Текст книги "Рябина, ягода горькая"
Автор книги: Геннадий Солодников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
МЕРТВАЯ ОЛЬХА
Солнце лениво сползло за синие увалы.
С реки набежал ветерок, дохнуло прохладой. Бойко залопотали листья ольховника, что густо заполонил пойменное правобережье Тулвы. В жару, потускневшие и вялые, они висели безжизненно. А сейчас сочно бились на ветру, затопляя все радостным гулом.
Я только что приехал в этот лагерь и теперь отдыхал в палатке. В откинутый полог, был виден островок деревьев. Они тесно обступили «столовую» – несколько рядов наспех сколоченных из неструганого теса столов и лавок.
Лежа на хрупком и духовитом сене-листовнике, я думал об ольхе – этом неброском с виду, но таком интересном дереве. Древесина у нее легкая, с затейливым узором, и потому в почете у краснодеревщиков. Из ольховой коры делают стойкие краски. Хороша ольха и тем, что сама удобряет почву. На ее корнях есть «волшебные» клубеньки. Они накапливают азот. Впервые обо всем этом я узнал давным-давно, еще в детстве. Мне довелось тогда прослушать обстоятельную беседу. Она была неприятна для меня и казалась долгой, как дождливый день.
Тихий таежный кордон сиротливо стоял у самой кромки леса неподалеку от железнодорожного полустанка.
Весна была в разгаре. Под корой у деревьев упруго бродил сок, а у нас, ребят, от обилия лесных запахов, звуков и сверкающего солнца сладко кружилась голова.
Мы играли в дикарей. Удрали в лес, распалили на поляне большущий костер. Потом гнули ломкий ольховник и сдирали с него кору. Сок быстро густел. Голая нежная древесина на свету бурела, как засвеченная фотобумага. Кусочками коры с остатками бурого сока, словно ляписом, мы разрисовывали друг друга. Потом с дикими воплями прыгали через костер, плясали вокруг него.
Вдруг в дальних кустах верхом на лошади показался мой отец. Но мы раньше увидели его и успели разбежаться. Я был уверен, что отец не заметил меня. И вправду, дома о лесном костре мне не было сказано ни слова.
Утром меня подняло ни свет ни заря, и я сразу бросился через кухню во двор.
– А-а! Нарушитель! – вдруг грозно раздалось над моим ухом. Я до того испугался, что в первую минуту ничего спросонья не мог разглядеть.
– Так это он палит костры в лесу, губит деревья! – рокотал голос. – Что ж, возьму с собой в город. Там разберемся…
За столом в кухне сидел большой начальник – сам лесничий. Я глянул на отца. Тот лишь развел руками.
Лесничий устало развалился на лавке, угловатый, тяжелый, поставив двустволку между колен. Он колюче смотрел па меня из-под мохнатых бровей и в такт словам хлопал широкой ладонью по столешнице.
Мне уже было невтерпеж. Я переминался с ноги на ногу, тоскливо смотрел на распахнутую дверь и чувствовал, что или со мной случится беда, пли я вот-вот разревусь. А лесничий, ничего не замечая, говорил о загубленной вчера ольховой молоди и о том, какие они полезные, эти деревья.
На мое счастье, он не слишком долго мучил меня, и я пулей вылетел из избы…
Тогда-то я ничего не заметил, но теперь уверен, что не успел я скрыться в глубине двора, как лесничий с отцом хитро рассмеялись. А мать наверняка долго корила их, бессердечных мужиков, за «измывательство над ребенком»…
Этот памятный случай был, пожалуй, первым из тех житейских уроков, которые постепенно научили меня уважительно относиться к самому невзрачному деревцу.
…Брезент палатки, в которой я лежал, совсем остыл. Понизу посеяло сыростью. Поднявшись, я отправился на берег реки.
На луговине возле «столовой» мне послышался необычный здесь треск: словно кто-то ворошил груду сухих обрезков бумаги. Я невольно глянул на листья ближней ольхи.
Они были жухлые и темные, будто ошпаренные кипятком, постепенно крошились и облетали. Трава возле самого ствола пожелтела, усохла, и были видны неплотные стыки небрежно брошенных пластов дерна.
И тут только я вдруг заметил, что не по-живому, слишком уж ровно, этаким правильным четырехугольником стоят ольхи.
Светило солнце.
Печально шуршала сухая листва, будто жаловалась…
Даже птицы не садились на эти деревья.
Все дни, сколько я жил в лагере, при виде мертвых ольх мне почему-то становилось неловко и стыдно, хотя я тут был ни при чем.
ПОЖАР
Тревожно звякнули стекла в пазах.
– Петрович, на двадцатом горит!
Белесая июньская ночь была на редкость душной и тихой.
Из летнего пристроя, где мы спали, было слышно, как отец глухим от сна голосом велел поднимать мужиков и быстро всем собираться на станции. Покрикивая на застоявшуюся казенную лошадь, он гремел лопатами, кайлами, носил из скрипучего сарайчика огнетушители.
Взвизгнули ворота, под окнами протарахтела телега. Вскоре, прогудев рассерженной осой, укатила по рельсам в ночные леса станционная дрезина. И опять вокруг стало тихо.
Лето начиналось сухое и жаркое. Отцовский лесной участок лежал вдоль железнодорожного полотна. Несмотря на щиты-крестовины возле линии, призывающие паровозных машинистов «закрыть сифон и поддувало», то там, то здесь занимались пожары. Дежурившие на полотне рабочие из лесничества и путевые обходчики быстро гасили их. К частым, скоротечным пожарам уже привыкли, и даже ночная тревога по-настоящему никого не обеспокоила.
Но отец с рабочими не вернулся ни утром, ни днем. Никто толком ничего не знал. Поползли разные слухи. Солнце палило по-прежнему. Было под тридцать градусов. Поселок оцепенел от жары и ожидания.
После обеда в небе загудел двукрылый аэроплан. Мы, мальчишки, не бежали по обыкновению вслед ему, не кричали истошно: «Эроплан, эроплан, посади меня в карман…», а молча следили за ним, задрав головы. Он сделал несколько кругов, снизился, и в воздухе зазмеился узкий красно-белый вымпел. Мы знали, что в кармашке, нашитом на мешочек с песком, лежит записка пилота, облетевшего пожар, и отнесли вымпел дежурному по станции.
К вечеру поднялся ветер. Он тянул понизу ровно и сильно. И все с той стороны, и все на поселок, на нас. Он принес горьковатый, щекочущий ноздри запах гари.
Ночью над лесами заиграли всполохи. Зарево то блекло, выцветало, то наливалось густой кровью. На рассвете, хотя небо было ясным, из-за ближнего увала поползли необычные, пегие облака. Запахло смолистым дымом.
Тревога росла.
Минули еще сутки. Несколько железнодорожников решили ехать на пожар. Но начальник станции, которого за глаза называли Бомбой, не разрешил им. Толстый и краснолицый, он сердито взмахивал короткой ручкой и кричал, что ему не дано никаких «указаний» и что справятся без них. После работы они все-таки выпросили дрезину и, побросав на маленькую платформу лопаты, укатили в ту сторону. Начальник растерянно смотрел им вслед и нервно вытирал рукавом полотняного кителя потную лысину.
Мать не спала. Она шумно вздыхала, поминутно выглядывала в растворенное окно.
Мне еще не довелось видеть пожар. Но в пристрое у нас все стены были оклеены цветными плакатами. На них, вздымаясь выше леса, полыхало багровое пламя, клубился черный дым. Маленькие человечки копошились где-то внизу: рубили лесины, копали канавы, стояли с огнетушителями наперевес. Тракторы под самым носом у огня тянули плуги. А на одном из листов над пылающим лесом летел аэроплан, распушив за собой белый шлейф…
Всю ночь это плакатное пламя плясало перед моими глазами. Было жарко и душно, и настоящий едкий дым щипал глаза.
Все вокруг заволокло дымом. Скрылись синие вершины на горизонте. Мутно светило солнце.
Утром никто в поселке не выгнал на пастбище скот. Коровы беспокойно метались по загородкам и не просто мычали, протяжно и просяще, а дико рявкали, раздувая ноздри. Жалобно голосили овцы, визжали поросята, растерянно взлаивали собаки. Люди укладывали вещи в кованые сундуки, вязали узлы и выносили их на поляну посередь улицы. Самые беспокойные утащились на околицу, к прудику. Некоторые ставили в воду столы, лавки и громоздили на них свое добро.
Отступать было некуда: на десятки верст стояла тайга.
На дрезине привезли молоденького железнодорожника, обожженного, всего в бинтах. Бабы причитали, всхлипывали. А Бомба семенил до самого фельдшерского пункта рядом с носилками и визгливо покрикивал:
– И чего вы со мной делаете! Половины рабочих в мастерской нет. Пожар им. А отвечать кто?
Спустя несколько часов на станции получили распоряжение задержать встречный пассажирский поезд, и мимо него в сторону пожара, не останавливаясь и не замедляя ход, прогрохотал паровоз с несколькими вагонами и открытыми платформами. На платформах стояли два больших трактора. Из города шло подкрепление.
Весь день над лесом плутал в дыму аэроплан – сбрасывал лекарства и продукты…
Отец вернулся через неделю. На него было страшно смотреть. Слезились красные глаза с оплавленными ресницами. Опали щеки, обметанные клочковатой щетиной. Он долго сидел па завалине в изодранной обгорелой спецовке, неподвижно свесив с колен тяжелые забинтованные руки.
Мать раздобыла где-то бутылку водки, истопила баню, обмыла его, большого и беспомощного. Распаренный, он сидел после за столом, осторожно брал стакан и медленно пил, вздрагивая при каждом глотке. Прозрачные капли скатывались по рыжему подбородку и падали на холщовую нательную рубаху, оставляя темные расплывчатые пятна.
Проснулся отец на другой день к вечеру. Долго седлал непослушными руками лошадь и отправился объезжать лесные гари…
Было это давно, так давно, что казалось навсегда забытым.
…На маленьком теплоходе, у команды которого по выходе судна из ремонта оказался свободный день, я был единственным гостем. Мы хорошо позагорали, накупались и теперь спешили в пригородный порт.
Еще издали мы увидели дым. Возле берега горел лес. Огонь воровато поднимался по склону, словно хотел скрыться в таежной глуби от людских глаз.
К пожару я отнесся равнодушно. На противоположном берегу водохранилища – большой поселок, пожарники. Там не могут не заметить огня и дыма… Заволновался я, лишь когда теплоходик стал воротить к берегу. Надо же! Пока команда возится тут, пройдет час-два – и опоздаю я на электричку, идущую в город. Сиди жди – одно беспокойство…
Я стоял на палубе и без особого интереса смотрел, как ребята из команды раскатывали пожарные рукава, составляя из двух один длинный. Моторист пустил двигатель помпы па полную мощность, но струей удавалось захватить лишь нижнюю границу огня и чуть-чуть по кромкам. Слишком крутым был откос, слишком длинным рукав, и напор воды в нем постепенно затухал.
Со шлангом осталось двое. Остальные, взяв нелепые пожарные топоры – тупые и толсто обляпанные суриком, – углубились в лес справа. Девчата – и кассир, и матросы, и буфетчица – все встали цепочкой слева вдоль огня, передавая из рук в руки тяжелые ведра. Ведра были белые, чистенькие, и на каждом – нарядная буква из названия теплохода. Но, мокрые, они тут же потеряли свой блеск, их облепило золой, маркой сажей и мелким лесным хламом.
Мне стало неловко перед командой, перед девчатами. Я стянул рубашку и в майке, в сандалетах на босу ногу нехотя полез в гору…
В цепочке я, единственный мужчина, стоял самым последним. Нас было мало, и ведра двигались медленно. Я выплескивал воду на горящие пни и валежины, но пока ждал да заливал в новом месте, на старом огонь упрямо вновь поднимал голову.
Меня это начало злить. На моих глазах зеленые резные листья рябинок темнели, корчились, словно пальцы в судороге, и разом вспыхивали с легким шипением. Секунды – и вместо живого деревца стоит опаленный тонкий ствол. Быстро пожирал огонь лесную подстилку, оставляя за собой пухлый полог из пепла и золы. Прозрачные языки пламени взлетали на звонкие сушины и, вдоволь наплясавшись на одной, обуглив ее, перекидывались на другую. Казалось, еще немного – и, окрепнув, рассвирепев, голодный огневой вал покатится по тайге, подминая под себя все, что встретится на пути.
Я не заметил, как стал носить ведра бегом, стараясь успеть в самые опасные места, где огонь был подвижнее и злее. Спотыкаясь и падая, я метался по склону вверх-вниз, заливал пламя, гасил его ветками.
Вскоре задрожали колени. Начало покалывать сердце. Дым перехватывал дыхание и разъедал глаза. Потный от жары и работы, я не замечал ни времени, ни изодранной майки, ни укусов искр в голое тело. Когда нам наконец удалось сбить пламя на своей стороне, я захватил два огнетушителя, которые приберегли на всякий случай, и ушел с ними в обгон огня, в голову пожара. Там уже были двое из команды, и мы начали последнюю схватку.
…Теплоход торопливо бежал в город. День незаметно кончился, и солнце, догонявшее нас по-над лесом, все чаще запиналось за верхушки лесин. Звонко хохотали и повизгивали под струей забортной воды девчата. А я уже вымылся и устало сидел в носовой каюте, машинально поглаживая прохладной ладонью ожоги на плечах.
И виделись мне почему-то забинтованный железнодорожник, краснолицый Бомба и отец, верхом на лошади, с руками-куклами в белых бинтах, неподвижно лежащими на седельной луке.
В ДОЗОРЕ
– Ты, парень, видать, в лесу вырос? – добродушно улыбнулся доктор.
– Ага! На лесном кордоне! – согласно закивал я.
Страхи мои как рукой сняло…
Запуганные большим конкурсом да россказнями остроязыких городских ребят, мы, поступающие в училище деревенские подростки, очень боялись медицинской комиссии. Она была нам в диковинку. Мы понятия не имели, как это ты, голый, идешь от одного доктора к другому и тебя осматривают, ощупывают, прослушивают. Больше всего робели мы перед глазным кабинетом. Оттуда многие выходили чуть не в слезах и на вопросы потерянно махали уже бесполезным листком с пометкой: «Не годен».
Им предстояло ехать обратно домой.
Войдя к глазнику, я ошалело застыл у порога. Доктор кивнул мне на стул, велел закрыть один глаз черной картонкой и ткнул указкой в лист с буквами. Я следил за его быстрой рукой и, боясь отстать от нее, торопливо выкрикивал буквы. И чем точнее отвечал, тем сильнее пугался. А не ловушка ли это? Уж больно хорошо я все видел.
Дойдя до середины листа, доктор чуть замешкался, по-недоброму глянул на меня и передвинул указку к нижнему обрезу. Но и самые мелкие букашки-буковки не расползались, не замельтешили, а сидели на месте, четкие и ясные.
Доктор хмыкнул, подсел ко мне и давай быстро-быстро листать необычную книгу. Все страницы в ней были пестро раскрашены, словно выложены разноцветными стеклышками. Глянув на лист, нужно было не мешкая говорить, какую ты цифру или геометрическую фигуру увидел в этой мешанине.
– Девятнадцать… Двадцать шесть… Четыре… Треугольник… Круг!
Тогда-то и улыбнулся мне угрюмый на вид доктор.
В книжках я читал, что таежные жители – охотники, лесники, звероловы – были меткими снайперами. Но при чем тут лес, я не знал. А спросить было не у кого.
Вечером я лежал на жесткой курсантской койке в темном пустом «кубрике» и думал о дружках, о скором отъезде домой, о том, как пойду с пристани по тракту сквозь утренний лес. И наплыла на меня синяя тайга. Она колыхалась подо мной, густая и нескончаемая, уходя за далекий горизонт. Будто я снова влез на сторожевую вышку…
Вышка стояла на лысой макушке пологой возвышенности. Это был обветшалый топографический знак. Верхнюю площадку его немножко расширили, оградили и закрыли дощатым грибком. Почти целый месяц мы с Петькой, пока болел его отец, дежурили здесь. Взрослых, особенно мужчин, не хватало, и мы с дружком стерегли лес от пожаров.
Вокруг нас, куда ни глянь, в жарком мареве колыхалась тайга. С одной стороны на горизонте голубел Денежкин камень. С другой – прозрачно дымил недалекий город. Там в шахтах горняки добывали бокситовую руду. Из нее выплавляли алюминий для крылатых боевых птиц.
Шла война. Бои гремели далеко-далеко. Но когда над уральскими вершинами грудились тучи и обожженное молниями небо содрогалось от сердитых раскатов грома, нам с Петькой казалось, что это голос войны. Думалось, что там враг и вот-вот земля загудит и застонет от взрывов совсем близко. Наши сердчишки гулко выстукивали: «Тревога! Тревога! Тревога!» Мы с опаской и надеждой поглядывали на тесовый шкафчик, где прятался старенький батарейный телефон-молчун. А вдруг он призывно затрещит и суровый командирский голос скажет нам: «Держитесь, ребята! Вы будете корректировать артиллерийский огонь».
Долгая война приучила нас даже в играх постоянно думать о ней, хотя наши лесные дежурства были и без того очень серьезными. Час за часом мы должны были смотреть на безмолвные сверху леса и, если появится где дым, немедля звонить в лесничество.
Бывало, от напряжения, от жары и резкого солнца вдруг заломит глаза, вышка начинает кружиться, раскачиваться. Тогда один из нас, зажмурясь, ложился на площадку или сползал вниз, чтобы отлежаться в траве. Даже короткими ночами мы пялили глаза в зыбкую темноту и поочередно тут же, на вышке, спали сторожким сном, завернувшись в старенькую шубейку.
Наше дело – наша дозорная вышка, наш наблюдательный пост – занимало у нас все время. На дежурства и с них мы ходили пешком – пятнадцать километров лесными прохладными тропами.
С вышки тайга казалась одинаковой. Особенно к концу дня она была утомительно однообразной. Дрожащие в прокаленном воздухе дали скрадывали разницу деревьев в цвете, высоте, и леса расстилались ровным темно-синим покровом. Зато когда мы спускались на землю, глаза наши видели все с удвоенной зоркостью. Каждое дерево было неповторимым, непохожим на другое, и за каждым поворотом тропы перед нами открывались все новые и новые подробности.
К концу месяца мы знали на своем пути любую колоду, любой завал, любое приметное дерево. Мы уже охраняли не просто безликий лес, а свои, до мелочей знакомые нам родные места.
Мы даже попытались и по-другому позаботиться о них, правда, получилось это по-детски, наивно и неумело.
Возвращаясь домой, мы однажды свернули с тропы и побрели по дну неглубокой речушки. Нам, заядлым рыболовам, она не понравилась. В ней не водилась рыба. На обратном пути мы принесли ведерко выловленных бредешком пескарей, окуньков, красноперок и пустили их в речку. Но сколько мы лотом ни бродили по ней, нигде не встретили наших новоселов. То ли вода не подошла для них и они погибли, то ли скатились по течению до большой реки.
Вскоре отец у моего дружка поправился. А мы с Петькой долго еще в самом разгаре ребячьей игры вдруг останавливались и озабоченно смотрели друг на друга, как будто нам по-прежнему надо было бежать на вышку. Спохватившись, мы продолжали играть, но почему-то было уже неинтересно.
МОИ КЕДРЫ
Они очень молоденькие, эти два кедра. Им всего-навсего лет по тридцать, а живут кедры до пятисот. Они растут в далеком рудничном городке на берегу студеной Колонги.
Растут с последнего, победного, военного года.
Два кедра, верно, единственные на той улице и потому бросаются в глаза всякому. И всяк задумывается: каким ветром занесло их сюда, на каменистую скудную почву?
Они стоят густые и молодо могучие, поднявшись вершинами над нашим старым, сутулым домом. Они уже наверняка плодоносят, и нетерпеливая ребятня втихомолку до времени сшибает с них шестами упругие шишки, пахучие и маркие от кедровой смолы.
Как мечтал об этом в те неблизкие годы я сам! Не довелось…
Мне, как всем в том возрасте, хотелось чем-нибудь заявить о себе, оставить память. Сколько заплотов изрезали мы складнем, чтобы корявые буквы кричали прохожим наши имена! Сколько раз за это поминали недобрым словом и драли нас старшие! Тогда мы высекали «вечные памятники» себе на прибрежных каменных глыбах.
Напрасное занятие… Глыбы были вылизаны рекой до сверкающей гладкости. А уж что говорить о недолговечных, сколоченных из обрезков заборах!
Дом наш сиротливо стоял в глубине двора па самом берегу. Вокруг ни деревца, ни кустика. Только огородная зелень да маленький островок задичалой конопли возле забора украшали усадьбу.
После лесного кордона на новом месте мне казалось пусто и серо. Как я завидовал тем, у кого подле домов по весне белым-бело от цветения и спозаранку допоздна гомонят птицы.
Осенним днем я сходил в лес и посадил в огороде рябину, черемушку, березку, а на самом светлом месте под окнами – два маленьких кедра. С какой осторожностью я выкапывал их в лесу, с какой заботой засыпал корешки перегноем! Как радовался, когда кедры принялись на новом месте, пошли в рост!
Вскоре мы уехали из таежного городка.
Вначале я очень жалел, что не у меня под окнами загудит на ветру густая голубоватая хвоя. Кто-то другой попробует первые шишки…
Потом успокоился. Стала радовать простая мысль: кто бы ни жил в доме, он все равно добрым словом вспомнит меня.
С тех пор я не бывал в северном городке. Он живет в моей памяти как далекое невозвратное детство. И шумят там два моих кедра.