант – он для чего-то ж назначен? Ему бы дозреть, расцвести а мы еще сделать ничего не успели, а уже о цене сговариваемся. Мол, вы мне послабление дайте, а я вам транспарантик состряпаю. В траншею меня не гоните, так я вам хор соберу, "Непобедимую и легендарную" и "Человек проходит как хозяин" петь будем. А хозяин чего? Робы, которую носишь? Забора, за которым сидишь? Ведь мы как рассуждаем: я – им, они – мне. А там, глядишь. Сундук до меня возвысится. Замполит, кроме своих цитат, Пушкина вспомнит. Но ведь черта с два! Они – примитивы, и в этом их сила. Им нечего терять кроме цепей, которыми они нас окрутили. А нам есть, и мы – теряем. Не их до себя, а сами на ступеньку ниже становимся. И уже стихи не слагаются, картины не пишутся... Может, именно таким они свой Коммунизм и видят. Когда все равны, все ничтожества. Л я человеком остаться хочу. Понимаете? Человеком. И потому торговаться с ними не буду. Да и невозможно ведь. Талант – его даже задаром никому не уступишь. Руки, голову – это пожалуйста. А талант?... И какая разница, откуда он взялся? Только продай: сразу останется "человек", который ничему не "хозяин", или забор, что своими руками построили.
– Треп! – помолчав, сказал Майкл. – Обычный интеллигентский треп! Томас Мор с Кампанеллой.
– Томас Мор за свой треп на эшафот пошел.
– И еще миллионы, – добавил Васька, – потому что этому трепу поверили.
– Да ты не сможешь без красок, – сказал Майкл. – А ты – без гитары, а он – без рояля. На то они вас и поймали. Борька вон кулаками махал – и его упекли. А вас иль меня – пальцем не тронут.
– Потому что – бездари! – процедил Лешка. – Продались потому что. Ведь талант – это позиция, точка опоры. Встал – и трава не расти, а места своего не уступишь. Просто чувствуешь силу, и знаешь, что прав.
– А тебя с твоей силой – в траншею.
– Черт с ними!
– И руки там как Генка угробишь.
– Значит, без рук обойдемся!
– А "Зимь" все равно не трожь! – решил положить конец спору Васька. Мало, что ты ее рисовал? Теперь она – наша. И клетка из тебя ее выдавила, или потому что ты эту клетку на три буквы послал, или силу почувствовал мне на это плевать. Она – есть. И с ней как-то легче. А все остальное, Васька ус покрутил, – горилочкой спрыснем.
– Верно, – поправил бинт Майкл. – Время идет – а мы лясы точим.
Из каморки Васька вышел последним. На Лешку косился. И стало даже как-то смешно: ведь фанеры кусок, три краски наляпал – а живет, и даже условия какие-то ставит. Так не смотри! Руками не трогай! Да кто тут кого, в конце концов,
создал?
В клубе было темно, только на сцене горела лампа и красный светильник над входом. Васька плотно задвинул занавес.
– Кабинет в "Гранд Отеле", – сказал он. Потом подошел к пожарной бочке с песком, что стояла в углу за кулисой. – Фокусы показывать буду. – Разгреб песок и вытащил "Рислинг" с "Шампанским".
Парни захлопали.
А Васька еще покопался...
– Эта – борькина. Спрячь, – сказал Генка. – Пусть хозяина подождет.
– Ой-ли дождется?
– Спрячь, – поддержал Лешка.
Васька перекинул четвертинку из ладони в ладонь:
– Такой товар будет киснуть! – но все же зарыл.
– А девочек сделаешь? – спросил Майкл.
– Можно и девочек, – Васька пощелкал пальцами, но по-том скорчил мину, дескать, волшебство все рассеялось. – Факир был трезв – и фокус не удался.
– Тогда за тобой, когда накеряешься.
Загремели табуретками, стали садиться.
– А горилка уж тут как тут, – Васька нагнулся и вытащил из-под трибуны графин для докладчиков.
– Сначала "Шампанское", – сказал Майкл. – Бокалов вот только не вижу.
– Бакара! – сдвинул кружки Васька.
Грохнула пробка, полетели белые хлопья.
– Надо было в снег положить.
– Тогда бы не стрельнула.
– Только сразу хочу ознакомить с Уставом нашего заведения, – поднял кружку Васька. – В нашем "Гранд Отеле" имеется пожарная дверь, на случай полундры. Так она не закрыта. Замок для виду болтается. А пломбу, ежели что, я утром другую навешу. Потому, уважаемые гости, при слове "атас" дружно, без паники, туда нс.с пропаливаем.
– И куда ж попадем?
– Прямо к девочкам, на "Бабью слободку".
– А в часть как вернемся?
– Через забор перелезешь.
– Кто-то и перелезет.
– Там дыра есть, – сказал Васька. – Метров двадцать за клубом. Чуть поднажмешь – и досточка отступает.
– А с Мешковым-то говорил?
– Еще как! С полной флягой ушел. Но неспокойно нынче в Датском королевстве. Да и вообще, будьте бдительны!
– Вещь! – утер губы Генка. – Тысячу лет "Шампанского" не пил.
– А говорили – не надо.
– И за что же мы пьем? – растягивал удовольствие Майкл. – Не за этот же праздник?
– Нет, – сказал Генка. – За праздники вообще пить глупо. Потому что они не повод, а следствие. У Кортасара, кажется, было: "Любой юбилей – это врата, распахнутые для человеческой глупости". А поскольку глупость на Руси есть питие, то вот, значит, и додурачились.
– Предлагаю, без философии, – перебил Васька. – А то анекдот пропадает. Адам рассказал.
– Валяй. Только по-новой плесни.
На этот раз разлили горилку.
– Строит, значит, старшина роту. Смотрите, говорит, учу как гвоздь забивать. Втыкает этот гвоздь в забор, разбегается и трах головой. Гвоздь ни с места. Он опять. То же самое. Что за хреновина, говорит. Разбегается уже от самого штаба – трах-тарарах! – только искры посыпались. А гвоздь как стоял – лишь погнулся немного. Тогда старшина на забор, посмотрел, что с той стороны делается, и быстренько вниз. Пардона, говорит, прошу. Занятия отменяются. С той стороны замполит прислонился.
– Ха-ха-ха!
– Хо-хо-хо!
Лешка сам не заметил, как начал оттаивать. В голове чуть-чуть закружилось. И силы какие-то непонятные пробуждаться стали: что вот сделать чего-то, или слово сказать?... Да что он, действительно, на "Зимь"-то взъелся? Ну, Борька попался. В холодной сидит... Только "Зимь"-то в чем виновата? Даже подумал, прикончат еще по стопарику – и пойдет на нее поглядит. Как бы, вот, мировая. Какой леший ссориться?...
– Ну и как же горилочка? – уже красный как помидор, крутил усы Васька.
– "Шанель" номер восемь!
– Резиной вот только пованивает.
– А ты кальмаром зажуй. В момент перекроет.
– И кто же такую падаль купил?
– Дурачье. Деликатесов не нюхали. Во Франции, говорят, буржуи по бедности лягушек уписывают. А им с наших тихоокеанских широт пролетарских кальмарчиков!...
Появилась гитара, рассыпала бисер аккордов.
– Я бы вам на пианино сбацал, – сказал Васька. – Да боюсь, громко выйдет. Давай-ка, Ген, что-нибудь тихое.
Генка согнулся над гитарой, повертел колок:
Когда души уходят из вещей
И крысами с тонущего корабля
Бросаются в пустоту окон
Приходит одиночество.
– Это что, песня? – поежился Майкл.
– Нет. Эпиграф.
И генкины пальцы поплыли по струнам, медленно, засиживаясь на ладах, а потом вдруг спохватываясь и прыгая через медные планки. И от этого их опаздывания, желания наверстать ускользнувшее, обмотка на струнах попискивала, добавляя в музыку что-то свое, недосказанное:
Предвидя жизни торжество,
Предчувствуя ее дыханье,
Смех, восхищенье, ликованье,
Какими славит естество
Рождение себя в себе,
Я плод сгубил,
Что вызрел болью,
Бессонницей в трудах ночных...
Я искупил свое страданье,
Себя в себе я утаил,
И, с жизнью избежав свиданья,
Ее – собою заменил.
– Дай-ка гитару, – сказал Васька. – Лучше уж я! – и ахнул по струнам, так что каждый закуток в клубе откликнулся. – Может, и дурацкий у нас праздник, да другого не дадено.
Еще звон замереть не успел, а васькины крючковатые пальцы уже закрутили вихрь аккордов. И гитара сразу преобразилась: сделалась слабой, податливой вот возьмет и скрутит ей шею. Но странное дело, ей будто того и хотелось, такую вот власть над собою почувствовать. Раскатилась, рассыпалась. А Васька уже под нос засвистел, сигарету в угол рта затолкал – и ус у него задымился.
– Рука, жаль, не та. Вот если б под правую! – и снова – ax! – по всем струнам, будто сейчас на куски, как стаканом об стол, – и ноги сами собой такт выбивать стали. – Кто английский учил – уши закройте. Что с вас возьмешь, коль по-русски песен веселых не знаете!
Хорошо-то ведь как! – подумалось Лешке. – Вот как люди сидим, тепло и уютно. И клуб – как родной, и занавес такими ладными складками на пол стекает. А запел Васька "Битлзов". Слова тарабарские, но Лешка и не вникал. Какая разница, что там, в этих словах, говорится? Мелодии сами собой друг дружку сменяли. Промелькнула "Гасиенда", "Гел", "Вечер трудного дня". И словно бы паутина, так и эдак плети, а все над тобой, все тебя не касается. И только капли росы в узелках повисают. Будто невправду, будто придумали но чуть отмахни, обидно делается: потому что должно было быть, и просто тебя обманули! И странно ведь как, – под это плетенье уже само кружилось в лешкиной голове, – ведь есть на свете народы, которым все так просто дается. И все у них будто игра, и грусть как улыбка, и печаль словно радость. В чем же мы провинились? Почему во всем только предельную, надсадную ноту слышим? Чтоб уж под горло, взахлеб! Чтоб уж спел – и хребет поплам! А нет бы вот так же, играючи...
Лешка не выдержал, встал, спустился на две ступени со сцены – и снова увидел "Зимь".
– Прости меня, дурака. Я больше не буду.
Черты ее будто чуть-чуть изменились. Или угли-глаза остыли, или снежный пар твердеть начал? Холодно ей. И платок с головы ветром сдуло. Но крепится. Что, мол, поделаешь? И холод, и злоба – это пройдет. А ты полюби, вот, меня. Не жалей, а люби. Такую как есть... И увидишь – все образуется.
Лешка еще постоял, и снова шагнул на ступеньку. Васька гремел уж вовсю. И Майкл с Генкой ему помогали. Майкл отбивал ладонями ритм на трибуне, а Генка достал расческу, прислюнявил бумажку и дудел на этой гармонике. И так получалось у них залихватски, так весело.
– Бз-з-з-з-з, бз-з-з-з-з, – шепелявил Генка.
Но в музыку вкралось что-то еще – и Летка прислушался.
В клубную дверь стучали.
– Бах! Ба-бах! – колошматил Майкл, – и так не хотелось это разрушить.
Но стучали настойчиво, похоже, уже сапогами.
– Атас! – крикнул Лешка, и музыка сразу же смолкла. Наступившая тишина разрушила все сомнения.
– Романюк! Открывай! – доносилось с улицы.
– Свет потуши! – скомандовал Васька. – И чтобы как рыбки сидели! – а сам застегнул гимнастерку и спрыгнул со сцены.
– Оглох, что ли? – послышался голос Мешкова.
Лешка отодвинул край занавеса.
В свет фонаря, что горел над дверью, вошел капитан. Отряхнул снег с погон и ушанки. А следом уж крался Желток с каким-то сержантом.
– Заложил, с-сука! – прошипел Генка.
– За посылку мстит.
– Валерки ему, гаду, мало!
– С праздником, товарищ капитан! – поздравил Мешкова Васька.
– С праздником, с праздником, – забубнил Мешков. Было видно, что чувствует он себя неуютно. Но и показать, что не по доброй воле пришел тоже не хочется. – Почему после отбоя не в роте?
– К самодеятельности готовлюсь. Ноты вот разбирал...
– Знаю я твою самодеятельность! Свет лучше включи.
– Пробки испортились, товарищ капитан.
– А у меня фонарь есть, – встрянул Желток. – Где твои пробки? Сейчас же поправлю. Но Васька Желтка не пустил:
– Утром починим.
– Чего ж это утром? Чего не сейчас?...
– Дай фонарь, – сказал Мешков и сам пошел к сцене.
– Полундра! – прошептал Лешка, и вся троица юркнула за кулису. Но там было тесно, да и бочка мешала.
Однако на сцену Мешков не поднялся, а заглянул в васькину каморку.
– Да нету здесь никого, – сопровождал его Васька.
– Тут рубильник над нами, – сказал Генка. – Можно и эту красную лампу выключить.
– Давай полегоньку.
Генка что-то поколдовал над лешкиной головой, брызнули искры – и свет погас.
– Все равно услышат, когда меж скамейками пробираться станем, – сказал Майкл.
– Черт с ними, пусть слышат!
– Ваську подводить неохота.
– Почему свет погас? – вышел из каморки Мешков.
– Говорю, пробки плохие...
– Ты мне баки не заливай!
И тут уже поздно выбирать стало. Сапог мешкова ступил на одну ступеньку, потом на другую – свет фонаря вырвал из темноты бутылки, головку графина... И Генка с Лешкой прыгнули в зал. По Генка сразу упал, опрокинул скамейку...
– Кто-о-о! – заорал Мешков. – Поймаю, хуже ведь будет!
Пожарная дверь находилась в середине барака, напротив главной. Сержанту с Желтком всего проход пробежать, а Лешке по диагонали через все скамейки прыгать. И он остался лежать на полу. Если сообразят, что он к этому выходу метит – сразу дорогу отрежут.
А Мешков уже разметал занавес и водил фонарем во все стороны. Женька с сержантом чиркали спички, и по их огонькам Лешка понял, что от двери они не ушли.
В луч фонаря попал Генка.
– Жуков! – рявкнул Мешков. Теперь уже до конца вошел в роль. Фляга с горилкой забылась.
Желток направился к Генке, и Лешка заработал локтями, по всем правилам пластунской науки. До стены бы только добраться.
– Где у тебя тут рубильник?! – напустился Мешков на Ваську.
– Да вот, сам ищу.
Лешка дополз до стены и прислушался. Майкл, видно, на сцене остался. В занавес завернулся? Ведь все вместе стояли...
Мешков убрал свой фонарь, рубильник отыскивал – и тут уже Лешка не сам, будто дернули: вскочил во весь рост и бросился вдоль стены, опрокидывая скамейки. Сейчас включат свет – и ему тогда крышка. Вырвал замок из петли, откинул засов – и тут кто-то повис на одежде. Лешка попробовал вырваться, двинул локтем наотмашь. Но хватка была железной. Тогда он как смог развернулся и запустил кулаком. Удар пришелся в лицо, но вскользячку, только разозлил нападавшего. Сержант заработал ногами, двинул коленом под пах, сапогом под коленку. Лешка язык прикусил, чтобы не взвыть от боли. Стукнулся спиной в дверь и почувствовал, как она отступает. Луч фонаря уж скакал по скамейкам. В руке был замок – и Лешка ударил.
Удар лег легко. Будто во что-то вязкое, в глину. Сержант даже не всхлипнул. Осел и грохнулся на пол. Свет ослепил – но Лешка загородился руками. Врезался в дверь, кувырнулся через плечо. Снег обжег щеку. Но Лешка сразу вскочил. Под окнами проходила дорога. По ту сторону – спуск с трубой теплотрассы внизу. Спотыкаясь и падая, он пробежал несколько метров и скатился с обрыва. Снег набился в сапог и за шиворот. Но останавливаться было нельзя. Он подлез под трубу" на одном дыхании отмахал метров двадцать и только тогда мышцы сами расслабились.
Из клуба не доносилось ни звука. Вспыхнул свет, позолотив кромку обрыва над Лешкой. Потом появился Мешков. Походил туда и сюда, но спускаться не стал. Лешка и не сомневался, что не полезет. Желтка, разве, пошлет? Но не очень-то он его и послушает.
– Вылезай, Власов! Я тебя видел, – впрочем, без всякой уверенности крикнул Мешков. Потом постоял, пнул снег сапогом. – Дурак! За что человека убил?...
Лешка хотел показать язык: мол, нате, покушайте! – но не показал, а только вдруг ощутил, что мелко-мелко дрожит. И еще боль в паху, будто его на кол посадили. Лешка попробовал раздвинуть ноги, но боль не ушла, рассыпалась на боли поменьше. По небу ползла туча. Подбиралась к луне. Припорашивало. Снег был мелкий, колючий, как боли в паху, и Лешка стал ловить его языком.
– Врешь! – огрызнулся Лешка. – Врешь!... – но Мешкова уже не было. Только кромка обрыва по-прежнему золотилась.
"А может, пригрезилось? Спьяну, просто?"
Он встал, попробовал расстегнуть пуговицы на штанах, и увидел, что пальцы в крови...
От нида крови стошнило. Внутри будто что-то лопнуло, вес внутренности рванулись наружу. Лешку трясло, живот перехватывало, но позывы не прекращались. Он, наверно б, нагадил в штаны – но вся мерзость шла горлом. Потом стал больно мочиться. Будто кусочки стекла продирались наружу.
"Очиститься, падла, хочешь! Чистеньким, сука, уйти!?"
Но что-то предательское уже шевелилось в мозгу, скреблось по извилинам. Лешка хотел отогнать, а оно напирало, подкатывало, будто блевотина.
"Надо в часть. Мешков сейчас по ротам пойдет, все койки проверит. И тогда мне каюк. Ведь вычислит, сволочь."
Он кое-как застегнул штаны. Руки не слушались. И полез наверх. Но снег оползал, присыпал, придавливал...
"Валерка вот тоже хотел. За Урал! К чертям на рога! Чтобы не давило, не плющило! Чтобы воздуху вдоволь!... А может, в город уйти? Или вот, на "Бабью слободку"?"
Домики были рядом. Рукою подать. Пялили желтые маслянистые глазки. Там – тепло. Там тебя пожалеют... Вот только чем ты за эту жалость заплатишь? Да и нужно ль – за деньги?...
С пятой или шестой попытки он выбрался на дорогу. Но силы иссякли. Ноги сделались ватными, еле держали. Дверь оказалась заперта. Свет в окнах погас. Только фонарь на столбе освещал угол клуба и отбрасывал пятно на дорогу. Лешка постоял, подпирая барак, а потом зашагал вдоль стены. Вступил в пятно света – и вдруг грохнулся носом в сугроб.
И тут же увидел берег Двины. Только вместо сугробов дохлые рыбины под каблуками. И Лариска, по колена в воде, пьяная, дура!... – Не смей! закричал ей Лешка. – Не смей! Затянет!... – а она ухмыляется лысыми веками и крутит свой "Феликс". А из "Феликса" – 59! 59! – летят будто искры... И еще янтарь на голой груди. Словно капля пота из поры выступила. Так уж сдавило, так стиснуло – что лезет, сочится наружу. Борьку вот тоже выдавило. Терпел, упирался, крохи выгадывал – а потом вместо краски мыло подсунули... И не стоишь ты ничего! Трешки рваной не стоишь!
Лешка опрокинулся на спину. Свет бил в глаза. Где-то рядом мерцала луна. А в щеки тыкался снег. Словно в поры хотел забиться. Но от света было тепло.
"Мама! – подумал Лешка. – Мамочка!... За что меня так?!"
Пятно света осталось позади, и сделалось холодно. Лешка уперся руками в забор, но досок не чувствовал. Пальцы были (такие же доски. Он ударил в забор кулаком. Ударил сильней. Навалился локтями и стукнулся лбом. "...пардона прошу. С той стороны замполит прислонился..." – но было не смешно. Слышите?! Не смешно! Я в клетку хочу! А меня не пускают!
Нога провалилась в сугроб. Лешка попробовал вытянуть, но почувствовал, что теряет сапог. Он разгреб снег руками... Краденный! Краденный потому что!...
Наконец одна доска поддалась. Лешка стал отодвигать ее в сторону. Но руки были чужими. Два железных крюка. Такими когда-нибудь станут орудовать роботы. Они смогут все. Даже убить!... Доска сорвалась, и если бы Летка чувствовал руки, то взвыл бы от боли. Но он не чувствовал. С настойчивостью машины он повторил попытку. Потом протиснул в дырку плечо, руку, голову... Шпенькнула и отлетела в сторону пуговица, словно порвали струну на гитаре. Лешка упал. Теперь доска скреблась по колену, вцепилась в сапог. Но Лешка уперся. Моя! Отдай, сволочь!... Затрещало голенище, выпустив из раны клочья портянки.
И Лешка снова пополз.
"Маресьев, ебанный!" – и вдруг понял – вернулся.
И сразу представил казарму. Вонь развешанных на ночь портянок. Крысиная возня под ногами и тысячи храпов.
А потом, почему-то, стало темно. Пустота. И лишь какое-то время спустя будто раздвинулся занавес, и Лешка увидел себя с дирижерской палочкой. Взмах. Еще один взмах. Филька-студент переворачивает страницы нот на пюпитре. – Вторая часть, – приговаривает Филька. – А надо б сначала. – Но Лешка не слушает. Музыка! Должна же быть музыка!?... А музыки нет. Борька натужно гудит в геликон. Пщщ, пщщ, – и ыз напивает по меди тарелок Майкл. Гитара бьется у Генки и руках, и Генка боится, что скрутит ей шею. А Васька комкает меха аккордеона – и аккордеон пыхтит, отдувается, будто простуженный, мол, воздуху, воздуху дайте... Только Валька Ремизов звонко бьет по мячу. – Ах-х! – раскрываются восхищенные рты. – Ах-х! – волна за волной бежит по рядам. – Ах-х! – и тогда вступает папа. Белые клавиши и белые пальцы – словно нежнейший, не заживающий шов. А черное тело рояля и музыкант в черном фраке, сбегающем на пол тончайшими фалдами, – как бы два существа, что всю жизнь тянулись друг к другу. Потому что порознь – они ничего. Они были мертвы, как обычные вещи. И только сейчас, когда папины пальцы впадают в рояль, и рояль уже не сам по себе, а продолжение папы, где-то там, в глубине, зарождаются звуки. Как рисунок на мерзлом железе – из ничего возникают они. Тонкие, слабые, но уже неуязвимые, завершенные сами в себе. Потому что были всегда. Потому что ни музыкант, ни рояль – их не создали, а только усилили, как камертон, позволяющий нам, глухим, слушать вечность. И словно ниточка в иголочное ушко эти звуки нанизывают на себя все, что минуту назад рассыпалось разбитым зеркалом. И Борьку с его геликоном, и лязг палочек по тарелке, и мяч, что бумерангом кружит над залом. И все становится музыкой. Филька-студент с его покусанными губами и недочитанными "Карамазовыми", Валерка, жадно глотающий воздух. И Лешка, взмахивающий и взмахивающий дирижерской палочкой, потому что не он, а она водит его рукой.
Праздник! Вот он истинный праздник!
Надо было к Лариске пойти, – подумал Лешка. – И ничего бы этого тогда не случилось...
Но подумал он не затем: да врет, будто мужиков у нее – девать некуда. Будто даже деньги брала... Ну и брала. Ну и что?... Он ведь тоже всю жизнь на панели. Но это пустяк. Если остался кусочек тепла там, внутри, если еще способен услышать... – тогда хорошо. Тогда еще может все чисто выйти. Он ей расскажет как "Зимь" рисовал. И она все поймет. Просто фанерка с изъяном попалась. Здесь – сучок, там вот – трещина. И глаз пришлось немного подвинуть. А потом еще муха прилипла. Я из нее узелок сделал, и уж только из узелка платок как-то вытек. Смотри. Будто ветром сдувает. И вообще, краски дрянь: щепки, мусор – гадость какая-то. Рисуешь грязью по грязи... По посмотри: какая чистота получилась!
Но тут у рояля возникла мама. Руки лодочкой, платье до пят:
...а время стекает,
По лицам струится-а-а-а...
– и так высоко, так надсадно, фальшиво – что Лешка не выдержал и заткнул уши.
И с оркестром сразу разладилось. И уже не оркестр, а маршируют шеренги, и бляхи на ремнях как осколки зеркал. – Хруп, хруп – сапогами по снежному насту. – Ать, два! – старшина. И Лешка как крыса меж этих сапог, мечется, хочет подладиться к шагу. И тянет руки вперед. А на ладонях – сосуд... Вот-вот упадет. Вот-вот разобьется...