Текст книги "Праздник"
Автор книги: Геннадий Вальдберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Вчера его разыскала продавщица из этого магазина. Ларисой зовут.
– Ты, – говорит, – здесь художник? А то мне украсить витрину надо. Что-нибудь праздничное написать. Я отблагодарю, не без этого.
Про эту Ларису Лешка давно уже слышал. Что в теле, мол, баба, и нос от солдат не воротит. Что всегда можно трешку занять, а если вдруг приглянешься – и за так бутылочку выставит. Другое, конечно, тоже рассказывали. Даже имена называли: сержантик один из четвертой роты, и на Пашку Дзиворонюка, что штабное начальство возит, пальцем показывали. Но Лешка не очень-то слушал. Тут у всех в этом пунктике мысли заклинило. Вот и решил посмотреть, так сказать, своим глазом примерить.
Лариса Лешке понравилась. Действительно, в теле. Бедра широкие, грудь размер пятый, не меньше. И роста высокого, может, даже Лешки повыше. Но главное – следит за собой: губы аккуратно накрашены, у ресниц карандашные клинышки, ногти на пальцах прямые, сливовые. Вот только другое отталкивало: у прилавка весь день солдатня сшивалась – и Лариса никого не отваживала. Сморозят какую-то глупость, а она рассмеется. Вот Лешка и не стал с ней знакомиться. Купил пачку "Шипки", и наше вам с кисточкой.
Но то, что вчера сама его разыскала!...
Стоит на лестничном марше, ступеньки на три пониже, и Лешка над ней возвышается. На плечи тулупчик накинула, из-под тулупа свитер выглядывает, а на свитере – янтарная брошь. Будто капля смолы упала и медленно так по груди стекает.
Лешка сказал, что он не придет, что солдатам в магазин ходить не положено. Попутают если – самоволку припишут...
А она все стоит, зрачки под самые веки загнала, и от этого в глазах много белого.
И тут Лешка, почему-то, Москву вспомнил. Как однажды, очень давно, мама его в Елисеевский привела, и он ест там пирожные: и "корзинку", и "картошку", и с розочкой... Поначалу мама только "корзинку" купила, а он: мол, еще, одной мало... И мама махнула рукой: дескать, ешь пока скажешь, что хватит. И он съел порций десять. Пока не стошнило.
– А может, все же подумаешь? – спросила Лариса и стала тулуп застегивать, сначала на одну пуговицу, потом на другую, пока брошь ни спряталась.
– Ладно! – кивнул Лешка.
Но, на самом деле, не думал. Сказано – нет! И только сегодня изменил решение. Раз ребята вздумали праздновать – не с пустыми ж руками являться.
– Во! Дело на миллион рублей есть! – не успел Лешка ныйти на улицу, налетел на него капитан Шапошников.
Подле Шапошникова стояли два бригадира, наряды на подпись подсовывали. Но Шапошников их будто не видел. Схватил за руку Фильку-студента:
– Ты куда, подлец, до земли-то копаешь?! Филька чистил площадку перед подъездом, но, видно, переусердствовал.
– Сами просили, – потупился Филька.
– Я ж тебе заровнять, говорил! А ты что же, в Америку роешь?
– Нет, не в Америку...
– А ну, давай, засыпай!
Филька залез на сугроб и принялся сбрасывать снег.
– Да полегче! Полегче! Тебе ж, дураку, и раскапывать. А ты! – это уже к Лешке. – Беги сейчас же на склад, бери три листа, и чтоб в две руки лозунг состряпал!
– Какой такой лозунг?
– Всех вас, дураков, учить надо, – уже шагал в сторону склада Шапошников. Бригадиры как тени за ним потянулись.
– Ты где, в Советском союзе живешь? Или с Луны свалился? Праздник завтра. Годовщина Октябрьской революции!
– Да я этими лозунгами весь дом расписал...
– Не то ты писал. "Сдадим объект в срок!"?... Какой, к черту, срок?! Пятьдесят девятая годовщина!...
Но склад оказался закрыт. Под дверями стояла толпа, переругивались. Как выяснилось, кладовщика смыло все тем же авралом: то ли тропинки к подъездам чистит, то ли тачки с хламом гоняет.
– Идиоты! Как с вами хоть что-то построить можно?!
Послали за кладовщиком. Пока суд да дело, бригадиры опять за наряды. Один или два Шапошников подписал, а потом ему снова вожжа попала:
– Видел я твои печки! – заорал он на Озолиньша, длинного, тощего латыша с угловатыми скулами. – Дверцы раствором примазали. Теперь их только ломом откроешь!
– Чтоб не украли, товарищ капитан, – объяснил Озолиньш. – Дверцы-то эти с петель в два счета снимаются.
Пришел кладовщик, и тут вовсе черт-те что началось.
– Мастерки, падла, гони! Сколько я за ними бегать обязан?!
– Скобы мне! Скобы!
– Белил густотертых!...
Шапошников, а вместе с ним Лешка, насилу пробились.
– Три листа кровельного железа Макину выдай! По кладовщик даже с места не тронулся:
– Накладной я что-то не вижу.
– Потом выпишу!
– Потом-то потом, а у меня недостача...
– Налево меньше отпускать надо!
Железо на морозе красивое. Будто кто расписал серебристым орнаментом. Только трогать его не стоит. Пальцы в момент прикипают. Лешка взгромоздил листы на ушанку, прихватил руквами.
– В мою контору иди. Чтоб оттаяло.
И Лешка пошел. Не спеша, как на праздник. В такие минуты даже нервотрепка с нарядами забывается. На морозе лозунги писать нельзя. Краска потом осыпается. И как ни относился бы к Лешке Шапошников, а теплое место всегда найдет.
В конторе сидела Клавка. Завернувшись в тулуп, крутила ручку дребезжащего "Феликса". "Феликс" был старый, облезлый, то и дело заклинивал, и Клавка в сердцах чертыхалась.
– Холоду напустил! – скосила она на Лешку липкие, как у дохлой рыбы, глаза.
Но Лешка смолчал. Громыхнул листами об пол: ребята там, на морозе, по двенадцать часов вкалывают, а ее, видите ли, сквознячком потревожило!
– Шляешься тут! – выдержала паузу Клавка и опять крутанула "Феликс".
У Клавки не только глаза, у нее все такое. Скажет словцо – будто в душу плюнет. Мол, все нормальные парни в институтах учатся, а здесь одно отребье собралось. И мало вас, поганцев, гоняют! Коль в голове шаром покати – хоть руками стране долг отдайте!
– За что долг-то? – спросил как-то Лешка.
Но Клавка не объясняет. Сразу глоткой берет:
– Да все вы – жулье! Вор вора погоняет! Вам и портянки, и валенки – все дают. А посмотрите, в чем ходите?! На робе места живого нету. Подметки бечевкой подвязываете. Потому что новое получить не успели – уже на водку сменяли!
Лешка тогда желторотиком был, и попробовал ей втолковать:
что зря она так, что воруют не все. А водку что пьют – так
чего и осталось?... Но Озолинып его в сторонку отвел: мол, говори-говори, да знай, брат, кому. Эта бабенка и стукнуть куда следует может. А еще рассказал, что был у нее тут один. Двойню ей настругал, а потом дембельнулся. С тех пор Клавка солдат за людей не считает. Но жалости в Летке не пробудилось. Даже еще гаже стало. Ведь нашелся такой, что в постель с ней улегся.
Пока листы будут оттаевать, Лешка сел к окну, покурить. В конторе начальника хорошо курить. Никто на окурок твой не позарится.
За окном темно. Фонарь на ветру качается. Когда-то он освещал дверь в будку электриков. А потом будка сгорела, и остались лишь черные доски. Торчат на снегу будто ребра чудовища. В будке сгорел Валька Ремизов. Весь. Дотла. Ничего не осталось. А фонарный столб уцелел. Только в хребте надломился. Так, полусогнутый, и высится над пепелищем. Растрескавшийся плафон, как яичная скорлупа, мотается из стороны в сторону, и свет на снегу – будто желток из фонаря вытек...
И ведь странное дело. Столько лет мама Лешке внушала, что жизнь справедливая штука, что возносит достойных, карает отступников... А ему и в голову не приходило примерить эту доктрину... да хотя бы на маме. Ведь сразу же стало бы ясно, что все в этой жизни не так, что она – как вот этот фонарь, который пес гнут и ломают, кому как придется, а он, почему-то, стоит и сеет свой свет. Абсолютно бессмысленно. Ведь мама все предала, променяла на Летку, который тоже вырос предателем. И вот, ничего, преспокойно сидит в теплой будке и дымит сигаретой. А Валька, человек дела и принципа... Он гонял мяч в какой-то команде, и верил, что в этом мяче – его будущее. А потом его обманули, вместо "Мастера спорта", что спасло бы Вальку от армии, предложили играть в ЦСКА. Казалось, какая тут разница: числиться электриком на заводе или сержантом в какой-то мифической части? Но Валька уперся и не ушел из команды. И даже здесь, в армии, где за принципы по головке не гладят, оставался таким же. Он был справедливым, никого не боялся, и за это его уважали. Сундук на него не орал. И Фильку-студента пальцем не трогали. А потом этот глупый пожар. И все. Вальки нет. Лишь пятно на снегу.
Но если быть честным, Лешка завидовал Вальке. И не только тогда. Завидовал цельности, с какой прошел Валька по жизни. Пролетел, как тот вожделеннейший мяч, что вбивают в ворота соперника. И сколько бы Лешка отдал, чтобы хоть раз пережить это чувство, эту радость, этот экстаз, услышать, как взрываются ревом трибуны...
Рисование – отличное хобби, – твердила мама. – Многие ученые были художниками. Да что за примером ходить? Сам Эйнштейн, говорят, виртуозно играл на скрипке.
Это пошло от отца. От его неудач. Когда-то он был для мамы кумиром. Блестящий молодой пианист, начинающий делать карьеру. И мама уж строила планы, как станет певицей, и тогда они вместе... Но с войны отец вернулся с простреленной кистью правой руки и, решив, что с музыкой кончено, остался дослуживать в армии. В конце концов, дом и семья. При отсутствии гражданской профессии это был хоть какой-то, а выход... Но пенсии так и не выслужил. За год или два до намеченной цели подкрался инфаркт. И отец опять отступил. Вен его жизнь была отступлением. Устроился заведовать секцией какого-то склада. А на складе что-то укарли... И с той поры отец уже нигде не работал. Лежал на диване и круглые сутки читал. Таким и остался в памяти Лешки: рыхлый, безвольный, с книгой в дрожащей руке. А от военного прошлого сохранились одни фотографии. А от того, что было еще раньше – вообще ничего. В дом, где жили родители до войны, попала фугаска... Только несколько лет спустя, когда отец уже умер, выбирая очередной томик в отцовском шкафу, чтобы отнести букинистам, Лешка наткнулся на пожелтевшее фото. Увидел и обомлел. Потому что на снимке узнал себя: конопатый, вихрастый – только там он сидел не над альбомом с рисунками, а за роялем. А рядом стояла мама, сложив руки лодочкой, в платье до пят. Молодая, красивая... Лешка спрятал фото на место и книги не тронул. Это был "Доктор Фаустус" Манна. Так, нечитанный, и пылится поныне.
...потому что у отца не было почны под ногами, – объясняла мама. Всю-то жизнь он витал в облаках. А романтика, знаешь, пока тебе двадцать... – и, чувствуя, видно, что выходит совсем уж безжалостно "Встать! Суд идет! Разбирается дело!..." – шутила: – А что, инженер – тоже звучит вполне гордо!
С того и пошло лешкино предательство. Сначала из страха, потом по инерции. Пока мамина доктрина вдруг не сработала. Единственный раз, но зато уж на все сто процентов: он провалил экзамен по химии – и теперь тянет солдатскую лямку.
– Шапошникова не видел? – просунулась в дверь голова Генки Жукова.
Никакой Шапошников ему, конечно, не нужен. Просто погреться приспичело. И Лешка поспешил подыграть:
– Обещал заглянуть, – (это пока Клавка в очередной раз чертыхалась).
– Ничего, подождем, – стянув рукавицы, принялся дуть на руки Генка.
– На, покури, – предложил Летка.
Но тут клавкин "Феликс" сорвало с мертвой точки, и Клавка вперила в Генку немигающий глаз:
– Здесь не курилка!
Но Генка на Клавку плевал. Ему с ней харчи не делить.
– На морозе курить – пальцы стынут, – сказал он и пробарабанил по клавкиному столу своими култышками. На среднем и указательном пальцах у Генки не хватает фаланги. Тяжелые, как барабанные палочки, они выбили смачную дробь.
Но Клавка только фыркнула и отмела генкину руку.
Это случилось в прошлую зиму. Морозы за сорок стояли, и что ни день кто-нибудь обмораживался. Ухо иль нос, а уж пальцы на руках и ногах – каждый третий в санчасти сиживал. Но в жизни всегда так – если ударит, то в сокровенное место. Генка бы нос и уши в придачу за каждый палец отдал. Он как раз на гитаре учиться начал. Только-только азы освоил. Первые аккорды слагаться стали. Забьется на нары, скрючится так, что гитары не видно, будто слова на струнах вычитывает:
А время стекает,
По лицам струится,
И нам остается лишь время забыться.
Забыться на время...
– а тут тебе на!
Лешка месяц за ним попятам ходил. Чтобы одного не оставить. Да он бы сам на гитаре выучился, если бы это Генке облегчение принесло. Пока, однажды, снова Генку с гитарой увидел. Мурашки по спине пробежали, с какой Генка любовью струны пощипывал. Только держал он ее в другую сторону, словно левша.
– Я струны перетянул, – объяснил Генка. – На правой-то руке пальцы целы. А бренчать и этими можно.
– Ты лозунг писать – или сигаретки покуривать?! – снова отставила "Феликс" Кланка. – Люди работают, а они – ишь, буржуи!
– Сейчас, Клавочка. Ползатяжки осталось, – сказал Генка и принялся надевать рукавицы. – А я чего заглянул. Пашка Дзиворонюк ко мне подходил. Говорит, Желток обижается.
– Чего это вдруг?
– Как чего? Из-за посылки. Майкл-то правду сказал: надо было этим придуркам рюмашку налить.
При слове "рюмашку" клавкины уши как створки моллюска раскрылись.
– Да шли они!...
– И я так сказал. Но вредные, гады. Смотри, чтоб чего не подстроили.
"Теперь весь праздник изгадят", – уже на полу, разложив линейку и кисти, додумывал Лешка. Не то, что бы стало уж очень обидно. Какой, к черту, праздник? Какие тут вообще праздники?! Но когда набросал первую строчку: "Товарищи военные строители!" – что-то вдруг подкатило. Будто гадость какую-то съел и теперь сблевать тянет. И весь мир вокруг вдруг серым представился. Как это железо. Не было в нем ничего. Не было и не будет. И вечно таких, как Генка, обижать в этом мире будут. А всякая мерзость, вроде Желтка, будет мзду собирать... Но вышло нескладно. Какая тут связь? При чем здесь: Желток – и генкины пальцы?
Лешка окунул кисточку в банку. Надо этих "военных строителей" позабористей написать. Да и вообще, увлечься. Иначе издохнешь. И принялся заглавное "Т" накручивать. Что-то вроде виньетки вышло. "Шапочку" в правый бок протянул, так что она всю строчку укрыла, а восклицательный знак – будто перо в чернильнице. Знайте, мол, наших! "Встретим 59-ю годовщину..."
Но увлечься не дали.
– Сколько раз говорил: не покупайте у них ничего! – вломился в контору Шапошников. – И с жалобами потом не ходите!
– Товарищ капитан! Товарищ капитан!... – следом появилась просительница.
– Осторожней, бабуля! – загородился Лешка. – Краска не высохла.
– Я бочочком, сыночек.
По лучше б не поворачивалась. Круглая, как колобок: валенки – размер сорок пятый; матросский бушлат поверх телогрейки.
– Да чем же я могу вам помочь? – бухнулся за стол Шапошников.
– Наказать. И деньги вернуть.
– Да у меня две сотни солдат работают!
– А я отличу. Я его из тыщи узнаю.
– Что приключилось? – косясь, как Лешка смазанное "Т" подправляет, спросила Клавка.
– А-а! – махнул Шапошников. – Краску какой-то ворюга продал... Да вы понимаете, что они из-за вас и воруют?!
– Понимаю, голубчик. Все понимаю. Да только пол-то надо покрасить. Лет десять некрашеный. Как сыночек, Васюшка, царство ему небесное... – и утерла глаз рукавом. – А в магазине, сами знаете, полста рублей краска стоит. Да и достать ее надо.
– А теперь, что ж, не сохнет? – вкрадчиво подъехала Клавка.
– Точно, не сохнет, – заподозрила участие старуха. – Вторую неделю в дом войти не могу. Думала, к празднику в порядок привесть. А какой тут порядок? Ступлю – и прилипну. Прямо не краска – клей какой-то.
– И сколько он с тебя взял?
– Червонец, родимая. Десять рублей на стол выложила.
– За ведро?
– И ведерко оставил. Еще благодетелем называла.
– Мыло в том ведре было, – выдохнула Клавка. Теперь она прямо сияла... То есть, с лица все как было осталось. Но изнутри распирало. – Краски, может, грамм сто и плеснул. А остальное – мыло. Обмылков в бане насобирал, наварил, водичкой разбавил...
– Что же мне делать?
– Смывай. До смерти не высохнет.
– А деньги? Кто ж деньги вернет?
– Плакали твои денешки, – брызгала слюной Клавка. – На будущее умнее будешь. А благодетеля не ищи – копейки у него за душою нету. Пропил он все. Ты еще пол не докрасила – а он уже пропил.
– Но деньги-то? – вновь посмотрела на капитана старуха. – Может, государство отдаст?
– Хм-м! – чуть не лопнула Клавка.
– Но он же солдат... Защитник мой, называется...
– Знаете что? – решил покончить все разом Шапошников.
– Сегодня я никак не могу. Без вас хватает. А вот после праздников... Чего-нибудь прикумекаем.
И старуха как-то сразу поникла. Лешка еще раньше заметил: не верит она в удачу. Отчаяние привело. А теперь все на место встало.
Шапошников это тоже почувствовал.
– После праздников, значит, – словно оправдываясь, повторил он.
Но старуха ничего не ответила. Снова бочочком, бочочком
– вензеля на "Т" опять смазались...
– Защ-щ-щ-щ-щитник! – хохотнула ей вслед Клавка. Даже не хохотнула, а сплюнула.
Шапошникову еще неуютней стало. Чертеж из стола достал, развернул, назад в ящик бросил.
И Лешка не выдержал.
– Бабуля! – выбежал он следом.
Старуха стояла в метре от фонаря, такая же сгорбленная.
– Постойте, бабуля!... Вы понимаете?... Клавка все врет! Вы не слушайте Клавку!
Но старуха хотела идти, и Лешка схватил ее за руку.
– А мазню эту можно бензином смыть. Я у шоферов попрошу. И краску достану. С кладовщиком поговорить надо.
– Ты что же, сынок, оправдаться хочешь? – посмотрела она на Лешку маленькими чужими глазами. До того чужими, что Лешка себя горбатым почувствовал. – Я ведь все понимаю,
– и забрала руку. – А на твои оправдания у меня денег нету.
– Да какие деньги?...
– А как же без денег? В человеке всегда что-то есть, что бы денег стоило. А ежели нет – человек ли он после этого?
Лешка еще минут десять стоял. Из-за спины доносились лязг тачек и скрежет подъемников. Но Лешка как будто другое слышал: пятно на снегу, в унисон фонарю, туда и сюда покачивалось, словно маятник, – и эти вот скрежет и лязг – будто ось у часов скрипела. А маятник – то к пепелищу, то к Лешке, – и Лешке казалось: сейчас, к сапогу, потом вверх устремится... Но нет, ветер дул все сильней, добирался до самых лопаток – и фонарь относило. А с ним и пятно – яркий желтый яичный желток – все ближе туда, к пепелищу.
Магазин был за углом. Шагов пятьдесят. Но место паршивое. Патрули целый день. Комендантский "козлик" в любую минуту нагрянуть может. Лешка вообще самоволки терпеть не мог. Идешь, озираешься, будто вор какой-то. И каждый болван, звездой или лычкой помеченный, над тобою власть свою кажет. Мол, где увольнительная? Почему на свободе болтаешься? Будто он тебе эту свободу дал, и теперь, как сдачу с рубля, отчета требует. Да и гражданские не лучше бывают. Так и ждут: сейчас в драку полезешь, на женщину бросишься... Словно в толк не возьмут, что такой же ты точно как все, лишь одели тебя по-другому. Лешка даже до того додумался:
олень человека убийцей и на улицу выпусти – так под этими взглядами точно убьет. А выряди лордом – лордом станет. И кто знает, может в революцию, когда люди друг на друга красные тряпки цепляли – так эти вот тряпки больше чем псе призывы и лозунги сделали?
Магазин закрывался. 13 дверях стояла девица с пумпоном на вязаной шапке и всех выпроваживала. Мол, в два приходите, а сейчас мы обедаем. Лешка хотел пройти мимо, но девица его не пустила.
– Не слышишь? Обедаем.
– Я к Ларисе, – исподлобья посмотрел на нее Лешка.
– Это по какому ж вопросу?
– Витрину украсить.
– А-а! – встрепенулся пумпон. – Так ты, значит, художник!
В магазине было тепло и тесно. Прилавки вдоль стен, пирамиды консервов, кильки на ржавом подносе. Лариса сидела у окна, за маленьким столиком, перебирала открытки. "59", "59"... – на каждой. Где из кумачных лент, где на красном полотнище, что держит в руке здоровенный дебил в спецовке рабочего. Тут же, сверху, пудовые буквы – "КПСС", – а снизу, помельче: стройки, ГЭСы, заводы, – будто этими буквами их придавило.
– А я уже думала не придешь, – улыбнулась Лариса. – Решила сама что-то выбрать.
– И как?
– Все равно. Рисовать было б проще.
На Ларисе был белый халат и вчерашний свитер, по которому, как и вчера, стекала янтарная капля.
– Зубной порошок. И гуаши немного, – сказал Лешка.
– Светка! – позвала Лариса. – Гуашь принеси! Но Светке было не до того, она как раз разделывалась с последним посетителем, долговязым стариком с одинокой бутылкой в авоське. Старик с ней пытался заигрывать: мол, чего-то к празднику обещали. А она напирала: нету и все. Один ящик был, еще утром распродали. Наконец старик отступил, скрылся за дверью – и Светка шмыгнула в подсобку, вынесла коробку с гуашью.
– Видишь у нас ее сколько!
Светкины щеки горели. Да и вся она, вплоть до пумпона:
вот, мол, в торговле работаю, и ежели что – не только гуашью побалую.
Лешка выбрал подходящую банку и развел порошок.
– Где рисовать-то?
– Да вот, на окне. Больше негде, – опять улыбнулась Лариса.
Окно было витриной, на которой красовалось все то же – консервные банки, – и еще лежала головка сыра. Но сыр был ненастоящий, пластмассовый, с облупившейся краской.
Лешка взобрался на стол, вытянул из-за голенища кисточку и мазнул по стеклу. Левый верхний угол витрины быстро окрасился в белое. Потом гуашью натыкал разноцветные точки. По диагонали протянул Кремлевскую стену. Вереницы зубцов, красная башня и желтый обруч курантов.
– Вместо сыра, – пробубнил Лешка. Но Лариса не расслышала.
– Здорово, – сказала она и посмотрела на Светку. – А ведь вправду, художник.
– Здорово, – закивала та. – И где ты так научился?
– Нигде. От Бога досталось.
– А это правда, что тебя на выставках выставляли? – спросила Светка.
– Кто тебе это сказал?
– Да ребята болтают.
– Чушь!
– И я так подумала. Если бы выставляли – стал бы ты тут куковать. Настоящих художников в армию не берут. Она бы еще поболтала, но Лариса стала ее выпроваживать.
– На Садовую забегу, – качнула пумпоном Светка. – Там, говорят, сапоги завезли. Будто, австрийские.
– Не опаздывай только.
Лариса закрыла дверь на засов и вернулась к столу. Села на стул у лешкиных ног. Минут пять или десять Лешка работал молча. Но в воздухе так висело – легко не отвертишься. Шуточки-прибауточки... Витрина-витриной, а что Лариса не только за тем его позвала – это он еще вчера догадался. И Лешка начал готовиться. Пусть только молвит словцо – он ее сразу на место поставит. Ну да, напялили робу... Только плевать он на эту робу хотел! И с каким-нибудь сержантиком пусть его не равняет!...
– Курить хочешь? – спросила Лариса, и Лешка инстинктивно дернул плечами – свои есть! – но предательский глаз ухватил красивую белую пачку с рядком желтых фильтров. – Болгарские, – сказала Лариса. – В наших табак грубый, и щепки бывают. А этот очищенный, импортный.
Лешка поколебался... А, черт с ней! В конце концов, он заработал.
– Для нас стараются, – чиркнула спичкой Лариса. – Но и мы на экспорт, небось, хорошие делаем.
Сигарета была вкусная. Давно Лешка таких не курил. В посылке как-то прислали, но пришлось Желтку уступить. А то бы следующую посылку до дембеля б дожидался.
– У вас, в Москве, все, небось, такие вот курят?
Лешка присел на угол стола. Такую сигарету курить – и кистью махать?... Ничего, подождет.
– Угостили? – чтобы что-то сказать, спросил он.
– Да. Из ваших один.
Лариса сидела напротив, положив ногу на ногу. Аккуратная, отутюженная, с голубинками теней над глазами.
"А болгары, небось, со щепками курят", – подумал Лешка. А еще подумал, что сиди Лариса тут без него – ни за что ногу на ногу класть бы не стала. И сигарет бы не трогала, и халат бы давно застегнула. Но вбили ведь в голову на экспорт все самое лучшее!
Серый ручной вязки свитер облегал ларисину грудь, и Лешка угадал два тяжелых соска под грубыми нитками. Только смотрели соски не вперед, а чуть в стороны, будто глаза, если задумаешься и смотришь в пространство. Лешка до того реально это представил, что даже в глазах зарябило. А сквозь рябь проглянуло другое: как стоит Лариса вечером перед зеркалом и этот вот свитер снимает...
– У вас в Москве хорошо, – почему-то поежившись, будто и вправду была без свитера, сказала Лариса. – Магазинов много. Всегда что-нибудь изящное купить можно. Народу только полно. Потолкаешься день-другой – и домой тянет.
– А зачем же толкаться? Будто кроме ГУМа и ЦУМа пойти больше некуда?
– Театры, музеи, конечно, – поправилась Лариса. – Мы вот в последний раз во Дворце Съездов были. Такой там буфет замечательный.
– Значит, не хотела бы в Москве жить?
– Как сказать. Да меня и не звали. В этом деле уж как посчастливится.
– А сама-то откуда?
– Из-под Чернигова. После школы в Киев учиться поехала. С институтом не вышло, зато в техникум приняли. А там лейтенантик один. Любовь – не любовь, да назад-то, в деревню, знаешь неохота как было? Вот и завез в эту даль. А сам по году в плаванья ходит.
Лешка кивнул. Он уж слышал такое. Того – длинный рубль поманил, тот – с законом повздорил. По доброй воле на Север только в романах да в маминых теориях ездят.
– А дальше-то что?
– Ничего.
И Лешка чуть дымом не поперхнулся. Это вот "ничего" (оно у Лешки в ушах как эхо вдруг раскатилось; "ни-че-го" – ведь слово какое!) – каким-то непонятным образом наизнанку все вывернуло. Ведь все, что прежде он слышал непременно счастливым концом венчалось. Условия жанра навязывали. Помаялся, дескать, получи что положено. А что положено? Да и кто положил?... И киваешь как будто китайский болванчик. Потому что видишь, что – ложь, что рассказчик себя обманул и теперь на тебе свой обман опробует. И суд ему твой – как корове топор. Ему бы во лжи укрепиться. Что, вот, не один, и другие так думают. И мило, уютно так все получается, веревочки все в узелочек завязываются... А тут – "ни-че-го"!
– А ты не боишься? – спросил он Ларису.
– А чего же бояться?
– Да так, – и щелкнул пальцем по кончику сигареты – и чуть со стола не слетел: – Да ты посмотри! А ведь – щепка!...
– Не может быть! – Лариса взяла сигарету, повертела перед глазами. – А еще говорили... – и вдруг рассмеялась. Сначала хотела расстроиться, но смех сквозь обиду прорвался. И так заразительно вышло, что Лешка тоже не удержался.
– На, другую возьми, – раздавила она окурок в консервной банке.
– Нет. Не хочу... Ха-ха-ха, – Лешку прямо трясло. – На экспорт дрова нам прислали!
– Напрасно. Бери!
– Хорошо, – и сунул сигарету за ухо. – Сначала с витриной покончу.
Теперь и витрина стала другой. Мазок и шлепок – кисточка летать по этой витрине хотела.
– Я тебе ее как витраж распишу! Пикассо от зависти лопнет!
Лариса снова села на стул, но ногу на ногу класть не стала. Сдавила колени, а потом и халатом укрыла.
– Ты не сердись, – уже не смеялся Лешка. – Со мной так бывает.
– Что бывает? – не поняла Лариса.
Но Лешка не ответил, намазал синим над Кремлевской стеной, наплел пучки облаков (амурчиков только б сюда!) и проткнул лучом солнца.
– Раскрыться всегда тяжело, – сказал он. – То есть, собою сделаться. Ведь здесь не поймешь, наобум тычешься – то ли сердце замрет, то ль от смеха подавятся.
Облака получились тяжелые, вот-вот край стены зацепят
– и он подмазал их синим, загнал чуть повыше.
– Ведь я тебя обидеть хотел.
– Зачем же обидеть? – ларисины глаза тоже вверх потянулись.
– А так. Чтоб свое при себе оставить. Мол, моя тайна – это моя. Пусть-ка другой сперва раскошелится.
– А ежели нет?
– Чего нет?
– Тайны никакой нет?
– Так не бывает. Она у каждого есть, – но на минуту перестал рисовать. – А ежели нет, то и жить не стоит.
– И какую ж ты тайну придумал?
– Э-э, так нельзя, – он взял тряпку и вообще смахнул облака. Без них как-то лучше. А на освободившемся месте нашлепал разноцветные точки. Думаешь, звезды? Салют сделаем. – Но Лариса продолжала смотреть, глаза ее были совсем рядом. Большие, лучистые. И зачем только синим намазала? – У Джека Лондона рассказ такой есть. Одна старая сводня невесту науськивает. Мол, мужчина – дурак, все ему сразу давай. А получит свое – на других женщин зарится. Потому ты ему не спеши уступать. Всегда что-то где-то припрячь. Чтоб загадка осталась. Только тупица та старуха была. Божий дар с яичницей путала. Потому что тайна – это как краска из тюбика: давишь, давишь – а всегда остается. А если припрятал – какая ж тут тайна? Обычный обман получается.
– Бросил он ее, значит?
– Нет. Просто без любви до смерти прожили.
– Страшно-то как.
– Страшно, – согласился Лешка. Лариса опустила глаза, и в магазине как будто темнее стало.
– И какую ж во мне ты тайну увидел?
– А тайну не видят. Ее только чувствуют... Что веришь во что-то. Из меня, вот, художника сделала. Не мазилку какого-нибудь... И Светке про то ж говорила. Светке – ей сапоги подавай. А тебе – не-ет... Я ведь думал вчера: развлеченье придумала...
– Витрину хотела украсить.
– Витрина-витриной...
Лешка, наверно, еще бы что-то сказал, но тут под самым окном остановилась машина.
– Тьфу, черт! Пс хватало еще и комендатуру попасть!
– Если патруль – не пушу, – сказала Лариса, застегнула халат и двинулась к двери.
За дверью послышались голоса. Лешка их сразу узнал: Желток со приятели. Лариса хотела их не пустить. Но таким откажи. В магазин ввалился Пашка Дзиворонюк, а за ним и сам Женька. Третьего, видно, на стреме оставили.
– Лариса Петровна!... Ну как же, Лариса Петровна?!...
Пашка – разнузданный хлыщ. Войти не успел, уже Ларису за все места щипнул и похлопал. Лариса хотела от него отстраниться, схватила за руку – и тогда Пашка рукопожатие разыгрывать начал.
Желток подхихикивал. Его узкие глазки с мороза слезились, и он их утирал, будто плакал.
– Такие друзья, и в такую минуту... – молол Пашка. Если бы Лариса взбрыкнула, сказала б: валите отсюда! – то Лешка бы сразу вмешался. А она тушевалась, не знала себя как вести – и он отвернулся к окну, как будто бы всех их не видит. Но они, в отличие от Лешки, его очень быстро заметили.
– А это тут кто? – вдруг перестал бормотать Пашка.
– Макин, что ты тут делаешь? – подошел к столу Женька.
– Ослеп что ль? Витрину малюю!
– Лариса Петровна... – впрочем, голос у Пашки стал неигривый. – Так вот почему нас пускать не хотели? Невовремя, значит? А в последний разок были, вроде бы, кстати?...
Но Лариса продолжала молчать. Нет, не даром, выходит, трепались и на Пашку пальцем показывали. Как домой ведь к себе заявился. И еще недовольного корчит.
– А подарки, подарки!... – не унимался Пашка. – Нет, приятель Желток, не в столицах живем, и не с нашим свиным, братец, рылом!...
Это становилось невыносимо. Лешка вытащил из-за уха сигарету, сломал пополам, еще раз... Пашку он всегда ненавидел. Как Желтка и всю его свору. Но сейчас Пашка последнюю точку ставил. К рубежу подводил, за которым уж все!