355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Седов » Матильда Кшесинская. Любовница царей » Текст книги (страница 8)
Матильда Кшесинская. Любовница царей
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:57

Текст книги "Матильда Кшесинская. Любовница царей"


Автор книги: Геннадий Седов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Глава четвертая
1

Петербурга не узнать. Устремленные в небо трубы новых заводов на Петроградской стороне. Электрические фонари вдоль проспектов. Первые отчаянно тарахтящие, окутанные едким дымом авто, от которых шарахаются в стороны насмерть перепуганные лошади. Банки на каждом шагу: русско-английский, русско-французский, русско-голландский. Иллюзионы, увеселительные заведения, игорные дома.

Они с Маней забежали на минуту с морозца в «Английский магазин» за модными перчатками и застряли конечно же среди прилавков: то хочется купить, другое, третье. Растет гора пакетов с покупками, приказчики мечутся как угорелые, выкрикивают наперебой: «Пожалуйте к нам! У нас покупали! Товар самый английский!» Ее немедленно узнали. Взгляды посетителей устремлены в их сторону, по пятам почтительно следует стайка студентов и курсисток – на лицах смятение, изумленный восторг. Кто-то, не выдержав, выкрикивает с чувством: «Виват Кшесинской!» Молодежь дружно аплодирует.

Улыбаясь, она посылает в сторону поклонников воздушный поцелуй. Слава, ничего не поделаешь…

Выбравшись наружу, они идут некоторое время пешком. Улица вся сплошь в горбатых, под окна первых этажей, сугробах, хрумкает под подошвами грязно-коричневый мерзлый наст, ледяные наросты на вывесках. У тянущего рядом сани ее любимца, каракового жеребца в упряжке – гирлянда блестящих сосулек на волосатой чудной морде, белый пар из ноздрей. Замечательно чувствовать себя свободной от дел, двигаться бездумно вдоль нарядных витрин – в котиковой шубке с горностаевыми шапочкой и муфтой, французских ботиночках, раскланиваться со знакомыми, ловить устремленные на тебя взгляды мужчин. Ей приходит в голову мысль посетить один из книжных магазинов на противоположной стороне Невского, купить новый роман Нагродской «Гнев Диониса», о котором столько говорят, но Маня категорически против, машет варежкой Николаю остановиться: все! прогулка окончена, пора домой! – не дай бог схватить в ее положении простуду. Нагродская подождет.

Все невероятно озабочены ее беременностью, суетятся сверх меры: и домашний врач, и Маня, и родители, и Сергей с Андреем, а ей смешно, она себя прекрасно чувствует – репетирует как прежде, дважды в неделю выступает, не ограничивает себя ни в чем.

Расцвет ее женственности совпал по времени со зрелостью профессиональной. Она испытывает на сцене ни с чем не сравнимое чувство свободы – техническая сторона танца, грамматика поз и движений отошли на задний план, сделались чем-то само собой разумеющимся, как дыхание, слух. Ей комфортно, радостно, легко с собственным послушным телом: не надо держать в уме танцевальную фразу, отсчитывать такты, думать в момент исполнения, как бы ни переплелись случайно узелки, с помощью которых ты вяжешь кружево вариаций: узор складывается непроизвольно, словно бы сам по себе – настроением, силой игры, накалом испытываемых тобою чувств. Профессионально-наживное, вобравшее артистическую и человеческую ее индивидуальность, превратилось в феномен: танец Кшесинской.

Его называли по-разному. «Образцово классицистским», «академическим», «имперским», «русским ампиром». За терминологией пропадала ее поразительная техника, неуловимая изюминка стиля, особая, присущая только ей аранжировка пластики, которую впоследствии называли колоратурной, то «лица необщим выраженье», благодаря которому в короткий миг различаешь среди высыпавших на помост балерин истинную звезду. Долго не признававший Кшесинскую балетный критик Аким Волынский написал однажды, посмотрев ее Китри-Дульсинею в «Дон Кихоте»:

«От вычурно кричащих линий ее демонического искусства веет иногда морозным холодком. Но временами богатая техника артистки кажется чудом настоящего и притом высокого искусства. В такие минуты публика разражается неистовыми аплодисментами, воплями сумасшедшего восторга. А черноглазая дьяволица балета без конца повторяет под «браво» всего зала свои невиданные фигуры, свой ослепительно прекрасный диагональный танец через сцену».

Звучали, впрочем, в ее адрес и иные эпитеты. Кшесинскую упрекали за художественный консерватизм, нечуткость к новым веяниям. Люто ненавидевший прима-балерину очередной директор императорских театров Владимир Аркадьевич Теляковский, в прошлом – выпускник Академии генштаба, кавалерийский полковник, называл ее стиль торжеством вульгарной пошлости, вызовом общественному приличию. В опубликованных им записках в негодующем тоне говорится о ее коротком костюме, толстых развороченных ногах и раскрытых руках, выражающих «полное самодовольство, призыв публики в объятия».

На пятом месяце беременности она все еще танцует: в «Дочери фараона», «Коньке-Горбунке», «Пахите», «Спящей красавице» (вершине своего исполнительского мастерства), «Эсмеральде», «Дон Кихоте». Давно пора перевести дыхание, но, вот, поди ж ты: именно в феврале, накануне Великого Поста, в Эрмитаже ставятся для членов императорской фамилии и приглашенных Двором высоких особ камерные балеты и небольшие развлекательные пьески. Такое событие да без нее? Ни в коем случае!

Имя Кшесинской – на свежей афише: роль Камарго в мини-балете Делиба «Ученики господина Дюпрэ». В первом действии она в костюме субретки, во втором в тюниках. Искуснейший Бакст сделал все возможное, чтобы скрыть ее полноту: на ней переливающийся блестками прелестный костюм, усыпанный розовыми цветами, прическа в стиле женских портретов Брюллова. Смелость города берет. (В.А. Теляковский замечает в дневниковой записи от 3 января 1902 года: «Лаппа сообщил мне, что Кшесинская сама рассказывает, что она беременна; желая продолжать все же танцевать, она некоторые части балета переделала, чтобы избежать рискованных движений».)

«Сцена, – вспоминает она сама про авантюрный свой поступок, – была близка от кресел первого ряда, где сидели Государь с Императрицей и членами Императорской фамилии, и мне пришлось очень тщательно обдумать все мои повороты, чтобы не бросалась в глаза моя изменившаяся фигура, что можно было бы заметить лишь в профиль». Как глядится в профиль ее фигура с остальных рядов, Кшесинскую по-видимому не волновало.

В тяжелых родах, едва не стоивших ей и ребенку жизни, она производит 18 июня 1902 года на свет мальчика. По собственному признанию, от молодого любовника. В церковных метриках, однако, крещенный по православному обряду маленький Володя получает отчество «Сергеевич» – по имени любовника старшего, а фамилию и вовсе неожиданную – «Красинский», принадлежавшую, как помним, сомнительным польским предкам Кшесинских.

Делящие ее между собой сиятельные дядя и племянник к рождению младенца отнеслись по-разному. Двадцатидвухлетний на тот период времени великий князь Андрей Владимирович из-за боязни конфликта с родителями отцовство свое не афиширует. Оттесненный на второй план великий князь Сергей Михайлович, напротив, всячески на эту роль претендует. Привязанная к тому и другому Кшесинская старается сохранить колеблемый статус-кво, удержать рядом обоих покровителей. Измученная трудными родами, медленно возвращаясь к жизни, она многое успела передумать о судьбе своего ребенка. Приблудным, незаконнорожденным, бесправным, поклялась она себе, ее Вовочка никогда не будет. Говорят, плетью обуха не перешибешь. Поглядим! Дай только срок, она докажет обратное.

Не оправившись полностью от родов, она снова на сцене – танцует в парадном спектакле в Петергофе, готовится со своим партнером Николаем Легатом и Любой Егоровой к гастрольной поездке в Вену, куда приглашена для участия в двух балетах: «Коппелии» и «Эксцельсиоре». Нельзя ни в коем случае допустить, чтобы о тебе забыли, театральный успех не терпит передышки – зрительскую любовь следует держать на постоянном огне.

Она уже перешагнула роковой для балерины тридцатилетний рубеж. Все явственней за спиной учащенное дыхание молодых соперниц. Ждут в нетерпении своего часа, кусают исподтишка за пятки. В числе главных интриганок – поверить невозможно! – любимейшая из подруг, с училищных еще времен, Ольга Преображенская… Оляшенька, «рыжик». Пригрела змею на груди! Дня не могли прожить друг без дружки. Снюхалась с лютыми ее недоброжелателями, сплетни нелепые распускает. Диву даешься, как скоро люди забывают добро, платят за него черной неблагодарностью. Та же Аннушка Павлова, кстати. Уж чего, кажется, для нее ни делала: и опекала всячески, домой не раз приглашала, с нужными людьми знакомила. Уходя в отпуск по родам, уговорила Петипа передать ей свой балет «Баядерка», помогала освоить роль, делилась секретами, а потом прочла в газетном интервью, что успехом в «Баядерке» та, оказывается, обязана исключительно педагогу класса усовершенствования Евгении Павловне Соколовой. О ней – ни полсловечка. Благородно очень…

Взаимоотношения людей театра – тот же театр, тут сам черт ногу сломит. Кто в действительности против кого интриговал, на чьей стороне правда, – утверждать без риска ошибиться невозможно. Подножки одна другой ставили едва ли не все. Сильные – демонстративно, чувствительно, слабые – укольчиками, из-за угла. Кшесинская, вне всякого сомнения, могла дать по этой части сто очков вперед любому. Что не мешало ей считать себя почти всегда страдательной стороной. Обращаясь к ее «Воспоминаниям», видишь сплошь и рядом, как искусно выгораживает она в сомнительных ситуациях собственную персону: умалчивает об одних фактах, вольно переиначивает другие – непременно в личную пользу. Что поделаешь, редкие люди способны на трезвую самооценку, психика наша ориентированна на самооправдание – никто не скажет о себе: я дурной человек. В особенности актриса, звезда балета.

В чем никак, однако, нельзя ее упрекнуть, так это в зависти к чужому таланту. Реагируя, мелочно, по-бабьи, на ничтожные выпады со стороны задравших носики юных дарований Мариинки: Павловой, Карсавиной, Трефиловой, она не перестает ими восхищаться, помогает, дружит, оказывает покровительство. Трудно пробивавшая себе дорогу на сцене будущая звезда мирового балета Тамара Карсавина вспоминает в книге мемуаров «Театральная улица»:

«В годы учения я восхищалась Матильдой и хранила, как сокровище, оброненную ею шпильку. Теперь я воспринимала каждое сказанное ею слово как закон. С самого начала она проявляла ко мне большую доброту. Однажды осенью, в первый сезон моей работы в театре, она прислала мне приглашение провести выходные дни в ее загородном доме в Стрельне. «Не трудись брать с собой нарядные платья, – писала она, – у нас здесь по-деревенски. Я пришлю за тобой». Мысль о скромности моего гардероба сильно беспокоила меня. Матильда, по-видимому, догадалась об этом. Она подумала и о том, что я не знаю в лицо ее секретаря, поэтому приехала за мной на станцию сама. У нее гостила небольшая группа друзей. В роли хозяйки Матильда была на высоте. У нее был большой сад неподалеку от побережья. В загоне жило несколько коз, одна из них, любимица, выходившая на сцену в «Эсмеральде», ходила за Матильдой словно собачка. Весь день Матильда не отпускала меня от себя, оказывая бесчисленные знаки внимания. За обедом она заметила мое смущение – мне не хватило ловкости, чтобы разрезать бекаса в желе, и, забирая мою тарелку, сказала:

– Пустяки! У тебя будет достаточно времени, чтобы овладеть всеми этими премудростями.

У меня создалось впечатление, что все окружающие подпадали под обаяние ее жизнерадостной и добродушной натуры. Но даже я при всей своей наивности понимала, что окружавшие ее лизоблюды источали немало лести. И это вполне объяснимо, принимая во внимание то положение, которое занимала знаменитая танцовщица, богатая и влиятельная. Зависть и сплетни постоянно следовали за ней. Весь тот день меня не покидало чувство недоумения – неужели эта очаровательная женщина и есть та самая ужасная Кшесинская, которую называли бессовестной интриганкой, разрушающей карьеры соперниц. Ее человечность окончательно покорила меня – в ее доброте по отношению ко мне было нечто большее, чем просто внимание хозяйки к застенчивой девочке, впервые оказавшейся под крышей ее дома. Кто-то, поддразнивая ее на мой счет, бросил:

– Из вас получилась хорошая дуэнья, Малечка.

– Ну и что же, – ответила она. – Тата такая прелесть.

– Если кто-нибудь тебя обидит, приходи прямо ко мне. Я за тебя заступлюсь, – позже сказала она и впоследствии сдержала слово».

Не часто встретишь подобное качество у самовлюбленных натур.

Гастрольные ее спектакли в Вене совпали с приездом в столицу Австро-Венгрии американской танцовщицы Айседоры Дункан, совершавшей свое шумное турне по Европе. Газеты были заполнены статьями о выступлениях на одних и тех же подмостках Королевского театра артисток-антиподов: классической русской балерины Матильды Кшесинской и длинноногой плясуньи из Нового Света, демонстрировавшей на глазах у ошеломленной публики нечто невообразимое, граничащее с непристойностью. Выскакивает на сцену босиком, фактически голая: под полупрозрачным газовым балахоном – ничего. Танцует не ногами, а черт-те чем: торсом, бюстом, заламывает руки, трепещет, неистовствует – под музыку великих композиторов, предназначенную исключительно для концертного исполнения и прослушивания. На вопрос интервьюера, как следует понимать характер ее танца, резко отвечает: «Я ненавижу “танец”! Я выразительница красоты. Я хочу выразить дух музыки. В качестве средства я использую свое тело точно так же, как писатель использует слова. Не называйте меня танцовщицей». Скандал, не иначе!

…Воспользовавшись свободным вечером, она отправилась в компании друзей поглядеть на шокирующую исполнительницу. Сидела в аванложе вместе с Легатом, Егоровой и приехавшим в Вену освещать ее гастрольные спектакли театральным критиком и фельетонистом «Нового времени» Юрием Беляевым (последний без конца что-то строчил в пристроенном на коленях блокноте).

Впечатление было непередаваемым. У нее на глазах варварски, без сожаления сокрушали алтарь ее искусства – академический танец. И это, как ни странно, увлекало! Рослая, крепко сложенная дива в ярко-алом хитоне чуть ниже колен, извиваясь в причудливых позах, изображала нечто не связанное с реалиями жизни – сиюминутное, зыбкое, ускользающее: всполохи чувств, грезы, внезапно вспыхнувшую страсть, телесную радость, восторг, и тут же, сменив воображаемую маску – грусть, тоску, обмирание души… Звучала музыка: «Вакханалии» из «Тангейзера» Рихарда Штрауса, венский романтический вальс. Дункан, похожая на античную статую, заломив трагически руки, уносилась в немыслимом пируэте к небесам: голова предельно закинута, край газового платья уползает все выше, обнажая ослепительно-белые колени… Кто-то в партере присвистнул от изумления, послышались возмущенные возгласы, шиканье…

Рухнув как подкошенная напоследок у рампы и замерев, исполнительница понеслась за кулисы…

Не понимая, что с ней происходит, Кшесинская вскочила на кресло, захлопала восторженно в ладоши. На нее в недоумении глядели из зала.

– Браво, Дункан! Брависсимо! Бис!!! – кричала она в полный голос.

Об эксцентричной ее выходке сообщили назавтра аршинными заголовками все венские газеты. Беляев, явившись спозаранку в занимаемые ею апартаменты гостиницы «Империаль», чтобы сочинить очередную корреспонденцию, домогался ответа: отчего так восхитили лучшую в мире классическую балерину цирковые антре взбалмошной американки?

– Не понимаю, – с чувством говорил он, – какое вообще отношение эта дама имеет к хореографии? Как можно всерьез относиться к сумасбродным ее идеям, о которых она вещает на каждом шагу, – всем этим ее «центральным пружинам», «экстатическому подъему груди», «непрерывному устремлению ввысь»? Вздор ведь немыслимый!

– Ах, оставьте, пожалуйста, Юра! – не выдержала она наконец. – Что вы такое говорите? Мне нет дела ни до каких ее теорий! Я доверяю своим глазам, чувствам. А они мне говорят, что Дункан гениальна. Я не собираюсь ей подражать, у нас ничего общего. Хореография это или нет, это уж вы, господин эрудит, потрудитесь объяснить. Мне же достаточно того, что она возбуждает мою фантазию, околдовывает, уносит в необыкновенный какой-то мир… – Она поигрывала, лежа на кушетке, кончиками сафьяновых туфелек из-под оборок утреннего платья. – Писать об этом не обязательно… – произнесла задумчиво. – Но вчера в концерте я почему-то вдруг подумала, что проморгала, кажется, что-то важное, перетанцевав десятки балетов. Не до конца что-то постигла… в самой природе танца, его стихии… – Встряхнула головкой, отгоняя невеселые мысли. – Ах, да ладно! – воскликнула. – Какое это, в сущности, имеет теперь значение? Позвоните, если не трудно, вниз: пусть принесут шампанского. И кликните Любу с Николаем. Отпразднуем наш последний вечер в Вене!..

2

Зима тянется бесконечно. За окнами – снежная круговерть, в комнатах сутками не гаснет электричество. Вскочишь как чумовая среди ночи на постели – печная труба завывает под ветром, ставни непереносимо скрипят. Оторопь берет… Настроение – под стать погоде. Нет желания ехать в театр, трястись под вой метели по обезлюдевшим улицам, вновь переодеваться, гримироваться, ждать своего выхода на сцену. Устала от монотонной рутины, мелочных подсидок, зависти. Любое твое движение истолковывают вкривь и вкось, каждое лыко ставят в строку. Добилась – ценой невероятных усилий – прибавки жалованья балеринам: с пяти до восьми тысяч рублей в год. Для нее самой эта прибавка да и, вообще, театральный заработок – звук пустой: не о себе пеклась, о товарках. Спасибо сказали? Как бы не так! Обвинили в скаредности… Надоело все хуже горькой редьки!.. Напрашивалась мысль: покинуть казенную службу. Время идет, оставаться вечно юной на сцене не дано никому. Свойственное ей трезвомыслие подсказывает: предпринять подобный шаг уместнее сегодня. Пока единолично правишь бал…

…Люди рвут друг у друга свежие номера газет. Невероятно! Кшесинская увольняется из театра! Уже назначена дата прощального бенефиса – четвертое февраля, все билеты проданы… Обсудив подробно главную новость, обращаются к напечатанным тут же военным сводкам с Дальнего Востока. Все вроде бы идет нормально: наши производят необходимые какие-то маневры, япошки сопротивляются. Побегут скоро, как пить дать. Кишка тонка – с Россией тягаться…

Затевая небольшую, как тогда думалось, армейскую прогулку к тихоокеанским берегам, власти менее всего руководствовались внешнеполитическими целями: акция целиком была направлена на решение внутренних задач. Необходимо было перед лицом множившихся эксцессов: аграрных волнений, забастовок заводских рабочих, студенческих беспорядков, конституционных требований либералов – усилить патриотические настроения в народе, явить себя достойным образом в глазах общества, стукнуть, проще говоря, кулаком по столу. Ничего лучшего для этого, чем маленькая победоносная война, нельзя было придумать. И мальчик для битья своевременно подвернулся: строившая на дальневосточных рубежах куры великому соседу феодальная, как помнилось Николаю по кругосветному путешествию, безнадежно отставшая от мирового прогресса Япония – с ее рикшами, гейшами, бумажными фонариками и прочей мишурой. «Все-таки это не настоящее войско, – отзывался он накануне войны о противнике, – и если бы нам пришлось иметь с ним дело, то от них лишь мокро останется». О том, что желтолицые япошки построили на деньги США, Англии и Германии мощный современный флот и перевооружили армию, российский самодержец, похоже, не имел ни малейшего представления.

Все было еще впереди: поражение в Маньчжурии, гибель эскадры кораблей вице-адмирала Рожественского в Цусимском проливе, сдача Порт-Артура, унизительный Портсмутский мир. Верилось, вопреки всему, в счастливую звезду России. Ведь чего только не испытали, чего не выпало на русскую долю! И под Ордой ходили, и поляки лезли, и швед топтал. Выстояли, живем, слава богу. И нынешние беды одолеем. Не впервой!

Петербург, гоня прочь тревогу, наслаждался быстротекущим днем: наполнял театральные залы, веселился на балах, ездил к цыганам, влюблялся в женщин.

Прощальный бенефис Кшесинской пришелся на эту празднично-искусственную эйфорию. Казалось: Зимний дворец и Мариинский театр поменялись на время местами. Слепило глаза от раззолоченных мундиров, бальных туалетов дам, в партере и ложах толпились знаменитости. Перед открытием занавеса заиграли гимн, переполненный зал поднялся в едином порыве, с чувством запел: «Боже, царя храни!» Повеяло на миг старым добрым временем, показалось: мир незыблем, как прежде, трон непоколебим! Над голубым бархатом кресел, мешаясь с ароматами дорогих духов, витал незримо Дух Империи…

Царившая вокруг обстановка необычайно ее воодушевила. «В этот вечер, – вспоминает она, – у меня была сверхъестественная сила».

Счастливчикам, попавшим на бенефисный концерт Кшесинской, довелось увидеть во всем величии балерину «ассолюта» – непререкаемую, абсолютную звезду. По-царски щедро сыпала она к ногам подданных драгоценности из собственной шкатулки: дерзкую напористость туров, россыпь певучих пассажей, акварельно прозрачные, возникающие словно бы из окружающего воздуха лирические адажио с партнером, мастерски запутанные прыжки, двойные и тройные пируэты в разнообразных направлениях. Каждая поза, каждое движение преподносились публике с видимым «нажимом», подчеркнутой зрелищностью, позволяя насладиться одновременно и картиной балета в целом и каждой из составлявших его красок.

Балетоманы заходились в восторге: богиня, иначе не скажешь! О-о, этот ее волшебный «жете-ан-турнан»! О-о, «тур-пике»! А «пас-глиссаж»? А антраша? Заноски? Изумительно, необыкновенно, шарман!.. Выбранные ею два первых акта из «Тщетной предосторожности» со вставным па-де-де и вторая картина первого действия «Лебединого озера» сопровождались бешеной овацией. По настоянию зрителей она повторила с блеском свои тридцать два «фуэте». На сцену летели букеты цветов, слышались взволнованные крики. Дежурившая у подъезда молодежь выпрягла лошадей из кареты и с веселыми возгласами домчала ее до дома…

Блаженная праздность, покой! Ни тебе расписаний, ни телефонных звонков по поводу неожиданных замен. Рожи Теляковского не видать. Можно, как говаривала матушка, ослабить корсет…

Она прокатилась в Москву на бенефис Кати Гельцер. Получила золотой венок на торжественном обеде у Кюба, данного в ее честь балетоманами (на каждом лепестке – название балета, в котором она принимала участие). Гуляла часами на даче в Стрельне, нянчилась с милым сыночком, принимала друзей.

«В моей домашней жизни я была очень счастлива, – пишет она, – у меня был сын, которого я обожала, я любила Андрея (он ушел из полка, учился в военно-юридической академии. – Г.С.), и он меня любил, в них двух была вся моя жизнь. Сергей вел себя бесконечно трогательно, к ребенку относился как к своему и продолжал меня очень баловать»…

Роли звезды на покое ей хватило ровно на один сезон. Все разом вдруг наскучило: визиты, обеды, компаньонши. С ума сойти – каждый день одно и то же!.. Отдыхала как-то после ужина на веранде, листала в меланхолии театральные журналы. Столько событий в мире искусства… Титто Руфо прибыл с гастролями. В частной опере Аксарина – окончание сезона, поют старые друзья: Леонид Собинов, братья Решке. Шаляпин потряс публику своим Олоферном в «Юдифи», Комиссаржевская блистает в «Сестре Беатрисе» Метерлинка, в балетной рубрике – очередной панегирик Безобразова в адрес Анны Павловой…

Она смахнула с колен бумажную кипу, прошла к балюстраде. Над верхушками деревьев дальнего бора догорал нежно-палевый закат. («Чудные какие цвета, – подумала, – хоть картину пиши».) За спиной, в глубине комнат, забили глухо часы: один… два… три… четыре… – она машинально досчитала до восьми… Предстал перед глазами театр: гул наполняемого публикой зала, закулисная суета, рабочие что-то наспех поправляют в декорациях, из оркестра слышны звуки настраиваемых инструментов…

Она кликнула в волнении лакея, приказала подать коляску. Встреченная аплодисментами, неотразимая в небесно-голубом платье, явилась нежданно-негаданно в ложе. Лорнировала, облокотясь на бархатный барьер, ряды кресел, остановила взгляд на расположенной напротив ложе директора, где светился одиноко набриолиненный пробор Теляковского. Догадливый, не в пример предшественнику, конногвардейский полковник постучал несколько минут спустя в дверь. Разговор их наедине был короток и деловит: оба достаточно хорошо знали друг друга. Теляковский в осторожных выражениях посетовал: касса в отсутствии очаровательной Матильды Феликсовны недобирает положенного, публика по ней соскучилась, это факт. Почему бы не вернуться, в самом деле?

– Я готова возвратиться, но с условиями, – последовал ответ.

Ни о какой официальной службе не может быть и речи, стала она перечислять. Танцевать она будет, когда захочет и сколько захочет. («Как Дункан», – чуть не слетело с языка.)

Теляковский беспокойно ерзал в кресле.

– Позвольте, многоуважаемая Матильда Феликсовна, – протянул, – но это ведь… – Она не дала ему закончить.

– Да, да, да! – сказала твердо. – Именно так: гастролерша без контракта! Никакая бумага не может меня связать и никакая неустойка не запугает. – Она чуть смягчила тон: – Вы знаете мою обязательность: театр я никогда не подводила и не подведу. Гарантией моей будет слово артистки…

Оба напряженно глядели друг на друга.

«Дрянь! – говорили его глаза. – Ну, ты и дрянь!» (Случалось, полковник употреблял выражения и похлеще.)

«Никуда, чурбан, не денешься…» – сквозила на ее губах чуть заметная улыбка.

Прозвенел в третий раз звонок, погасли огни в зале. Теляковский рывком поднялся на ноги.

– Не скрою: я разочарован… Будем, однако, считать договор состоявшимся… – Руки он ей не поцеловал. – Ваш покорный слуга, Матильда Феликсовна!

Не переводя дыхания она ринулась в работу. Шли чередой бенефисы: А. Ширяева, Г. Гримальди, московского кордебалета, спектакли в пользу престарелых артистов, помощи голодающим, погорельцам, пострадавшим от эпидемии холеры – всюду она поспевала, каждый раз появление ее на подмостках становилось событием, вызывало шумные толки, подробно освещалось прессой.

«Умеет чертова полячка создать вокруг себя ажиотаж», – неохотно признавался Теляковский.

С возвращением ее в театр вспыхнули с новой силой незатихавшие закулисные битвы. Само присутствие Кшесинской особенным каким-то образом добавляло в атмосферу электричества. Перестраивались в спешном порядке враждующие станы, бушевали страсти вокруг «личных» балетов примадонны, передаваемых другим исполнительницам только с ее согласия, витал повсеместно дух состязательства. Зритель валом валил в театр, в кассах снова был аншлаг.

Главное представление, однако, ожидало публику не на театральных подмостках – на улице: грянуло 9-е января 1905 года.

Она была живой свидетельницей события, вошедшего в историю под названием «кровавое воскресенье», наблюдала его с близкого расстояния, почти в упор. Тщетно, однако, искать в ее воспоминаниях стереотипно-канонического описания случившегося: мирного шествия рабочих во главе со священником Г. Гапоном к Зимнему дворцу с петицией к царю-заступнику (заблаговременно укатившему от греха подальше в Царское Село), картин расстрела демонстрантов войсками и полицией, трупов мужчин и женщин на окровавленном снегу.

«Девятого января 1905 года, – пишет она, – произошло выступление Гапона. В этот день был чей-то бенефис, и я была с родителями в ложе. Настроение было очень тревожное, и до окончания спектакля я решила отвезти своих родителей домой. В этот вечер Вера Трефилова устраивала у себя большой ужин, на который я была приглашена. Надо представить себе, как она была бы расстроена, если бы в последнюю минуту никто не приехал к ней. На улицах было неспокойно, повсюду ходили военные патрули, и ездить ночью было жутко, но я на ужин поехала и благополучно вернулась домой. Мы потом видели Гапона в Монте-Карло, где он играл в рулетку со своим телохранителем».

Для балерины-монархистки, как и для подавляющего большинства людей ее круга, причина случившегося крылась в самих рабочих, послушавшихся попа-провокатора и тех, кто стоял за его спиной. Помилуйте, разве можно вести подобным образом диалог с властью! Эти самые мастеровые ломали, оказывается, на своем пути заборы, опрокидывали телеграфные столбы, баррикады возводили поперек улиц, поджигали киоски, грабили винные лавки. Кухарка, вернувшаяся с пустой корзиной с Сенной площади, видела собственными глазами, как нещадно избивали городовых, шашки из ножен вырывали, револьверы. Кто в действительности в злополучный тот день стрелял и в кого, это еще надо доказать. А то, что житья никакого не стало от невозможных этих людей – факт! Гунны какие-то…

Сказанное выше не свидетельствует вовсе, что коллектив Мариинки остался подобно ей безучастным к революционным брожениям того времени. Вот как описывает умонастроения балетной труппы и общую обстановку в театре тех дней Тамара Карсавина:

«Осень 1905 года, осень, когда была осуществлена попытка революционного переворота, я до сих пор вспоминаю как кошмар. Жестокий октябрьский ветер с моря, холод, слякоть, зловещая тишина. Уже несколько дней не ходили трамваи. Забастовка стремительно охватывала все новые предприятия. С тяжелым сердцем возвращалась я поздно вечером с политического митинга, который мы, артисты, устроили в тот день. Я шла окольным путем, чтобы избежать пикетов. Мои тонкие туфли промокли, ноги онемели от холода, мысли путались. То, что мы, артисты, такие консервативные в душе, настолько преданные двору, скромной частью которого мы себя ощущали, поддались эпидемии митингов и резолюций, казалось мне изменой. Митинги устраивались повсюду; самоуправление, свобода слова, свобода совести, свобода печати – даже школьники принимали подобные резолюции. С полным сознанием дела (хотя у меня есть основания сомневаться в этом) или следуя за несколькими вожаками, наша труппа тоже выдвинула ряд требований и избрала двенадцать делегатов, чтобы вести переговоры. Среди них оказались Фокин, Павлова и я. Нашим председателем был танцовщик кордебалета и одновременно студент университета, человек честный, но ограниченный.

В ту ночь во всем городе погас свет. Я ощупью поднялась по лестнице; наша квартира была, как всегда, освещена керосиновыми лампами. Мама встретила меня довольно агрессивно, она была против моего участия в митинге.

– Не доведут тебя до добра эти митинги, попомни мое слово.

– Дай же ребенку сначала рассказать, что произошло, – вмешался отец, стремившийся примирить нас, дав мне возможность высказаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю