Текст книги "Моцарт. Посланец из иного мира (Мистико-эзотерическое расследование)"
Автор книги: Геннадий Смолин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Вначале Констанция не могла представить себе жизнь с гением, ведь «если у Моцарта не было концерта, то он, как правило, сочинял музыку от пяти до девяти часов в день» (Карр). Но решающую роль сыграли ее надежды на успех, деньги и беззаботную жизнь, и она согласилась на брак с Моцартом, тем более что их сексуальные потребности пребывали в идеальном чувственно-эротическом согласии (как уже сделал Хильдесхаймер, не избегающий этой темы). Они были близки по духу, вероятно, и в их беспечности и известном легкомыслии, но с одной оговоркой: «Если Вольфганг все еще (но не всегда!) следовал внушенным ему правилам хорошего тона, благопристойности и приличий, то Констанция больше чувствовала тягу к богемной, менее скованной условностями жизни» (Карр). Моцарту, от природы флегматичному и беззаботному, расточительному, но скромному, это было не в тягость, хотя в бытность в Мангейме Констанца «убаюкивала его семейной идиллией домашнего очага» (Грайтер).
Все это подходило Моцарту, так как контрастировало с постылой зальцбургской зашоренной жизнью. При всех денежных заботах об этом явствует из письма к брату по ордену Пухбергу:
«Досточтимейший Бр. Любимейший и наилучший друг!
Я, всегда верный Вам, на днях должен был сам прибыть в город, дабы иметь возможность устно выразить Вам свою признательность за Вашу дружбу. – Однако я никоим образом не смог бы предстать перед Вами, поскольку вынужден откровенно признаться, что не могу вернуть Вам свой долг, а Вы постарайтесь отнестись ко мне со всем терпением! – То, что обстоятельства таковы и Вы не можете поддержать меня, как мне бы хотелось, доставляет мне столько хлопот! – Мое положение таково, что я неминуемо вынужден обратиться за кредитом. – Но, Боже, кому мне довериться? Никому, кроме Вас, дорогой мой. – Если бы Вы каким-то образом удружили мне, чтобы я смог достать денег другим путем! – Я ведь с удовольствием оплачиваю интересы, и тот, кто одалживает мне, благодаря моему характеру и моему жалованью, я думаю, достаточно гарантирован. – Я сам вижу, чем являюсь в данном случае, именно поэтому я желал бы иметь некоторую значительную сумму на довольно длительный срок, чтобы быть в состоянии предотвратить такой случай. Если Вы, дражайший брат, мне в этом моем положении не поможете, то я лишусь чести и кредита, который есть единственное, что я желал бы сохранить. – Я полностью полагаюсь на Вашу истинную дружбу и бр. любовь и с надеждой ожидаю, что Вы поможете мне и словом и делом. Если мое желание сбудется, то я смогу наконец спокойно вздохнуть, ибо буду тогда в состоянии привести себя в порядок и не оставаться под открытым небом; – Вы все-таки приезжайте и навестите меня; я всегда дома; – те 10 дней, что живу здесь, я работал больше, нежели на другой квартире все два месяца, и ежели б меня не так часто тревожили черные мысли (от которых я отделываюсь с трудом), и дела мои пошли б еще лучше, поскольку мне живется приятно, – удобно, – и – дешево! – Не стану более утруждать Вас своей болтовней, а буду надеяться и ждать.
Навечно преданный Вам слуга истинный друг и Бр. В. А. Моцарт.
27 июня 1788 года».
Денежные заботы постоянно присутствовали в доме Моцартов, и трудно разобраться сразу, кто из партнеров больше виновен в этой нужде. Во всяком случае, состояние венского дома Моцарта в 1789 году можно сравнить разве что с бытом бедного подмастерья. Моцарт, не столь беззаботный, как Констанция, по природе, видимо, был игроком и деньги зарабатывал нерегулярно. Финансовые издержки на его рабочий гардероб были не слишком высоки, хотя многие исследователи упрекают его в тратах на одежду, а его пристрастие к бильярду нельзя объяснить только «страстью игрока», ибо в этой игре он видел возможность увеличить свой – временами скудный – капитал. Никто не оспаривает, что «Моцарт был страстным игроком, и поэтому тут-то его финансовые дела шли неплохо», но несмотря на это «молодая пара. постоянно нуждалась» (Стевенсон). Правда, по-прежнему остается один упрек: «Если он уступал издателям свои сочинения за ничтожную цену, то это было только следствием его неэкономного образа жизни» (Праузе). Правда, можно добавить, что к тому времени венская сцена была оккупирована, скажем, Глюком или Сальери, а Моцарт был реформатором, которому удержаться на плаву – в финансовом смысле – было не так-то просто, да он и не мыслил денежными категориями. Раньше эти обязанности целиком и полностью лежали на его отце! Этому идеалисту было глубоко чуждо «утилитарное мышление». Моцарт сочинял – хотя бы фуги, которые ничем не обремененная супруга слушала с таким удовольствием: «Может быть, домовитая женщина предотвратила бы крах, но Констанца никогда не знала благодати нормальных жизненных условий» (Рех). Это звучит как извинение и как таковое было бы, пожалуй, не совсем необоснованно, если б после смерти Моцарта она сама не подвергла сомнению свой неэкономический образ мышления, который мог быть унаследован еще от матери. Были ведь и вполне урожайные годы, и в полную нищету семья никогда не скатывалась. Мадам Моцарт, презревшая все обязанности, могла делать только самое необходимое, и ее супруг, сказочный принц en miniature, видимо, не был недоволен ничем. А потому можно хорошо представить себе, какой хаос временами царил в семье Моцартов. Что мог предложить этот гениальный выскочка в то время, когда число его противников и кредиторов неуклонно возрастало? Совсем не то, что рисовалось в Мангейме Констанце, полной самых фантастических картин. Но она умела хорошо приспосабливаться: «Юная жена, не достигшая еще и двадцатилетнего возраста, как нельзя лучше вписывалась в беззаботный образ жизни мужа.
Когда появлялись деньги, они тут же уплывали на хорошую еду, вино и одежду» (Праузе). Обвинять ее тут нелегко, если даже не все прощает психопатия, но «та любовь и забота, которые, по ее словам в позже уничтоженных письмах, она ощущала к своему мужу, явно не убеждают все фиксирующих потомков» (Хильдесхаймер). Кажется весьма странным, что Моцарт, жалуясь при случае на ее поведение, ни словом не обмолвился о ее роли как хозяйки дома, хотя она в домашнем хозяйстве не понимала ничего.
Теперь можно сказать, что сексуальная жизнь супругов, по крайней мере до 1789 года, протекала удовлетворительно, ибо, исключая 1785 год (видимо, выкидыш), Констанца почти постоянно была беременна, родив пятерых детей. Правда, особенно-то семья и не увеличилась – трое младенцев умерли сразу после рождения, в живых остались только Карл Томас (1784–1858) и Франц Ксавер (1791–1844).
Терезия Констанция, родившаяся в 1787 году, прожила всего год. Были ли у партнеров побочные связи в период с 1782 по 1789 год, сказать трудно, тем не менее для Моцарта, имевшего множество учениц, это более вероятно, чем для его постоянно беременной супруги: «Моцарт нежно любил свою жену, хотя иногда и изменял ей» (Сюар). Вполне уверенно можно говорить о связи этого «беспутного» гения со своей ученицей Магдаленой Хофдемель, женой его брата по ложе Франца Хофдемеля, трагическая смерть которого будет подробно рассмотрена ниже. Магдалена ждала ребенка, и Эйнштейн считает: «Был ли мальчик ребенком Моцарта или Хофдемеля – это еще вопрос». Что супружеская жизнь дала трещину самое позднее в 1789 году, вытекает из недатированного письма Моцарта Констанце, которая в это время опять находилась на лечении в Бадене:
«Любимейшая женушка!
С радостью получил я Твое милое письмецо. Надеюсь, что и Ты вчера получила от меня 2-ю порцию отвара, мази и муравьиной кислоты. – Завтра поутру в 5 часов я отправляюсь – если бы не радость вновь увидеть Тебя и снова обнять, так я бы еще не выехал, ибо сейчас скоро пойдет „Фигаро», к коему мне надобно сделать несколько изменений и, следовательно, быть на репетициях, – видимо, к 19-му я должен буду вернуться назад, – но до 19-го оставаться без Тебя, это для меня просто невозможно; – дорогая женушка! – хочу сказать совсем откровенно, – Тебе нет нужды печалиться – у Тебя есть муж, который любит Тебя, который сделает для Тебя все, что только можно, – чего Твоя нога пожелает, наберись только терпения, все будет совершенно определенно хорошо; – меня радует, конечно, ежели Ты весела, только я хотел бы, чтобы Ты не поступала порой столь подло – с N. N. Ты слишком свободна… также с N. N., когда он еще был в Бадене, – подумай только, что N. N. ни с одной бабой, которых они, вероятно, знают лучше, нежели Тебя, не столь грубы, как с Тобой, даже N. N., обычно воспитанный человек и особенно внимательный к женщинам, даже он, должно быть, был сбит с толку, позволив себе в письме отвратительнейшие и грубейшие дерзости, – любая баба всегда должна держаться с достоинством, – иначе ей достанется от злых языков, – моя любовь! – прости, что я столь резок, лишь мой покой и наше обоюдное счастье требует этого – вспомни, как Ты сама согласилась со мной, что Тебе надобно уступать мне, – Тебе известны последствия, – вспомни также обещание, что Ты мне дала. – О Боже! – ну попробуй только, моя любовь! – будь весела и довольна и ласкова со мной – не мучь ни себя, ни меня ненужной ревностию – верь в мою любовь, ведь сколько доказательств оной у Тебя! – и Ты увидишь, какими довольными мы станем, поверь, лишь умное поведение женщины может возложить узы на мужчину. Прощай – завтра я расцелую Тебя от всего сердца.
Моцарт».
(письмо появилось не позже середины августа 1789 года.)
Моцарт искусно прячет свой упрек по поводу необузданного поведения своей жены («любая баба всегда должна держаться с достоинством»), а ее ревность, относительно которой Хильдесхаймер спрашивает, «была ли ревность Констанции тоже обоснованной», принимает за подлинную, хотя – о чем Моцарт, правда, не мог догадываться из-за своей убогости чувств на таковую она просто была не способна. Слишком легко в данном случае смешивают зависть с ревностью. Слова Паумгартнера, что «достаточно серьезные связи ее мужа с женщинами, духовное и творческое превосходство которых над собой она чувствовала, приводили ее в неописуемое бешенство», превосходно передают суть вопроса. В Констанции, бездуховной и неотзывчивой на прекрасное женщине, на этой почве могла вырасти только зависть, но не ревность. Открытым здесь остается вопрос, хотела ли сама Констанция, «овладевшая»
Моцартом, оттолкнуть его от себя или склонить к дальнейшей преданности (любя). В любом случае перед нами очередной акт спектакля! Но позже, с «выходом на сцену» Зюсмайра и наступившим «страшным отчуждением» (Кернер) Моцарта, все супружеские отношения сошли на нет.
Несмотря на многочисленные предостережения, несмотря на амбивалентное отношение (ненависть-любовь) к своему отцу, несмотря на разрыв с сестрой Марией Анной («Наннерль») и все сплетни по поводу поведения и характера Констанцы, не стоит удивляться тому, что Моцарт всегда ее любил и защищал от нападок со стороны. Он сквозь пальцы смотрел на ее деланную меланхолию (письмо от 5 июля 1791 года), на ее связь с Зюсмайром – ведь еще в письме от 6 июля он подтрунивал над этим «застольным дураком», он простил ей ложь, которой она согрешила (письмо от 9 июля), залез в долги ради ее лечения, в конце концов смирившись с ее связью с Зюсмайром, что явствует из его последнего (сохранившегося) письма («делай с N. N. что хочешь»). Это последнее письмо (или были еще?) написано 14 октября 1791 года, через два месяца Моцарта не стало, но здесь нет и намека на болезнь. И эта загадка стоит того, чтобы ею серьезно заняться! Но совершенно ошибочно было бы «пытаться представить этот брак несчастливым» (Паумгартнер); такой взгляд, пожалуй, разделил бы и сам Моцарт, но не Констанца, которая совершенно не любила своего мужа: «Моцарт ее любил, действительно любил, своеобразно и несмотря на все увлечения на стороне» (Гаргнер). Сам Моцарт состоял как бы из двух лиц: «очень рано в искусстве – муж, во всех других отношениях – ребенок» (Грубер), верно и то, что «брак с Констанцией держался на крайне аффектированных отношениях» (Браунберенс), причем Моцарт был несущей опорой, находясь, скажем, это спокойно и откровенно – в сексуальной зависимости от Констанции.
Под вопросом остается еще отцовство сына Франца Ксавера, которое может проясниться путем физиогномических и аналитических сравнений.
Сравнивая различные портреты (Моцарта, Анны Марии, Леопольда, Констанция, Карла Томаса и Франца Ксавера), можно заметить, что Франц Ксавер чрезвычайно похож на мать. У Карла Томаса, как и у Леопольда, голова круглая, у Франца Ксавера – овальная. Нос Карла Томаса такой же мясистый, как и у самого Моцарта (полная противоположность Францу Ксаверу), и брови, которые у Франца Ксавера очень густые, соответствуют бровям отца и бабушки. Франц Ксавер, скорее лептосомный биотип, не похож ни на своего брата (биотипически: пикнический), ни на других членов семьи. Это могло бы, пожалуй, помочь в доказательстве того, что Моцарт не был отцом Франца Ксавера (при всех оговорках посредством физиогномических сравнений – более или менее идеализированных живописных портретов). Впрочем, уже несколько десятилетий назад Шпор писал: «Нужно суметь отказаться от того, что Вольфганг Ксавер (Франц Ксавер) был сыном знаменитого отца».
Часть третья
Документация убийства
«Убийство, хоть и немо, говорит чудесным языком»
В. Шекспир, «Гамлет»
Моцарт как пациент
В ту ночь я работал до трех часов утра, затем меня потянуло в сон. Я будто провалился в бездонную пропасть, но спал урывками, неожиданно просыпаясь, пока меня не разбудил звонок в дверь. Я с трудом поднялся с постели, осторожно пробрался через завалы книг и журналов и, не посмотрев в глазок, распахнул дверь. За ней стоял Анатолий Мышев. Выглядел он возбужденным, как будто ему неожиданно объявили, что он обладатель большого наследства, о котором не подозревал. Он ткнул мне в лицо переведенную с немецкого языка рукопись.
Я выжидающе посмотрел ему в глаза, поинтересовался:
Сколько я должен?
Взгляд у Анатолия Мышева был рассеянный.
– Немного, всего две штуки.
– Рублей?
Он кивнул.
– Что вы думаете по поводу рукописи, Анатолий?
– Ничего экстраординарного, – меланхолично отозвался он.
Я убрал со лба прядь волос. Они здорово отросли, я стал похож на художника-авангардиста или рок-музыканта. Подумал, что как только буду чуть посвободнее – обязательно подстригусь.
Он продолжал что-то говорить, но я не улавливал смысла его фантазий на привычную для него тему о компьютерном мире. Я думал о том, как бы скорей получить переводы, – эти свернутые в трубочку листы, которые Анатолий Мышев держал в руке.
Я не сомневался, что мой сосед, как и множество других чудаков, помешанных на компьютерах и всемогуществе информатики, твердо верил: что все эти высокие технологии в один прекрасный день вытащат нас из того гнусного бытия, в котором мы погрязли по уши.
– Ради Бога, Анатолий Мышев, о чем вы толкуете?
Он пожал плечами.
– Не берите в голову.
Он кивнул, забрал свои деньги и поплелся по лестнице к себе наверх. Работа сделана, и о ней можно забыть. Сердце глухо ухало у меня в груди. Больше всего на свете я желал тотчас засесть за чтение свертка бумаг, представлявших феерическую смесь из дневниковых записей, вырезок из немецких, австрийских, французских газет, статей и писем, – часть из которых после перевода на русский принес Анатолий Мышев.
Николаус Франц Клоссет.
Вена, 1824 год.
Не могу молчать! Я доктор Клоссет, театральный врач и давал клятву Гиппократа – хранить врачебную тайну. Да, я клялся в этом. Но все же больше не могу молчать. Ложь опасна, она ест душу неприметно, но постоянно. Но недаром говорят, что правда неистребима, и все тайное в конце концов, становится явным.
Мне осталось жить всего ничего. И я решил все то, что у меня осталось, собрать и передать потомкам.
В ту страшную ночь я был рядом с Вольфгангом, когда вернулся из театра. Он умирал.
Перед смертью Моцарт пытался тихо напевать:
«Известный всем я птицелов», – он, правда, с трудом шевелил языком.
Присутствовавший тогда композитор Франц де Паула Розер (он два года назад приехал по совету маэстро из Линца в Вену и взял у него 32 урока) сыграл эту песню на фортепиано и пропел ее. На лице умирающего Моцарта появилась слабая улыбка, – он даже просиял.
Моцарт умирал с Папагено на устах. Потому что душой он был из немецкой народной стихии, корнями уходящей в Зальцбург и далее в германские земли – Аугсбург. Так солдат на поле сражения умирал, повторяя «мама», а душой переносился в отчий дом, где протекало его детство.
У Моцарта, и его детища – Папагено – свои пути развития.
Первая песня Папагено:
«Известный всем я птицелов, я вечно весел, гоп-са-са!» – примитивная веселая элементарная жизнь, Naturleben.
Во втором действии он поет:
«Найти подругу сердца я страстно бы желал».
Какая здесь глубокая тоска, Папагено весь проникнут болью и томлением. Перед попыткой неудавшегося суицида – уже вовсе гамлетова сцена, которая захватывает психологической правдой.
И, наконец, в дуэте:
«Па-па-па-па-па-па», – такое сокрушающее, потрясающее крещендо на слове Kinderlein (детишки), а затем восторженный апогей:
«Они будут усладой родителей», – во всей глубине и красоте идиллия старого, простого, немецкого дома.
Для Вольфганга этим «домом», этой почвой были и Зальцбург его юности, и его незабвенная кузинушка – Basle, и родственники переплетчики, и крестьянские разговоры матери, и его родословная: длинный ряд подмастерьев – каменщиков из родного города Аугсбурга. Их голоса звучали в умирающем Моцарте.
Ну а потом. потом начался грустный период, который я бы назвал: жизнь без Моцарта.
Я был немым свидетелем, как Зюсмайр и Констанция после смерти Вольфганга занимались его бумагами – тем, что осталось от великого маэстро. Они были вдвоем, никто им не мешал, а на меня они не обращали никакого внимания, считая, вероятно, «своим» или посвященным. Эти двое в своем поиске или изучении бумаг доходили до самозабвения, до экстаза и даже, как мне показалось, испытывали физическое наслаждение. Да-да, именно! В уничтожении писем, которые рвали, даже сжигали. Поначалу это вызывало только недоумение, а потом мне просто стало не по себе. Было в этом что-то нечистое, гадкое и даже грязное. Появился аббат Максимилиан Штадлер, бросил сердитую реплику, кивнув в мою сторону, и они умерили свой пыл. Вскоре я ушел, но осадок от этого остался надолго.
И ведь что удивительно, знаковые фигуры тех печальных жизненных коллизий – смерти великого Моцарта – ушли в мир иной одновременно. В 1803 году не стало сразу трех участников: секретаря Зюсмайра, Готфрида Ван Свитена, архиепископа Мигацци. Казалось бы, эти люди никак внешне не были связаны, но это только на первый взгляд.
Я не сомневался в том, что они унесли тайны Вольфганга Амадея с собой в могилы.
А тут у нас в Вене случилась сенсация: в прошлом году Антонио Сальери признался в убийстве Моцарта и даже пытался покончить с собой.
Да я и сам почувствовал, как смерть подошла вплотную к моему порогу и дышит в затылок. А потому не следует ли мне самому подумать о вечном?..
Нет, я не собирался и не хочу срывать маски, докапываться до истины – это не мое предназначение. Я поклялся сделать все возможное, чтобы изложить на бумаге то, что мне известно о великом маэстро. Я просто обязан это сделать. В настоящее время мы переживаем время Сатаны, время, когда всем заправляли продажные шкуры, творящие зло под маской благочестия и набожности. Меня к этим мыслям подвиг сам Вольфганг, и он, вернее – его душа не оставляли меня в покое до тех пор, пока я не исполню свой долг.
Да, совершенно забыл сообщить: со мной тут случилось престранное происшествие.
Моцарт явился мне в одну из ночей. Я сразу узнал его, он пришел ко мне в образе Папагено – эдакого народного шута горохового – Гансвурста.
Был в этом какой глубокий символ: обыкновенный паренек из народа – Папагено со своим музыкальным инструментом – волшебными колокольчиками, помогающие славному парню, несмотря на все опасности, достичь цели своих желаний. И вот, в освящении его любви, было отказано свыше, а она целиком основана на его наивном, сердечном чувстве.
Моцарт шел прыгающей походкой, напевая песенку Папагено:
Ты внемлешь звук громов,
И также внемлешь ты
Жужжание пчел над розой алой.
Великий маэстро в моих снах оказался точь-в-точь таким, каким был при жизни. Моцарт смеялся. А я купался в каком-то странном серебристом свете и мог до мельчайших деталей разглядеть помещение, которое и без того знал прекрасно: это был кабинет маэстро – на клавире сгрудились горы листов бумаги с начатыми произведениями, им так и не суждено было быть написанными. Штора по-прежнему закрывала окно только наполовину. Да, подумал я, когда в дом приходит смерть, тут уж не до уборки комнат и ремонта квартиры.
Внезапно смех маэстро оборвался. Большие глаза Моцарта налились голубым светом. Он заговорил неестественно-дребезжащим, точно расстроенная струна, голосом:
– Доктор Клоссет, вы один, кто не предал меня, кто знает правду.
Я вздрогнул и зажмурился – уж больно все было реальным. Он не сводил с меня немигающих глаз. Потом глаза его увлажнились, он шагнул по направлению к инструменту. Моцарт заиграл, музыка была до того волшебная и прекрасная, что я онемел от изумления, а тело словно растаяло в роскошных аккордах и стало бесчувственным.
Потом все исчезло, как появилось. Но я лежал с открытыми глазами и не понимал, что это было: видение или явь.
Эти сновидения стали преследовать меня через 40 дней после кончины Вольфганга. Свыкнуться с подобным феноменом я не мог – это было просто невыносимо. Начались какие-то нелады на работе и дома. Даже моя драгоценная супруга, не выдержав мой несносный характер, перебралась в родовое имение под Инсбрук. Более всего я расстроился, что пропал мой архив и дневниковые записи, которые я вел, наблюдая Моцарта в последний год его жизни. Причем, история их пропажи загадочна: те записи, что я тщательно оберегал целых тридцать три года, в конце концов, исчезли. Дома, в моем кабинете случился пожар, и от письменного стола, где лежал мой манускрипт, остались одни головешки. По крайней мере, не сохранилось ни одной тетради или журнала. Может, до этих манускриптов дотянулись руки аббата Максимилиана Штадлера, действующего по воле и тайному заданию эзотерических и могущественных сил?
Чудом сохранились три листочка, исписанных моим почерком. И еще два засохших и потемневших от времени цветка. Эти реликвии – с панихиды Моцарта: цветы принесла Мария Магадлена Хофдемель; и они упали с гроба маэстро, когда поминальная служба закончилась.
Помню совершенно отчетливо, как 6 декабря в 3 часа пополудни шло отпевание тела великого Моцарта. Притч свершался прямо у входа в Крестовую капеллу (Kreuz-Kapelle), примыкающей к северной стороне собора св. Стефана, там, где находится соединительная решетка (Capistrans-Kanzel). На панихиде собрались немногие, чтобы проводить Моцарта в последний путь. Среди них были Готфрид Ван Свитен, Антонио Сальери, композитор Альбрехтсбергер, Франц Зюсмайер и другие крайне немногочисленные лица. И никого из Веберовых – ни тещи, ни вдовы, ни ее сестер.
Из прекрасной половины была только красивейшая из женщин Магдалена Хофдемель, единственная из пришедших на панихиду дам; она была беременной, – это было хорошо заметно.
Я подошел к ней, поздоровался и хотел, было, предупредить, что ей следовало бы воздержаться от этого печального мероприятия. Мало ли, что может случиться в таком ее положении. И гроб с телом, и болезнетворная инфекция, да и знак дурной. Но не вымолвилось ни слова.
Потом барон Готфрид Ван Свитен сообщил, что, согласно декрету кайзера Леопольда II, изданного 17 июля 1790 года, и, стремясь воспрепятствовать возможному распространению или возобновлению эпидемии, нужно изолировать тело умершего, а захоронение проводить сообразно с ритуалом, описанным в «Konduktsordnung». Поэтому до наступления темноты тело Моцарта оставляется в церкви в специально отведенном для этого месте. После чего особый возница погрузит гроб на похоронные дроги и отвезет на кладбище. Сопровождать тело на кладбище св. Марка строго запрещено. Погребение совершилось в отсутствие близких или каких-либо других людей, кроме могильщиков.
Никто не стал оспаривать указа императора – ни жестом, ни словом.
Гроб с телом Моцарта служители внесли внутрь капеллы, чтобы поставить у Распятия, и когда два цветка упали, я украдкой подобрал их и спрятал под одежды.
Теперь это – драгоценные знаки, мои реликвии, напрямую связанные с маэстро.
Ах, да! Я оказался невольным свидетелем разговора барона и императорского капельмейстера, ошеломившего меня до глубины души.
По завершению церемонии они уселись в карету; но у возницы что-то случилось с передним колесом, – и тот занялся починкой. А я, услышав негромкую беседу двух значительных особ, не смог отказать себе в любезности дослушать разговор до конца. Это были императорский капельмейстер А. Сальери и барон Герхард Ван Свитен.
– Я и представить себе не мог, что все так быстро завершится, – отчетливо произнес Сальери. – Вы герр Свитен изумительный политик.
– Такова моя обязанность: служить Двору и Империи, – добродушно отозвался барон. – Но случай здесь более, чем неординарный. Знаменательный. Ушел великий композитор и как? Попросту исчез в могиле для бродяг. Ни памятника, ни знака.
– Да, как быстро угасла его жизнь. А ведь все начиналось изумительно и блестяще. Как в сказке.
– Сальери, вы более композитор, чем политик. Его музыка божественна, она берет душу и сердце без остатка. Чего, простите, нет в ваших опусах. У вас все математически верно и гармонично. Но нет искры Божьей. Пройдет время, и все только и будут твердить: «Ах, Моцарт! Гениальный композитор!»
– Тут я категорически не соглашусь с Вами, барон.
– Господи, какое самомнение! Нас с вами и вспомнят, именно как современников Моцарта. Слава Богу, что мы не доживем до этого дня.
– Господин барон, если кто услышит вас, то подумает, Бог знает что.
– Не беспокойтесь, у меня все в порядке! – сухо отозвался Ван Свитен. – Мой мундир ослепительно чист. Но за вас я не ручаюсь.
– Барон, я не понимаю ваших намеков.
– Какие намеки? Тут ясно, как Божий день. Вы думаете, людям можно долго морочить голову о том, что молодой гений умер от какой-то безобидной «просянки»? Признайтесь себе, что мы все убили Моцарта в расцвете его божественного таланта.
Упала громкая пауза.
Барон Ван Свитен продолжил говорить, а в голосе его слышалось неприкрытое злорадство:
– Друг мой, вспомните, как много было участников убийства великого Цезаря. Но у нас иной случай: люди не захотят признаться в том, что мы все – погубили его. Нет-нет, обязательно отыщут одного виновного, которого заклеймят, словами, вложенными в уста того же Цезаря: «И ты Брут?». Как вы думаете, друг мой, кого же люди изберут этим заклятым преступником, этим библейским Каином?
– Думаю, что не нас с вами.
– Вот вы и ошиблись, господин Бонбоньери[9]9
Бонбоньери – так называли Сальери за любовь к конфетам (фр.)
[Закрыть]! Всякому трактирному музыканту в Вене известно, что именно вы его отравили. Земля слухами полнится.
– Но позвольте!.. Мало ли слухов, которыми земля полнится.
– Ладно, маэстро. Так и порешим: пусть говорят. Поскольку мертвым жить, а живым умирать.
Установилось гнетущее молчание. Я лишь на миг представил лица пассажиров экипажа: самодовольно ухмыляющегося барона и сжатые губы побледневшего Сальери.
Но тут щелкнул кнут, послышался окрик возницы «Давай!». И я, будто очнувшийся от волшебных чар, метнулся за угол капеллы. И тут в лоб столкнулся с аббатом Максимилианом Штадлером, который окинул меня надменным взглядом и шагнул внутрь капеллы.
Память – это святое.
Я протягиваю руку, касаюсь бумаги, цветов, и они волшебным образом возвращают меня в прошлое, до которого, казалось, не достать и не дотянуться.
Позвольте мне начать повествование с последних дней и часов жизни Вольфганга и медицинского заключения, сделанного без обычного вскрытия трупа. Ибо, с одной стороны, этим все закончилось, а с другой – с этого все началось.
Я, как домашний врач семьи Моцартов, свидетельствую: история болезни Моцарта вплоть до лета 1791 года в буквальном смысле была «пуста», если не считать его собственных признаний в письмах о заразных болезнях и неврологических головных болях, что вполне естественно для нормального человека, но недостаточно, чтобы превратить его в «больного», тем более, что и личная, и интимная его жизнь свидетельствуют о цветущем здоровье!
Более того, те, кто, наконец, предполагали у Моцарта почечную недостаточность, намного ближе к истинной клинической картине заболевания. Но «чистая, спокойная уремия», как считали некоторые мои коллеги, исключается уже потому, что маэстро, как нам известно, до самого конца сохранял работоспособность и, главное, находился в полном сознании. Сколько я помню, уремики на несколько недель и даже месяцев перед смертью теряют работоспособность и последние дни проводят в бессознательном состоянии.
Мне, как практикующему врачу и завзятому театралу, кажется совершенно невероятным, чтобы такой больной за три последних месяца жизни написал две оперы, две кантаты, Концерт для кларнета и свободно передвигался из одного города в другой город! Как показывает практика, опухание появляется не в конце хронического заболевания почек, а в начале острого нефрита – острого воспаления почек, которое только после многолетнего хронического периода переходит в конечную стадию – уремию.
Однако в истории болезни Моцарта нигде не упоминается о перенесенном им воспалительном поражении почек. Если бы маэстро длительное время страдал заболеванием почек, то в любом случае в том или ином виде до меня и моего коллеги дошли бы упоминания о жажде, которая является обязательным симптомом при подобного рода заболевании, но этого нет! Да присмотритесь, наконец, к известному рисунку Доротеи Шток (исполненного за два года до смерти маэстро), который не выдает «отекших черт» лица маэстро. При этом часто забывается, что Моцарт принадлежал к пастозному типу людей, и портрет семилетнего вундеркинда уже отображало некоторую вялость кожи лица мальчика.
А сколько было услышано мною, о неоднократных высказываниях самого Моцарта, что «его враг» композитор Антонио Сальери «покушался на его жизнь», а также известные намеки Констанции про жалобы Вольфганга на то, что ему дали яду. Все это привело к тому, что подозрение в криминале только усилилось, а потому снова и снова становилось поводом для жарких дискуссий.
Мнения сходились в одном: Моцарту через большие промежутки времени в еду и питье подмешивали медленно действующий яд. И начало этому было положено в конце лета 1791 года. Но тут много противоречивого. Если повнимательней присмотреться к моему бывшему пациенту, то симптоматология отравления, к примеру, мышьяком совсем не соответствует клинической картине последней болезни маэстро.




























