Текст книги "Сапуниха(СИ)"
Автор книги: Геннадий Антюфеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Усмехнулась, вспомнив, как бекала и мекала над книжкой. Зато задачки с примерами решала всех скорее. Иные только начинают складывать и вычитать, а у неё уже ответ готов.
Так было и в 1929-ом году, когда приступили к ликвидации неграмотности. В ту пору колхоз зачинался и приехал в Гуреевск Никифор Поликарпович с женою своею Аксиньей Макеевной. Дали приезжим курень, там, в теплушке, занимались хуторяне по вечерам при керосиновой лампе. Верховские само собой, а они, низовские "помазки", само собой. Задачки и примеры вновь решала скоро и верно, не путаясь ни в пудах с килограммами, ни в рублях с копейками, а хорошо читать и грамотно писать не научилась, как ни старался наставник. Писала, пропуская буквы и коверкая слова.
Будучи бабушкой, отправляла письма дочери с внуками, и всегда те смеялись до слёз над её изложением хуторских и своих новостей. А когда приезжала в гости, вместе хохотали, читая корявые строчки, старательно, но безграмотно выведенные в тетрадных листках.
На кухне что-то громыхнуло. Вздрогнула, выпужавшись, перекрестилась, произнеся молитву, стала тревожно вслушиваться в тишину. "Может, мышка бегает",– подумала. Резкий металлический звук вернул в ещё одну пору былого...
Звон загремевшей посуды напомнил выроненную маманей крышку выварки*, что, дзенькнув о землю, судорожно завертелась, когда во двор въехали телеги с тремя из четырёх гробов, привезённых в Гуреев...
Гражданская война "веселилась" в смертельной пляске по просторам Дона, ухала взрывами снарядов, трещала винтовочными выстрелами и раскатывалась пулемётными очередями...
Рядом, у Еруслановского, вместе с поддерживающими белых казаками дрались с красногвардейцами кадеты, но в их хутор война ещё не ступала. Не знала тогда, да и всю жизнь не ведала, на чьей стороне сражался дядя Фома – родной брат папы (его привезли в одном из гробов), но запомнила отрубленное шашкой ухо, посечённое шрапнелью лицо и руки, покоящиеся на груди... Знала, что дрались в Калаче у завода Брыкиных, дрались беспощадно, не жалея ни себя, ни врагов. Хотя какие это враги? Ещё вчера сеяли хлеб, торговали, гуляли на одной земле, на донской. Всех объединяло единое звание – казак. А сегодня пробежала меж ними кошка, именуемая революцией, и разделились казаки на белых и красных.
Когда повозка, запряжённая лошадьми, привезла страшный груз, бабушка Марфа, выйдя на крылечко, не закричала, не запричитала, сжала губы и смотрела, смотрела на Хомушку... потом без стона, без звука, обмерев, упала... С тех пор померкла, резко постарела и вскорости преставилась Господу... Ненадолго пережил её и дедушка Авил...
После смерти дядюшки война нагло и бессердечно вошла в их подворье. В недавно построенном доме, в землянке стонали, метались в бреду, ругались, молились, взывали о помощи и просили пристрелить раненые. Кто-то потом поправлялся, а кто-то отходил к праотцам. Хоронили на клетке, завернув в шинели.... Одного... второго... пятого... десятого... Сколько же их, горемычных головушек с буйными чубами, покоится в земле гуреевской... да разве только в ней... По всей России-матушке в полях и ериках*, в лесах и холмах лежат и тлеют кости тех, кого так и не дождались в родимой сторонушке...
Отгремела, как ненужная, как побившая урожай гроза, гражданская сеча. Мало-помалу отходил от неё народ, точно примятая безжалостными ливнями и ветрами трава. Вроде бы и солнышко блеснуло из-за туч, обещая вёдрую погоду, да ощущение беды всё равно витало в воздухе.
Селяне настороженно относились ко всевозможным новшествам во все времена, не сулившим им обычно ничего хорошего. Но поверили, поверили большевикам, кинувшим, кажись, впервые клич: "Земля – крестьянам!" И взялись после лихолетья братоубийства за работу, словно пытаясь искупить свой смертельный грех за живущих и павших. Истосковавшиеся друг по другу – земля и люди – были неутолимы и неутомимы, как изголодавшиеся за время разлуки любовники. Да недолго утешались – в конце 1928-го года рысеглазый вождь с прокуренными усами решил, что все, кто предан, кто верен землице больше, чем возлюбленные, не достоин отрады, забыв о лозунге, который полонил крестьян с казаками. Постановил придавить самостоятельных, рачительных тружеников и объединить их с нищей, оборванной голытьбой. Возможно, правитель был искренен в стремлении таким путём вывести Советскую Россию в передовые зерновые страны, да, видимо, позабыл, сидя за Кремлёвской стеной, что любое насилие над личностью рождает сопротивление: активное или пассивное, но сопротивление. А, может, услужливые холопы Сталина на местах и в центре, сражаясь с богатством, запамятовали, что сражаться надо с бедностью, и подсовывали сводки, где во всех напастях были виноваты те, кто жил лучше, потому что трудился упористо на себя. А раз лучше – значит, богаче, не по-советски, отрываются от коллектива. Вот и надумали бороться с единоличниками, объявив многих кулаками, а посему – врагами власти. И выступил Иосиф Виссарионович на конференции аграрников-марксистов 27-го декабря 1928-го года с речью, где призвал "... повести решительное наступление на кулачество, сломать его сопротивление, ликвидировать его как класс..." И пошли ломать. Направо-налево, стараясь выслужиться перед вышестоящим начальством, искусственно множа количество зажиточных крестьян. О чём думали в то время исполнительные служаки? Сложно судить. Быть может, действительно верили в то, что, переведя богатеев (и настоящих, и липовых), отобрав нажитое у одних и раздав другим, сумеют осчастливить всех... Но, может статься, драли с других шкуры, спасая свою из-за страха, что уличат их в плохом исполнительстве постановлений партии... Наверное, случалось и то, и другое...
Как бы там ни было, но и до Гуреевского докатилась волна коллективизации.
Зима в том году была вьюжной, металась по степям буранами с пургою, словно отражая настроения, кипящие в душах казаков. Одни громко агитировали за совместное хозяйствование, другие, больше шёпотом, озираясь по сторонам, убеждали, что "енти" большевики ни к чему хорошему не приведут. Не знают они жизни казачьей, не уважают обычаев и традиций, испокон веку укоренившихся здесь.
Однажды, когда так же било и курило*, Стеня, укутавшись по глаза в платок, была одной из посыльных, ходила по дворам, оповещая о собрании, что должно состояться в просторном круглом доме* Татьяны Ехимихи. Вечером в набитой до отказа горнице Епихиных гудела и волновалась толпа. Шум утих, когда вошли уполномоченные: Аверий Бузин, Василий Котельников, лысовец Купреян Семёнович и незнакомец. Отряхнув одежду, оббив шапки и обувь, направились к столу, застелённому красной материей. Аверьян, оглядев присутствующих, громко сказал:
– Станишники! Собралися мы нынче для того, чтобы порешить дюже важный вопрос. Я долго не буду рассусоливать и скажу, што наступило новое время, и, стало быть, жить надо по-другому. Вот об новой жизни и расскажет вам товарищ Колесников.
Тот, высокий, статный, поднялся со стула, опёрся руками о столешницу, подался вперёд и произнёс:
– Товарищи казаки и казачки! Мы собрались здесь с целью объединиться в коллективное хозяйство – колхоз. Для чего это надо? Для того, чтобы бороться с урожаем...
– Борются за урожай, а не с им,– перебил оратора задиристый тенорок.
Председательствующий постучал предостерегающе по графину с водой, а выступающий продолжил:
– Значит, бороться за урожай и за лучшую жизнь для казаков и крестьян. А для этого надо быть всем вместе, сообща, и чтобы всё было общее: и скотина, и зерно, и сельхозинвентарь...
– И бабы, выходить, будут обчие, – уточнил тот же тенор.
– Нет, только животные и всевозможные механизмы: сеялки, плуги, веялки. А ты, товарищ, не смейся, от женщин польза тоже бывает большая...
– Ага, особенно когда уташишь в балку али в кушири* у Лиски, – не унимался оппонент.
Раздался дружный хохот, от которого закачались клубы дыма самокруток и в лампе шаловливо колыхнулся огонёк.
– Будя вам гоготать,– устыдил всех Аверий,– тебе, Антип, абы зубы скалить. Дело сурьёзное – неча шутковать, ряшать надо-ть насчёт дальнейшего, а ты...
– А чё я? Как народ скажить – так и сделаю.
Уполномоченный долго убеждал присутствующих о пользе совместного хозяйствования, а в конце речи предложил: "Ну, что, товарищи, может, уже сегодня начнём наше правое дело, и кто-нибудь желает записаться в колхоз?"
В помещении зависла тишина, только слышались вздохи мужчин да бабий шепоток. Потом кто-то промолвил:
– Дело впрямь сурьёзное. Тут покумекать надобно. Давайте-ка взавтра опять соберёмси, а ноне уже поздно – скотине давать пора и самим вечерять.
– Ага, – согласился женский голос и продолжил: – Тока уж не куритя в курене-то, дух такой чижолый, ажнык голова разболелась.
– А ты не дыши ртом-то, – вставил и здесь слово Антип.
На том и разбрелись по домам. О чём говорили, спорили и шептались, лёжа в постелях со сладкими жёнушками казаки, неизвестно, но только и на следующий вечер ни к чему не пришли.
Тогда стали вызывать поодиночке, уговаривать гуреевцев вступить в колхоз. Те отнекивались или отмалчивались. В конце концов, дело дошло до того, что активисты, зазвав одного из агитируемых в хату, припёрли к стенке, требуя согласия. Казачура заупрямился, что вывело из себя уполномоченных:
– Ну, раз не хотишь добром, ступай в выход, помёрзнешь, а как надумаешь – постучишь,– с этими словами запихнули в погреб и закрыли на замок...
По вечерам Авилович сидел под лампой, майстрячил какой-либо заказ. Чеботарь был знатный, изготовлял и мужескую и женскую обувь. Вот и сегодня в его руках – прям игрушка! – поворачивался дамский полусапожок. Шиком считалась обувь со скрипом. Мастер знал страсть клиентов и знал, как изготовить, чтобы при ходьбе подошва порыпывала.
За окном злилась вьюга, бросая пригоршни снега на стенки куреня, старалась залепить оконные стёкла, дёргала ставни, пытаясь растворить их. В жилье жарко гудела печка, делясь теплом с постройкой и людьми.
Время метаний, время размышлений, поступков. Куда поворачивается Россия, что ждёт её впереди? К кому притулиться? На чьей стороне правда? Не только Бузин мучился подобными думками и делился вслух с женою и домочадцами...
– Чё ж будем делать? Иттить в ентот колхоз-то аль переждать? Он, бають, Макея Гуреева в выходе закрыли... посинел весь от холоду... ну и дал согласию вступить в ихнию брягаду...
– Не знаю, Яшунька... Скотину жалко и себя жалко. А ну как поотберуть всё, ежели не вступим в... как яво?
– Колхоз.
– Во-во, колхоз. А?
– И я, мать, не знаю... Вот и гадаю. Может, подождём, может, послаблению дадуть... Пока, наверное, не пойду...
– Я тоже не пойду в колхоз, не-а, – соглашался с отцом Осюшка.
Утром метель утихла, занеся жилища, базы, заборы и плетни. В подбитых валенках, паря морозным воздухом, Яков обходил в задумчивости подворье, останавливаясь перед строениями. За каждым из них стояла отдельная история, занимавшая у него, никогда не отдавая обратно, время, силы и здоровье. Прищуривая левый глаз, брёл вокруг дома, залепленного снежными зарядами, что-то говорил вполголоса... Курень, залитый зимним солнцем, сиял от радости и показывал владельцу пожелтённые глиной бока... Вот два окна с гардинами пропускают божий свет в горницу, а то – одно – в переборку. Вот длинный коридор с комнаткой* красуются двумя окнами. Совсем недавно курень построили, только обживать начали, надеясь в спокойствии, в мире доживать свой век. Ан нет, получается, наоборот, смута и раздрай бродит по Гуреевскому, да и по всей стране... Вздохнул, заковылял дальше. Продолговатая землянка почти под крышу заметена и, кажется, прячется за сугробом, стесняясь неказистости. Летняя кухня, застывшая, тихая, примостилась на пригреве, бросая голубую тень на закром. Подошёл к курнику, где бродила птица, отыскивая что-то в кучке соломы с навозом. Здесь, под одной крышей, находилась и овчарня. Овцы, пуская пар из ноздрей, мелко дрожали, смотрели на хозяина невинными глазами. Слёзы затуманили взор Авиловича, устыдясь животных, направился к завозне*, что пролегла между кухнёшкой и закромом, подошёл к воротам, уронил на жердину голову. С ожесточённостью подумал: "Не пойду, не пойду в колхоз! Наживал, наживал и на тебе – отдай в чужие руки! Как же так?! Где справедливость? А ишо гутарють про неё кажный раз: всё будет по-честному. Не хочу такой честности... А там – будь что будет".
На следующий день, загрузив в сани восемь мешков зерна, отправил Стеню в хутор Рубёженский к сестре своей Вере. Нехай та продаст или по-другому распорядится добром, – чует сердце, проку не будет. Сытые, ухоженные кони легко бежали по наезженной дороге. Синий тенёк прыгал по следам, сугробам, ямам и бугоркам. Степанида ехала в радостном предвкушении встречи с тётушкой, дедушкой Яковом, бабушкой Христиньей... Колея петляла по степи, выбирая удобный путь, ныряла в балочки, вбегала на холмы с пригорками и вскоре привела к дальним гумнам Рубёжного, а затем – к ближним. И те, и другие располагались на высоком и крутом берегу Дона. Туда во время работ носили в зембелях* еду. Тяжеловато в гору взбираться, а надобно: без харчей проку мало от человека, особенно ежели пот проливает от зари до зари. А подкрепится трудяга, отдохнёт немного, глядишь, песню заведёт, недаром же сказано: коль серёдка полна, то и краешки веселы... Показались первые хуторские крыши из камыша, соломы или чакана. Люд побогаче предпочитал тёс или даже черепицу, но таких кровель было мало. Дорога заспешила вниз, к Дону, прибежав к переулку, что вёл к подворью дедушки с бабушкой. Сани спустились в овраг, заливавшийся по весне мутной водой, что бежала с перекатами и громким журчанием в реку. Поднялись на изволок* – на нём горделиво, величаво возвышалась церковь – значит, до двора стариков осталось рукой подать, а там и куренёк тёти Веры рядом...
Сидя у дедушки с бабушкой, попивая чай с бубликами, слушала их нехитрый, неторопливый рассказ о житие-бытие, но вскорости засобиралась в Гуревы: зимний день с заячий хвост, не успеешь глазом моргнуть – сумерки густой пеленой накроют округу... Да и небезопасно нынче ездить в вечернее время – озорует в здешних местах Сашка Ничипоров с дружками, среди которых злобой выделяются братья Конкины. Ничем не брезгуют. Недавно глухой иссине-чёрной ночью нагрянули в стоящий на отшибе домишко Лариона Ефтеевича, истребовали ключ от сундука, загнали стариков под койку, обобрав начисто. Хорошо, не поубивали.
Лошади, чуя дорогу домой, бежали резво сами – доверяя скакунам, почти не правила. Снова слева и справа тянулась бескрайняя степь, потресканная балками. В балки некоторые казаки увозили прятать хлебушек, покрывая по-хозяйски брезентом или пологом, хотя понимали, что всё равно пропадёт: если не мыши поточат, так иные грызуны или птицы продырявят мешки. А не увези – тоже пропадёт – заберут, выметут уполномоченные. Сдавали, конечно, хлеб в колхоз, но начальству казалось мало, казалось, население хитрит, припрятывая его на «чёрный день». Наверное, и так случалось, но ведь и «чёрные дни» у нас не редкость, поэтому понять людей можно было. Можно... Но...
Зима, как запряжённая в сани тройка, стремглав пролетела, уступив дорогу зеленоокой весне. Взвились жаворонки, звонко, трепетно выводя песнь из-под хрусталя небосклона; выползли из норок суслики и сурки; запорхали разноцветные бабочки.
Вместе с весной пришла новая жизнь. Организовался колхоз, хотя были в хуторе единоличники. Среди них – семья Якова Бузина. Весенний день год кормит, посему и колхозники, и собственники с раннего утра упирались в поле. То там, то сям слышалось: "Цоб, цобэ, в борозду", и быки привычно брели к пашне. Ходили упорные слухи, что скоро объединившимся пришлют "трахтур", он, мол, заменит и быков, и лошадей. Кто или что это такое – толком не знали, но хотели поглядеть на чудо, заменяющее скотину... За навалившимися заботами забыли о тракторе. Но однажды в коллективное хозяйство прикатил страшно рычащий агрегат с торчащей наверху трубой, из неё валил дым и вылетали искры. Над большими железными колёсами, усеянными треугольными шипами, возвышалось сиденье, на котором гордо восседал в красной сатиновой рубахе рубёженец Емельян Сачков. Вездесущие ребятишки первыми узрели машину и орущей от восторга и ужаса толпой скакали за невидальщиной, завёртывали с боков, забегали наперёд, стараясь хорошенько рассмотреть.
Да, появилась в деревне техника, оказывая огромнейшую помощь сельчанам. Радоваться бы надо было всем такому событию, да только одним помогали, а других обижали нещадно, записывая в кулаки и подкулачники, отбирая скот, сельхозинвентарь, земельные участки. И плакали так называемые "кулаки", запрягая в ярмо коровёнку вместо вола. И сами пахали, как волы, на своих десятинах. Многие понимали, что при притеснении, поодиночке, при отсутствии технических средств и животных трудно выжить. Не желая идти в колхоз, добровольно объединялись в артели, как бы примериваясь к будущей – неизбежной всё же – общности. Насильственной коллективизации противилось немало селян, и часто протест их перерастал в бунты. Достойный почин – совместный труд во благо общества – насаждался варварскими методами, поэтому вместо обильных урожаев получила страна голод тридцатых годов.
Не минула сия беда и донские края.
После Пасхи отправился на Фоминой неделе 1932-го года Яков Авилович на Украину за зерном и кукурузой. Он и раньше, в скрутную годину, туда наведовался, меняя одежду на хлеб, и всегда благополучно возвращался в свою многочисленную семью.
Хутора Гуреевский и Качалинский, объединившись в 1931-ом, стали именоваться колхозом "Комбайн", где оказалась почти вся бузиновская "околхозненная" скотина. Оставили им одну коровку. Жить стало худо, вот и пустился Авилович в Малороссию с надеждой снова разжиться.
Было тепло: южное солнце, катясь блином по сковородке неба, изливало ласковые лучи на исхолодавшую за зиму землю. Та с благодарностью впитывала их, жмурилась от удовольствия.
Побанив* дом, семья перешла в землянку, где дожидалась кормильца. Утром Александра Яковлевна осматривала подворье, проверяя, всё ли на месте. Обычно так и бывало. Теперь же после обхода, остановившись в дверном проёме, прислонилась к притолоке и еле слышно проговорила: "Ну, дети, к нам гости наведались..." Потом присела на порог, беззвучно зарыдала. "Гости" действительно побывали в хате, войдя через окошко горницы. Той же дорогой вернулись обратно, прихватив из сундука почти всю женскую одежду. Жалость защемила Стеню, но особенно огорчило, что украли "разливную" кофточку с пестревшими, перемигивающимися, красивыми и необычными цветами, кашемировую шаль и нарядную зелёную юбку, подол которой обит щёточкой для того, чтобы не махрилась опушка. Папа привёз с империалистической войны два сундука всякого крама, среди всего прочего – женские и девичьи убранства. Их и утащили злодеи, не тронув почему-то его одежду.
Люди видели, как две незнакомые женщины на лошадях ехали в Лысов, и вроде бы в телеге находилось похищенное добро. Кто они, куда поехали – неизвестно... В погоню не бросились, да и кому было бросаться?
Беда, как известно, одна не приходит.
Что случилось, какая болячка напала на детей – неясно. Только сгорели от внутреннего огня, сушившего губы и тельца малышей, один за другим в несколько дней Катя, Ося и Гриппа. Натирали грудки полынью, прикладывали к голове откидное молоко – горячка не унималась и жгла, жгла детушек. Болезнь валяла враз, обычно вечером. Днём бегали, играли, радовали матушку голосами. Первой заболела самая младшая – Гриппочка. Придя с улицы, забралась под овечий полушубок и уснула. Когда позвали ужинать – не отозвалась. Мама, подойдя к дочери, откинула полу и отшатнулась от полыхнувшего жара... Через три дня повзрослевшую, с запавшими глазушками, с восковыми ручонками, сложенными на груди, её убрали в дорогу без возвращения. Через день после похорон заболела Катюшка и отправилась вслед за сестрой... Последним мучился Осюшка: дышал тяжело, облизывая спёкшиеся губёшки, просил: "Маманя, пить, пить хочу..." Потом впадал в беспамятство... Очнулся как-то, глянул на Яковлевну ставшими огромными на исхудалом лице глазами, спросил с тоской: " Я тоже помру, как сестрицы?"
– Что ты, что ты, соколик мой! Бог с тобой. Выдюжишь – ты же у нас казак. Похвораешь трошки и встанешь. Вот поглядишь – встанешь.
– Не, маманя, помру я... видать, и папани не дождуся...
И не дождался. У матери и слёз на него не хватило, и голосу – тоже. Только держалась, не отрывая руки, за гроб до самого кладбища. Там так же молча рухнула на свежевырытую могилу, забившись в судорогах...
Отощалый Авилович вернулся в подавленном настроении – поездка оказалась почти напрасной: украинцев тоже заедала нужда, поэтому делиться им с донцом нечем было. Два куля зерна, мешок кукурузы – вот и весь обмен, а жить до нового урожая ой ещё сколько...
И дома такое лихо... Много требовалось душевных сил, мужества для того, чтобы перенести горе... Много...
Свалившиеся несчастья и неудача тягостной паутиной опутали двор. Не слышался по вечерам смех на крылечке, не топали поутру босые детские ноги по подворью, куреню и землянке...
Случившееся отзеркаливало состояние страны с поселившимся в ней страхом. Народ жил в ожидании большой беды, и она не заставила себя ждать.
Лето стояло знойное, почти постоянно дул "астраханец", высушивая и так окаменевшую без дождя землю. Дороги, тропинки, степь и плеши на полях порепались, как пятки крестьянина, и жаждали милости Божьей, но хляби небесные сияли чистотой и прозрачностью, не суля ничего хорошего осенью. Потянувшиеся к солнышку колоски поникли, зачахли, с трудом достигнув в росте двух ладоней. Собранный скудный урожай пошёл "в закрома Родины", оставив хлебопашцев один на один с голодом.
Тяжёлым выдался и тридцать третий год – сказывались последствия предыдущего. Люди ходили по балкам, разгребали листья, находили жёлуди, собирали, несли в котомках домой. Роились у прикладков, отыскивая редкие зёрнышки, выбирали семена сорго, повители – мололи, перетирали в муку. Мешали вместе с перетёртой же в порошок сухой травой, пекли "лепушки". Этим и питались, запивая молоком, у кого имелась корова, взваром или просто водой...
Снова пришла весна и медленно, словно нехотя, стала стирать с Придонья унылые серо-коричневые тона, вкрапывая в них зелень. Снова вышли в поле и колхозники, и единоличники, среди коих держались Бузины. Пришлось пахать на исхудалых за зиму коровках, хотя их впору было нести на луг, а не запрягать в плуг. Объединившись вместе с упрямыми, так же не желавшими идти в колхоз соседями – тётками Лушей и Пашей, работали на своих клочках... Брызнул дождик. Выпрягли коровёшек, и те побрели щипать травочку. Работники, укрывшись под арбой, решили перекусить всухомятку: сушеной рыбой с "лепушками". Рыбьи очистки не выбрасывали, из них можно сварить ушицу или сделать холодец, процедив через марлю варево и поставив в выход. Дождевые капли стучали по пологу, звенели по казанку, висевшему на треноге, навевая грустные мысли и дрёму...
Коллективное хозяйство, где были и быки, и тракторы, получив помощь от государства, засевало гектары, косясь в сторону единоличников. Впрочем, некоторые колхозники с уважением относились к тем, кто держался за личный пай. Перевстрев Якова где-нибудь в проулке, шептали: "А ты, Авилыч, молодец. Не сдаёшься... Я бы тоже мог, да сам знаешь, водилась корова и та околела..." С этими словами, свернув самокрутку, казак, вобрав голову в плечи, удалялся, унося сомнения и терпкий дым самосада.
Хотя пришла весна, несущая надежду, в Гуреевске царило голодное уныние, и после посевной Степанида покинула отчий дом.
Как-то в гости пришла бабка Лёкса и рассказала, что на 2-ой точке за работу хлеб выдают по карточкам, другие харчи – посытнее жить в "Победе Октября", нежели в "Комбайне". "Пуститя Стешку в совхоз – няхай там поработаить. И вам легше будить, и она чё-нибудь получить".
Посовещавшись на семейном совете, порешили: пущай идёть.
В разговоре с директором совхоза выяснилось, что многое умеет и не гнушается любой работы, отправили девушку чистить и мазать общественные базы.
Вместе с тремя подругами квартировала у приветливых стариков: Варфоломея Сысоевича и Марии Пантелеймоновны, те были рады их присутствию и жалели молодух, стараясь приветить ласковым словом или незатейливым угощением. Квартирантки дежурили по очереди, помогая им в небогатом хозяйстве, платя тем самым за внимание, за заботу.
Наступила пора сенокоса. Травы, подзадержавшись в начале роста, буйно и густо покрывали степи, займища* и поймы Дона. Все свободные руки были брошены на заготовку сена. Очутилась и Стеня среди косарей, усердно трудилась и, казалось, никогда не умаривалась. С шутками да прибаутками старались на сенокосе и стар и млад. Обильная мурава радовала душу, грела сердце: есть чем кормить скотину. А если, даст Бог, будет урожай, значит, и голод отступит. Обратила внимание бригадира на своё умение вершить прикладки: сначала – по бокам, а уж потом всерёдке, как папа учил... Силилась так, что однажды натёрла чириком ногу. Вечером еле пришла домой, а утром и встать не смогла на неё: ту, разнесённую, покрасневшую, ширяло страшной болью. Хозяева достали из колодязя лягушку, разрубили надвое, приложили к болячке. На какое-то время полегчало, но потом опять стало невмоготу. Послали за знахаркой. Дуня Василиха вскоре примелась к страдалице и сразу же заявила, что сглазили Стеньку, выгнала всех из куреня и принялась за дело. Пошептав над ногой, поплевав через левое плечо, Василиха сотворила заговор над куском хлеба, сказала, чтобы страстотерпица съела его с молитвой на заре... То ли от того, что воспаление само прошло, то ли действительно целительница помогла, но уснула, проспала оставшийся день и всю ночь... Проснулась бодрой, здоровой и снова отправилась на труды праведные...
После сенокоса поставили помощником повара, позже перевели в пастухи, где под приглядом находились два гурта телят, затем определили в коровник. С любой работой справлялась играючи. Получала по карточкам хлеб, берегла, стараясь отвезти родне в Гуреевский. Привозила туда же концентрат, молозиво, а из Антонова кута везла бзнику, паслёна там росло много. Варили потом на 2-ой ферме из него компот, пекли с ним пирожки. Так и жили...
Бригадир дядя Фатей ходил у базов, как видавший виды кочет*, что-то прикидывал в уме: озабоченность читалась на его морщинистом лице. Присел на полупустой чувал*, окинув прищуром карих глаз молодух, спросил: "А хто из вас смогёть доить десять коров три раза в день? Чижолая это работа, девки, но будитя хорошо доить – прению дадим. А? Ну, хто тутечки смелый?"
Степанида вошла в отряд смельчаков. За прилежание, за любовь к животным отметил её конюх – качалинец Иван Осипович, частенько помогавший на ферме. Подъехав как-то ко двору Варфоломея Сысоевича, попросил воды, выпил не торопясь, обтёр большим пальцем усы и, заворачивая самокрутку, спросил у хозяина:
– Ну, как твои постоялицы?
– Да жалиться грех, все справные.
– Угу... А как Стеша?
– Эта – молодец. Встаёть ишо раньше петухов и принимается за дело: то двор подметёть, то колидор побанить... Шустрая, шустрая... А ты, чаво, никак невесту приглядываешь? Для кого же? Али секрет?
– Да не... Ты Илью Сапунова знаешь?
– А то как жа, енто тот, што в булгахтерии на маслопроме работаить?
– Он самый. Ха-ароший парняга...
– А ты почём знаешь?
– Знаю, раз гутарю.
– Значить, подходяший казак...
– Да он не казак, но малый славный...
С тем старожилы и разошлись, но однажды дядя Ваня рассказал о Бузиной бухгалтеру, заметив: "Ты приглядись, приглядись к Степаниде... Добрая, работящая..."
Однажды на вечеринке, где собралась молодёжь и люд постарше, Осипович подвёл к ней симпатичного, с волнистым чубом, с голубыми лучистыми глазами парня и сказал: "Гляди, Стёпушка, какой у нас красавец работает. Холостой к тому же... А зовут его Ильёй".
Засмущалась, но молодой человек, одетый в косоворотку и в пиджак с висевшим на лацкане каким-то значком на цепочке, запросто заговорил с нею, а когда зазвучала балалайка, пригласил на танец. Вёл легко, непринуждённо, сыпал шутками, веселя компанию. Почувствовав возникшую симпатию, смело смотрела на кавалера. Растрёпанные в пылу танца волосы придавали ей вид задорной, озорной веселушки, лицо разрумянилось, а глаза радостно искрились...
После вечёрки пошли гулять по притихшему хутору и бродили по кривым улочкам до утра.
Стали встречаться каждую свободную минуту: неодолимо влекло друг к другу. Так, наверное, и рождается то чистое, волнующее сердце и кровь чувство, зовущееся любовью...
На осенний мясоед обвенчались в Плесистове, где Сапунов принял старообрядчество. На обратной дороге пошёл дождик, что обещало счастливую совместную жизнь.
В Гуреевске собрались в честь молодожёнов только свои: маманя с папаней, дядя Николай с тётей Пашей, тётка Арина с дядей Васей, дядья Денис, Малофей, Ларион со своими половинами, тётки Вера и Ганя с мужьями, сёстры и братья, пришли из Острова Вифлянцевы Харитон Парфентьевич с Агафьей Пимоновной. Погуляли, положив скромные дары, преимущественно по метру материи.
После свадьбы уехали молодые снова в совхоз "Победа Октября", где Илья по-прежнему работал бухгалтером, а её назначили старшей дояркой. И хотя была старшей, наравне с подчинёнными чистила базы, обмазывала плетни, ездила за соломой.
Трудилась, как и всю дальнейшую жизнь, до гуда в ногах, до ломоты в суставах. За старания отмечали, хвалили, даже выбирали в президиум на собраниях. А она... Она, сидя за столом, покрытым, как обычно в торжественных случаях, красным сукном, просто-напросто ... спала. От перешёптывания в зале, от монотонных речей неумолимо клонило в сон и, спрятавшись за чьей-либо спиной, со сладостью погружалась в него.
Как-то поехали в Карагичеву балку за дровами, увлеклась – ноги поморозила. Супруг помимо того, что был мастером на все руки, оказался и искусным лекарем – вылечил. В балках в те времена не только дрова заготавливали, но и ягоды с плодами. В Кириллиной, например, рос тёрен, в Жирковской и Поповской всегда родилось много яблок. Добро охраняли вооружённые дробовиками сторожа. Потом охрану снимали, и со всей округи пешком или на подводах собирались люди, чтобы запастись дарами осени.
Молодожёны жили на квартире, только у других хозяев. Илюша брался за любую задачу, ловко справляясь с нею, хотя, бывало, и делал что-либо впервые. Увлёкся изготовлением мебели, и особенно удачно получались венские стулья. Уходил в свободное от службы время за ветками, приносил охапками, выделывал, не торопясь, со смаком колдовал потом над ними. Из разрозненных заготовок появлялся стул-красавец, на который хотелось сесть тот час.