355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Седов » Матильда Кшесинская. Любовница царей » Текст книги (страница 9)
Матильда Кшесинская. Любовница царей
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:57

Текст книги "Матильда Кшесинская. Любовница царей"


Автор книги: Геннадий Седов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Стараясь по возможности подробно передавать речи ораторов, я объяснила, что было принято решение «поднять уровень искусства на должную высоту».

– Ну и как же вы намерены поднимать его? – задала вопрос мама, сбросив меня с неба на землю.

Во время митинга я сама не могла понять, каким образом выиграет искусство, если мы добьемся самоуправления. Я не только не испытывала полной уверенности в правильности наших мотивов, но всей моей любви к театру, его атмосфере, верности нашему воспитанию была нанесена глубокая рана. Во время митинга у меня возникло ощущение, будто замышляется какое-то святотатство, но дар речи покинул меня. В итоге, проявив малодушие, я подчинилась желаниям остальных. А теперь, словно повторяя заученный урок, я твердила своим домашним, что мы намерены потребовать право на самоуправление, право избрать свой комитет, который станет решать как вопросы творчества, так и вопросы распределения жалованья. Мы намерены покончить с бюрократизмом в организационных делах. Мои слова даже мне самой казались пустыми и бессодержательными.

– Итак, ты выступаешь против императора, который дал тебе образование, положение, средства к существованию. И нечего поднимать какие-то там уровни. Ты поднимешь искусство на высокий уровень, если станешь великой актрисой, – заявила мама.

Она была готова использовать свой родительский авторитет и запретить мне покидать дом, пока все не успокоится. Но тут вмешался Лев. Хотя, по его мнению, все это было глупостью, но тем не менее он считал, что я должна была оставаться с друзьями до конца.

– Ты же не хочешь, чтобы она предала своих товарищей, – сказал он матери. – Где же твои принципы?

Услышав подобный аргумент, бедная либералка-мамочка вынуждена была замолчать. Отец считал, что нужно выиграть время и сделать вид, будто я заболела. Я решила идти до конца, но чувствовала себя несчастной.

Резолюция митинга вырабатывалась на квартире у Фокина. Мне показалось, что привратник, стоявший у парадной двери, бросил на меня неодобрительный взгляд – ни приветствия, ни фамильярной, но в то же время уважительной болтовни, которая составляла кодекс bienseance (приличие) у людей подобного рода. Слегка наигранная веселость присутствующих внушила мне некоторое облегчение; я была почти готова поверить, что правда на их стороне. Мне пришло в голову, что они не стали бы рисковать, не имея на то важных причин; и причиной, очевидно, была справедливость требований. Я продолжала так думать до тех пор, пока не стали обсуждать требование поднять нам жалованье, мне оно показалось отвратительным, сильно напоминающим шантаж. Я все еще верила, что смогу предостеречь товарищей от неверного поступка, и я отозвала Фокина, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. Мы вышли на площадку лестницы. Там, с трудом подбирая слова, чувствуя себя униженной оттого, что он может заподозрить меня в отступничестве, я поделилась с ним своими сомнениями. Он внимательно выслушал меня. Он никак не развеял моих сомнений, но в силе его веры, в пафосе его слов я почувствовала большую искренность.

– Что бы ни случилось, – так закончил он, взяв меня за руку, – я всегда буду благодарен вам за то, что в критическую минуту вы встали рядом со мной.

Один за другим приходили опоздавшие, принося свежие новости: остановились железные дороги; чтобы предотвратить митинг рабочих на Васильевском острове, развели мосты. Фокин снял трубку, чтобы проверить, работает ли телефон, коммутатор молчал. Он продолжал слушать.

– Помехи на линии… Обрывки разговоров… какая-то неразбериха… Больше ничего не слышно.

Два молоденьких танцовщика, почти мальчики, прибежали раскрасневшиеся и возбужденные; они вызвались быть «разведчиками». Их искреннее восхищение нашими действиями не позволяло им сохранять спокойствие.

– Мы видели на улице сыщиков, – взволнованно заговорили они, перебивая друг друга, – наверняка это сыщики: оба в гороховых пальто, а на ногах галоши.

Во все времена было нетрудно определить агентов нашей тайной полиции – галоши, которые они носили в любую погоду, стали объектом всеобщих шуток.

По сведениям «разведчиков», в Александрийском театре собирались прервать спектакль, чтобы актеры могли со сцены обратиться к зрителям. Весь день прошел в волнении, устроили импровизированный обед, а вечером решили отправиться в Александрийский театр, чтобы иметь возможность действовать сообща с драматическими артистами. Там шел обычный спектакль. Режиссер Карпов отвел нас в комнатку за сценой, где хранился реквизит для спектаклей на всю неделю, так что она была завалена сценическими принадлежностями: портретами предков, алебардами, шлемами и мебелью, но никого там не было. Карпов достал для меня курульное кресло древних римлян, а сам отошел к веерообразному окну.

– Драматические артисты будут бастовать до тех пор, пока не удовлетворят все их требования, – быстро проговорил он, посматривая на часы.

Раздался звонок, и он поспешил на сцену, бросив на ходу:

– Помните, мы боремся за почетную свободу. Еще совсем недавно русский актер был рабом. Теперь настал подходящий момент. Там, наверху, давайте небо!

Последняя фраза была адресована рабочим сцены.

На следующий день мы должны были подать свою резолюцию начальству. Придя в назначенный час, я встретилась со своими друзьями-делегатами, расхаживающими взад и вперед по Театральной улице. Пришедший первым нашел дверь вестибюля запертой, находившийся внутри швейцар Андрей отказался ее открыть. Нас это возмутило. Когда все собрались, мы отправились в контору. Теляковский был в Москве, и нас принял его управляющий. Он с огорченным видом выслушал речь нашего председателя. Бывший офицер, он щелкнул каблуками, сухо поклонился и без каких-либо комментариев заявил, что резолюция нашей труппы будет вручена его превосходительству тотчас же после его возвращения из Москвы. На этом аудиенция закончилась.

Следующим нашим шагом была попытка сорвать утренний спектакль в Мариинском театре. Давали «Пиковую даму», где были заняты многие артисты балета. Моя обязанность состояла в том, чтобы обойти женские артистические уборные и уговорить танцовщиц не выступать. Подобная задача была мне неприятна, и мои речи, по-видимому, оказались не слишком убедительными. Несколько танцовщиц покинули театр, но большинство отказались участвовать в забастовке. В течение нескольких следующих дней до нашего сведения довели циркуляр министра двора: наши действия рассматривались как нарушение дисциплины; тем, кто желал остаться лояльным, предлагалось подписать декларацию. Большинство артистов подписали ее, поставив нас, своих делегатов, в затруднительное положение. Теперь мы уже никого не представляли, но продолжали собираться то у Фокина, то у Павловой.

– Ну что, доигрались, – сказала мама однажды вечером. – Вы больше не члены труппы.

Она, как всегда, почерпнула информацию у Облаковых. Я считала, что она права, хотя мы и не получили никакого официального уведомления.

В городе происходили более тревожные, события, чем мятеж нескольких актеров. 16 октября во время массового митинга, состоявшегося на Васильевском острове, была провозглашена республика. Что принесет завтрашний день – аресты или революцию, никто не осмеливался предположить. В тот день мы все двенадцать собрались как обычно. В эти дни мы старались держаться вместе – так было легче переносить неизвестность. Вдруг позвонили в дверь. Фокин пошел открывать. Через несколько мгновений он, шатаясь, вернулся в комнату.

– Сергей перерезал себе горло, – сказал он и разрыдался.

Сергей Легат против воли вынужден был подписать декларацию. Будучи человеком чести, он ощущал себя предателем: «Я поступил как Иуда по отношению к своим друзьям».

В ту же ночь он стал бредить и кричал:

– Мария, какой грех будет меньшим в глазах Господа Бога – если я убью тебя или себя?

Утром его нашли с перерезанным бритвой горлом.

17 октября был издан Манифест об учреждении Государственной думы. В нем объявлялась амнистия всем забастовщикам. В течение нескольких дней жизнь вернулась в нормальное русло, и наша бесславная эпопея закончилась отеческим увещанием. Теляковский вызвал к себе делегатов и снял с нас бремя вины за резолюцию, но подчеркнул, что попытка забастовки явилась актом вопиющего нарушения дисциплины и мы заслуживали бы самого строгого наказания, если бы не амнистия. Он мягко осудил поведение труппы, указав на то, что артисты и без того находятся в привилегированном положении – они получают бесплатное образование и обеспечены до конца жизни; неужели забастовка – это наша благодарность за все полученные благодеяния?

Среди артистов, принявших активное участие в кратковременном мятеже, распространялись смутные слухи о том, что якобы дирекция втайне готовит репрессии против участников октябрьских событий. Однако карьера, сделанная впоследствии Павловой, Фокиным, да и мной, отчетливо показала, что у Теляковского никогда не было подобных намерений. В течение какого-то времени ощущался некоторый антагонизм между двумя фракциями, на которые распалась труппа, но вскоре он исчез. Похороны Сергея объединили нас в общем горе».

3

Словно бы почуяв в воздухе пороховую гарь, в Петербург три недели спустя примчалась с новым любовником, английским режиссером Гордоном Крэгом, мятежная Дункан. Якшавшаяся с радикалами, дочь свободолюбивой Америки открыто выражала в разговорах негодование убийством людей, чья вина заключалась единственно в невозможности прокормить голодные семьи. «Ведет себя вызывающе, допускает возмутительные выпады в адрес властей», – говорилось в рапорте столичного градоначальника генерал-адъютанта В. Дедюлина департаменту полиции. («Чорт с ней, позубоскалит и уедет», – начертана была сверху резолюция.)

Прибывшая с кратковременными гастролями Дункан пожелала в свободное время посетить императорское балетное училище, покататься на санях по замерзшей Неве и познакомиться с очаровательной Матильдой Кшесинской, которую уже успела посмотреть в «Лебедином озере».

– По-моему, она необыкновенна! Похожа более на прекрасную птицу или бабочку, чем на человеческое существо.

С первого взгляда они почувствовали взаимную симпатию. От Дункан исходила необыкновенная какая-то энергия: мимика ее, жестикуляция во время разговора были наполнены страстью, напоминали сценические движения.

Она уговорила милую Кшесинскую сопровождать ее в училище балета.

– Вы ведь его выпускница, не так ли? У меня с некоторых пор мечта: открыть собственную школу танца. Пока для девочек. С шалунами-мальчишками мне, пожалуй, не справиться… – Она задумалась на мгновенье. – А вообще-то… У мужского танца, по-моему, замечательное будущее. Если б нашелся мужчина, который умел хорошо танцевать, то такой мужчина был бы богом!

– Один такой у нас есть, – заметила Кшесинская, – правда, совсем-совсем еще неоперившийся…

– Правда? – Дункан приподняла выразительно брови. – Представьте мне его, хорошо? Как его имя?

– Нижинский.

– Он что, поляк?

– Поляк.

– Кшесинская, Нижинский, Теляковский, – она весело рассмеялась. – А еще говорят, что Россия закабалила Польшу!

Училище произвело на нее удручающее впечатление. Монастырские глухие стены, узкие коридоры, одинаково одетые и причесанные воспитанницы в окружении чопорных классных дам. «Там я увидела всех маленьких учеников, построенных рядами, – напишет она впоследствии. – Они часами стояли на пальцах, похожие на многочисленных жертв жестокой инквизиции, в которой не было никакой необходимости. Огромные пустые танцевальные залы походили на камеры пыток».

Скрестив на груди руки, с непроницаемым лицом, следила она за однообразной муштрой перед зеркальной стенкой, бросала выразительные взгляды на Кшесинскую.

Наспех попрощавшись с училищной свитой, они нырнули одна за другой в санную тройку.

– У-уф!

Откинувшись блаженно на спинку сиденья, Дункан полуобняла Кшесинскую.

– Вам не понравилось, – произнесла та с сожалением. – Я видела: вы мучились…

– Дорогая моя, но это же казарма! – воскликнула американка. – Не могу поверить, что вы провели в ней десять лет!

– Счастливейших лет! – парировала она. – Без этой, как вы выразились, «казармы» я не была бы сегодня тем, кто я есть!

Она с запальчивостью принялась защищать родное училище. Всю дорогу до гостиницы они проспорили.

Прощаясь на ступенях «Континенталя», Дункан прижала ее к себе, поцеловала страстно в губы.

– Я в вас влюбилась… – шепнула жарко. – Не сердитесь на меня, хорошо?

Необузданный ее темперамент требовал очередной жертвы. За время непродолжительных гастролей в России она пыталась соблазнить невиннейшего Станиславского, поэта Михаила Кузмина. Неизвестно, удалось ли ей добиться в тот раз взаимности со стороны искушенной в лесбийстве русской «бабочки», а вот с Петербургом – это точно – любви у Дункан не получилось.

Накануне ее приезда российская пресса, в особенности музыкальные журналы, открыли против гастролерши массированную атаку.

«Является непрошенной гостьей в мир музыки, – негодовал в одной из статей Николай Римский-Корсаков, – включает свое искусство в музыкальные сочинения, авторы которых вовсе не нуждаются в ее компании; да разве ж она когда-нибудь с этим считалась?

Брань, как известно, лучшая из реклам. Зал Дворянского собрания, где она давала «Бетховенский вечер», только что триумфально прошедший в Париже и Берлине, штурмовала возбужденная толпа. Рябило в глазах от обилия знаменитостей: писатели, редакторы газет, прославленные артисты, цвет адвокатуры, дипломаты. Явился даже по-детски улыбчивый критик Дмитрий Стасов, отказывавший балету в праве называться искусством. Обстановка была накалена до предела. Дирижер Петербургского симфонического оркестра Леопольд Ауэр, считавший эксперименты Дункан с музыкальной классикой святотатством, отказывался глядеть на сцену, где измывалась над высоким искусством полуголая блудница, вел партитуру Седьмой симфонии Бетховена «вслепую». Публика шикала, свистела, топала ногами, некоторые демонстративно поднимались с кресел и уходили.

Дункан не выдержала. «Центральная пружина» словно бы выпала из обмякшего ее тела, она выглядела потерянной, механически-безжизненно, подобно крэговской театральной марионетке, дотягивала до конца свой потускневший, вымученный танец…

– Варвары! Такую артистку унизить!

Выпивший уже немало Фокин никак не мог успокоиться.

– Болото, а не театр! Тиной по уши заросли, а туда же – искусство судят! Гоголевские кувшинные рыла! Мир вокруг изменился, а им все пасторальные картинки подавай с амурами и земфирами!

– Го-осподи, Миша, – постукивала пальчиком по диванной спинке синеглазая смуглянка Карсавина, – ну, что вы об одном и том же, в самом деле! Мало ли чего не случается на сцене? Ну, не понравилась нынче ваша Дункан публике, что с того? С нами разве подобного не бывает? Понравится в другой раз. И вообще… Невежливо в обществе двух очаровательных женщин восторгаться посторонней. Правда, Малюша?..

Они сидели втроем в «Дононе» на набережной Мойки – возбужденный Фокин, желая излить душу, завез их после концерта в ближайший по пути ресторан, считавшийся одним из прибежищ уличных проституток. Размалеванные девицы маячили за окнами на тротуаре, некоторые сидели в обществе мужчин за соседними столиками, дымили папиросами. Вокруг было шумно, носились очумело с подносами половые.

– Да не в этом вовсе дело, Таточка! – восклицал Фокин. – Понравилась, не понравилась… Этих господ страшит любая новизна на танцевальном помосте. Их девиз: все должно оставаться как при царе Горохе…

– А кто-то, говорят, по музеям ходит, – Кшесинская меланхолично потягивала из бокала, – античные позы с ваз и рельефов срисовывает…

– Браво! – захлопала в ладоши Карсавина. – Получили, Мишель?

Между ней и Фокиным, кажется, намечался флирт – оба с удовольствием друг друга задирали.

– Ничего не получил! – парировал тот. – Мы не до конца еще оценили, милые дамы, античную пластику. У греков и римлян гармоничные движения были в крови. Возьмите их сатурналии, гладиаторские бои, диспуты трибунов, спортивные состязания. Во всем – ритмика, поза, жест, танец по существу. Бери и переноси на сцену… Дункан это замечательно подметила. Я ей по гроб жизни обязан за урок…

– Какой вы у нас умненький, Мишенька, – притворно вздохнула Карсавина.

– Скорее, Иванушка-дурачок. Вечно лезу на рожон.

Он снова принялся бичевать ретроградов, противящихся любому дуновению свежего ветра на балетной сцене.

– Всюду им видится революция! Даже в цвете панталон под юбкой танцовщицы…

Кшесинская с Карсавиной дружно рассмеялись. Ретрограды с некоторых пор стали постоянным объектом фокинских нападок: честолюбивый молодой танцовщик метил в хореографы, теснил мало-помалу, пользуясь поддержкой Дягилева и его окружения из нового журнала «Мир искусства», балетмейстеров-ветеранов.

Главный огонь своей критики Фокин обратил на Петипа: не сокрушив скалы имперского балета, ни о каких новациях нечего было и мечтать.

Скала к тому времени уже не казалась монолитом: иссеклась трещинами, крошилась под ударами житейских волн. Патриарху русского классического балета шел восемьдесят седьмой год. Жизнь его и творчество были на излете. Выросли, покинули родное гнездо дети: четыре дочери танцевали в балете, четверо сыновей (симметрия – во всем!) стали драматическими актерами. Не осталось рядом старых друзей – ушли в небытие Христиан Иогансон, Левушка Иванов. Молодежь его сторонилась и не понимала, начальство вежливо терпело. Теляковский, относившийся к маэстро как к больному человеку, чье творчество нельзя воспринимать всерьез, называл за глаза взяточником и «старой шляпой». В опубликованных его «Дневниках директора императорских театров» фигурирует запись: «Петипа не может успокоиться. Этот старый, злой старикашка не может простить Горскому, что он сделан балетмейстером, и потому всякую постановку Горского он ругает. Ругает при артистах на сцене и в публике и тем поселяет раздор среди молодежи. Хотя никто серьезно не смотрит на этого выжившего из ума старика, тем не менее его присутствие в балете приносит лишь один вред делу, и в последние года балет в Петербурге не улучшается, а ухудшается. К тому же Петипа все забывает и врет как сивый мерин, а потому с ним совсем нельзя иметь серьезного дела».

Сам Петипа поверяет в это время бумаге собственные переживания:

«В театре репетируют «Спящую красавицу», я на репетицию не иду. Меня не уведомляют. Моя прекрасная артистическая карьера закончена. Пятьдесят семь лет службы. А у меня хватает еще сил поработать».

Ему хочется создать под занавес нечто грандиозное, феерическое. Чтобы сосунки-балетмейстеры с их завиральными идеями и покровительствующий им директор-солдафон рты поразевали. С юношеским вдохновением принимается он за сочинение балета «Волшебное зеркало» по мотивам сказок Пушкина и братьев Гримм. Придумывает в содружестве с И.А. Всеволожским либретто, написание музыки по совету Александра Глазунова поручает композитору и пианисту-виртуозу А. Корещенко, декорации – только что принятому в театр на должность художника-практиканта Н. Головину.

Работа с самого начала не клеится, все идет вкривь и вкось. «Приезжаю в театр, – записывает Петипа 30 января 1903 года. – Мне говорят, оркестра не будет. Пришлось репетировать под рояль». Запись следующего дня: «Провожу репетицию с оркестром до 6-й картины без декорации, без ничего. Всю ночь не спал». Запись от 8 февраля: «Утром генеральная репетиция всего балета «Волшебное зеркало». Все никуда не годится, все плоско, декорации – просто ужас. Вот несчастье для балета!»

Во время генеральной репетиции вынесенное на сцену исполинское зеркало, в которое должна была глядеться по сюжету злая мачеха героини («Свет мой зеркальце, скажи да всю правду расскажи!»), неожиданно трескается, из него серебряными струйками течет ртуть. Петипа потрясен. В случившемся он усматривает знак судьбы. Как покажет премьерный вечер следующего дня – не зря.

Бенефис великого мастера завершился провалом. Не помогло участие балетной элиты: Матильды Кшесинской, Марии Петипа, Сергея Легата, Анны Павловой, Михаила Фокина. В зале во время представления громко смеялись, топали ногами, свистели.

«Публика недоумевала, слушая в течение 4 часов поразительную по бездарности музыку г. Корещенко и смотря на ряд уродливых, размалеванных декораций, на которые «декадентская» кисть г. Головина наложила неотразимую печать художественного безобразия», – писал в балетной рубрике журнала «Театр и искусство» рецензент Н. Федоров.

Еще резче высказался о «Волшебном зеркале» С. Дягилев:

«Вина провала балета не в декорациях и даже не в неудачной, тяжелой музыке… Она в самой затее постановки этого никому не нужного, скучного, длинного, сложного и претенциозного балета».

После двух представлений – одного в 1903 году, другого на следующий год – «Волшебное зеркало» было снято с репертуара…

… – От вас, Малечка, многое зависит, – говорил ей Фокин по дороге домой. – Вы прима, на вас равняются остальные. Если вы по-прежнему с их величеством Мариусом Первым, добра не жди…

Она уклонилась тогда от ответа. Чувствовала: Миша в чем-то прав. Многие постановки Петипа и впрямь обветшали, публика зевает, глядя на набившие оскомину композиции с пастушками на лужайках, длиннейшие перестроения и пантомимы, во время которых балерины успевают уединиться в уборных с любовниками… Как это Фокин выразился? «Мариус Первый». Она усмехнулась: камешек был и в ее огород. Кем, на самом деле, она была, если не фрейлиной в свите оставлявшего трон балетного короля? Живым воплощением его идей, во многом ему обязанной? Фокин по сути приглашал ее к предательству, сулил отступные: заглавную роль в балете «Евника» по роману Генриха Сенкевича «Камо грядеши?», над которым трудился уже несколько месяцев и против которого восставал Петипа, разнесший в пух и прах дилетантскую, как он считал, работу новичка. (Скептически отзывался о затее сверстника и постоянный ее партнер по сцене Николай Легат, исполнявший в последнее время обязанности главного балетмейстера: у него были собственные резоны восстанавливать прима-балерину против чересчур ретивого конкурента.)

На чью-то сторону, подсказывало чутье, следует встать, оставаться сторонней наблюдательницей происходящего не удастся. Главное при любом раскладе – не навредить себе самой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю