Текст книги "Про себя и для себя. Дневники."
Автор книги: Геннадий Шпаликов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Ходит такой человек и всем говорит: слушайте, со мной происходит что-то непонятное. Одному скажет, другому, и все уже все знают, что с ним происходит что-то непонятное. Вот идет человек, с которым происходит что-то непонятное. Никому не говорите, что с вами что-нибудь происходит – говорите это самому себе: почему я не могу писать пьесу ясными простыми словами, а пишу эти гнусные диалоги, которые всем надоели, придумываю эту липу с оркестром, с каким-то вставным грузином: нет, мне бы водевильчик сочинить. Кто бы ко мне пришел и сказал: слушайте, любезный, напишите-ка нам водевильчик, что-нибудь из того прелестного, золотого времени, которое, как все считают, было до отечественной войны 1812 года, что-нибудь вроде «Александр Елисавета, удивляете вы нас». Ах, какие это чудные слова: «Александр Елисавета, удивляете вы нас» – слушал бы, а еще есть к ним интонация! (Интонация – здесь хочется выделить прописью, все равно, как Карамзин какой-нибудь.) Вот пруд, в котором утопилась бедная Лиза. Найдено тело бедной Лизы, бедная Лиза, которая так нас удивляла; и вместе с Александром: «Александр Елисавета, удивляете вы нас», ну так что – в смотрители податься, грубой работой заняться, физическим рабочим стать, чтобы от мелкосоветской интелтигенции избавиться – вернее так, мелкосоциалистическая интеллигенция.
***
«Почему вы все вещи носите наизнанку?» Потому что тогда все вещи без швов – все швы наружу, и потом мне бывает лень выворачивать какой-нибудь свитер: как лежит, так я его и надену – надену и пойду или сяду посидеть в пивной на платформе станции Болшево ,есть там такая пивная, где в отличие от других мест всегда продают разливное пиво в кружках. Ну и напиваются там под это разливное пиво – напиваются будь здоров и поют песни, а бутылки сдают, но вообще это довольно мерзкое; заведение мы с радостью посещаем, и бывает иногда приятно смотреть на проносящиеся мимо поезда, разливая по стаканам водку, поглядывая на соседей-алкоголиков, как они смутно улыбаются друг другу, эти люди с внешностью русского рабочего – они действительно путевые: рабочие, работают на путях, не так уж это приятно знать, не так уж будет приятно, когда напьется стрелочник, когда, наконец, эти орлы доберутся до честного стрелочника и честный стрелочник пустит под откос немало поездов, электричек и товарных составов.
Мы шатались всю зиму по разным местам, и, честно говоря, удивительно, что мы сохранили себя. Что это мы сохранили? Мы сохранили веру в человека. А иначе и быть не могло – вера в человека – вот что нас двигает.
Мне бы хотелось написать несколько слов о вас.
Я рад возможности лично поклониться вам от меня.
* * *
Как тогда, летом, к вечеру, стоя на балконе, по прохладному ветру, по воздуху и сам не знаю еще почему я вдруг почувствовал, что началась осень, так и сегодня, 21 февраля, началась весна – я сам ее увидел.
С утра, еще на рассвете – прозрачный, голубой, розовый ,с морозом воздух, холодный, остро свежий, незимний, и не из оттепели – нет – ясный воздух и такое же солнце, ясное, теплое, и подморозило с утра, но снег не выпал. И потом весь день была такая ровная, солнечная погода, и едва заметный мороз, который сдерживает снег от талости, и снег тает на солнце, весь день очень ясный, все сохнет, сохнут ступени, сохнут желтые колонны со следами стекающей с крыши воды, и вот наконец наступает закат.
Я так хорошо помню по многим дням этот закат, весенний, холодный закат, стремительный закат в марте и в начале апреля, огромный разноцветный закат сквозь черные ветки деревьев, гаснущий закат с фиолетовым снегом, бледно-фиолетовым снегом, темно-фиолетовой рекой, отчаянный закат, который никак нельзя удержать – и вот уже в голубом, на глазах темнеющем небе над головой горят самые первые, яркие звезды, сначала одна – потом еще – я и не знаю, какие это звезды, горят фонари, яркие, желтые, еще не темно, а они горят – весна.
Уже днем, вернувшись с лыж (кончаются лыжи!), кто-то приносит вербу – «верба – это весенняя таль, и чего-то нам светлого жаль», нам жаль чего -то светлого, чего-то такого, что наверняка не будет этой весной – лучшие месяцы впереди, то есть такие месяцы, от которых я жду чего-то, и ничего не бывает, просто однажды я ,на свой страх и риск, выхожу на улицу не в пальто ,а в плаще, а потом выхожу в пиджаке, и все кончается, уже лето, но покамест, в самом начале этого, приятно думать, что вот, скоро весна.
Амеж тем уже стало темно, закат становится ярко-красным, под ним – темный горизонт, темный, черный горизонт с яркими топками огней, чьих-то окон, далеко кончается закат.
* * *
У меня была гравюра, собственно, это не гравюра, а черно-белый рисунок, вырезанный мною из журнала «Цирк». Там девочка с распущенными волосами и в шляпе, сдвинутой на затылок, идет по проволоке, но пусть вас не смутят слова «в шляпе, сдвинутой на затылок», – здесь нет легкомыслия, никакой лихости, это прекрасная, легкая девочка в прозрачной юбке и в легкой шляпе, из-под которой ложатся на спину длинные прямые волосы.
Она висела у меня над столом, и я неизменно вспоминал о тебе, глядя на этот рисунок. Бывало так, что я приходил ночью и смотрел, как ты идешь но проволоке. Никого другого я и не представлял на этом месте: ты идешь .
Атеперь ты у меня пропала, я искал тебя все утро, а тебя нет. Пропала – и все тут. Аможет быть, тебя украли, хотя я точно помню, что ты просто упала вниз, когда я отколол от тебя кнопку и ты упала на стол, а после – бог знает куда – упала и пропала.
Я никогда не относился к тебе серьезно, но это только способ выражения ,только слова, формула.
Ничего не понимаю, мне и не нужно это понимать.
Вот что: пора все это кончать, все это не стоит разговоров, сил и проч.
* * *
В Москве повсюду лето, и, опуская все описания этого времени года, я только хочу сказать, что по вечерам и даже иногда днем, особенно в воскресенье, Москва кажется пустой. Принято считать, что в июле все порядочные люди кончают свои дела и сматываются кто куда и лишь бы подальше, чтобы где-то в конце августа приехать в осеннюю Москву очень загорелыми и красивыми с южными фруктами в корзинках. В общем, так оно и есть. Мои знакомые уехали, но не вместе, а по одному, по два, и это произошло незаметно. Я никого не провожал, и никто мне не звонил, чтобы я пришел помахать платочком на платформу Курского или Рижского вокзала или же поехал во Внуково: такие у меня сволочи знакомые. А сижу сейчас в пустой комнате на Арбате, дом 23, квартира 5, а еще вернее – я лежу на диване и читаю Флобера: «Госпожа Бовари», очень скучную, длинную книжку, которую, как мне сказала соседка, я опоздал прочитать, а теперь, конечно, она мне не может доставить того удовольствия. Но книжка правда скучная. Если бы у меня было полное собрание сочинений Флобера, как, например, у моей соседки, я бы его сегодня же отнес в букинистический магазин. Правда, сегодня – понедельник, но завтра я бы это точно сделал. А потом, если продолжать эти праздные рассуждения, я бы пошел с приятелями в чешский ресторан в ЦПКО им. Горького выпить вечером пива, говорят, туда уже завезли черное пражское пиво, а рогульки там всегда свежие, и на них сверху соль. А в конце концов, не продать ли мне что-нибудь из своих книг? Флобера у меня нет, но вот есть прекрасно изданный М.Шолохов в синенькой обложке – всего десять томов, – все бегали, а теперь его сколько угодно, и я даже видел однотомник, выпущенный в Ташкенте. Вот куда он добрался. Итак, что мы имеем: Шолохов, Хемингуэй, можно и Достоевского прихватить, и Пришвина (все говорят, что он – гениальный писатель, но я ничего, кроме длинных описаний лужаек, пней и среднерусских болот, у него не читал). Пришвин у меня в двух томах. Кто подарил – не помню. Но точно знаю, что я его не покупал и не крал. А вот и краденые книжки, если уж мы коснулись этой темы. Хаксли я украл у Киры. Но продавать его не стоит, мне жалко. Когда-то я украл толстого зеленого Эриха Марию Ремарка, но это было сделано ради блага хозяина: нельзя читать такие книжки, принимая все всерьез. Я считаю – это опасно, а этот парень относился к Ремарку с полным доверием и в один прекрасный день стал пить, как эти лихие автолюбители из «Трех товарищей», и бродить в тумане но Фрунзенской набережной с девушкой, которая тоже все приняла, как на самом деле, и теперь ей только не хватало туберкулеза в горном санатории, а ему – спортивной машины, чтобы со страшной скоростью мчаться к ней сквозь ночь по туманному шоссе. Ремарка я тоже продам, если купят.
Я положил все книжки в чемодан и пошел в букинистический на улице Калинина, где у меня была одна знакомая девушка, и я очень надеялся, что она поможет мне все продать. Денег не было совсем, то есть ни копейки, даже газету было не на что купить, а я очень люблю читать газеты. Но у нас грамотный и любознательный человек не пропадет: рядом на Суворовском бульваре есть забор, на котором подряд развешены все газеты, вся наша печать. Я остановился у «Правды» и вдруг увидел: «Смерть Хемингуэя». Он чистил ружье, и там оказалась пуля. Я уже не помню, сколько раз в армии меня и других предупреждали проверять оружие перед чисткой, и вы, наверно, тоже помните все эти разговоры о том, что раз в год ружье само стреляет, и еще какие-то поговорки в том же духе. Ружье стреляет раз в год – и прямо в Хемингуэя. Идиотская история. Надо же было так случиться. Какое сегодня число? 2 июля 1961 года. Наверно, это произошло вчера.
Но тут я встретил одного своего знакомого, который с первых же слов заявил, что теперь он осиротел и у него как-то пусто внутри, и не пойти ли но этому случаю выпить за старика, за его память. Он так и сказал: «Пошли выпьем за старика», – и мне вдруг сделалось противно и все пропало, все печали кончились. Я как представлю всех этих подонков со скорбными лицами и как они сейчас идут к «Националю» выпить за старика – кошмар. Помню, как они пили за Олешу, когда он умер, и тоже все было очень скорбно. А ну их всех к чертовой матери. А Хемингуэя я продавать не буду, хотя это тоже литературный поступок: в день смерти Хемингуэя не донести его до букинистического магазина.
Всего мне заплатили семь рублей с мелочью: это все-таки много. Кто сдавал книжки и бутылки, понимает, что семь рублей просто не получишь. Семь рублей – это уже состояние. Можно купить себе рубашку, и еще останется рубль; можно поехать на такси до Выставки и съесть в шашлычной шашлык, запивая его при этом болгарским вином из длинной бутылки, а рядом чтоб сидела какая-нибудь красивая девушка и тоже пила, а потом можно покататься по Выставке на парной коляске или взять лодку или просто посидеть на траве у пруда; «Петушок или курочка?» – спрашивает девушка, срывая травинку. «Петушок», – отвечаю я, а по воде плавают белые и черные лебеди, и уже закат – идиллия в дyxe Тургенева. Но вообще все это можно устроить. Мне сейчас все доступно. А почему бы действительно не поехать на Выставку? Только вот с кем, я не знаю. А может, в баню пойти? Тоже не с кем.
Я иду по жаре, день еще только начинается, и еще неизвестно, как он кончится и где. Ничего загадочного, конечно, не произойдет, но приятно думать, что ты на пороге каких-то событий и свершений, что ты свободен, молод и даже богат, что ты побрился и на тебе чистая рубашка, и ботинки у тебя блестят, и все отлично.
Но тут вдруг небо потемнело, ударил гром, полил дождь, еще раз ударил гром, и дождь усилился, и вдруг рядом вспыхнула яркая голубоватая молния, и прошла сквозь пять этажей дома напротив, а я стоял в подъезде и ждал, что теперь она стукнет рядом и, может быть, попадет в меня – очень честолюбивое желание. А дождь вдруг полил такой сильный, крупный, большой, что улица от дождя стала белая и вниз по ней потекла вода, а по воде мчались мокрые машины – хорошо бы сейчас проехать по городу под дождем, в такую сильную грозу, когда все бегут по подъездам и к метро и дождь бьет по стеклам, а тут еще какая-нибудь девочка, застигнутая грозой, вымокшая и прекрасная, попросит подвезти, – пожалуйста, садитесь, отчего бы не подвезти. А дождь льет все сильнее, я уже думал, что он на исходе, что его скоро просто не хватит, а он хлещет и хлещет, раскачивает водосточные грубы и вообще не думает кончаться. А по улице идет босая девочка, туфли в руках. Я у нее спрашиваю: «Теплая вода?» Она говорит, что очень теплая. Сейчас бы искупаться под дождем – просто отлично было бы .Оказывается, у меня масса желаний, связанных с дождем. А между тем он внезапно кончается. Вдруг его уже нет. Только что был и уже нет, но сейчас так прекрасно пахнет цветами и листьями, мимо проезжает невозможно зеленая «Волга», и не промок, и все очень хорошо.
В таком благодушном и приветливом состоянии я дошел до Никитского бульвара, поднялся вверх на Пушкинскую площадь (бульвар после дождя благоухал), позвонил Варе и договорился встретиться тотчас и неподалеку: у памятника.
У Пушкина лежали мокрые цисты. Пушкин блестел, чисто вымытый дождем, и около него – три киргиза в тюбетейках. Четвертый их снимал на память. Наверно, им бы хотелось сняться всем вместе, вчетвером. «Давайте я вас сниму», – сказал я и снял их всех вместе, и не только на фоне памятника, а еще и с видом на газету «Известия», кинотеатр «Центральный» и улицу Горького в перспективе .Они растрогались и попросили меня сняться с ними на память о Москве. Я с удовольствием снялся, они записали мой адрес, обещая прислать карточку.
Варя что-то опаздывала, а я искал выхода своему прекрасному настроению. Мне хотелось совершать какие-то благородные поступки, переводить старушек через улицу, кормить голубей и – какие еще бывают поступки?
Когда пришла Варя, я был занят тем, что проводил одного слепого к магазину «Армения» – это было последнее, что я успел сделать.
Мы поехали на Выставку. Но идиллии в духе Тургенева не получилось. На Выставке мы встретили приятелей Вари, они делали какое-то панно для павильона механизации и получили массу денег. Настроение у них было очень боевое, а еще перед этим около месяца они жили бедно, как поэты, и еще раз повторяю, что настроение у них было очень боевое.
Это были приятные, здоровые ребята, один даже с бородой, и все – в старых штанах, испачканных краской, в простых рубашках с закатанными до локтей рукавами, и пока мы шли к чайхане, они острили, как солдаты, и тоже было хорошо. Я был рад, что мы их встретили. Мы сели на втором этаже чайханы. Оттого, что здесь был ветер, все вдруг стало похоже на верхнюю палубу парохода и на то, что мы куда-то плывем. Куда ж нам плыть? Я бы с такими ребятами уплыл куда угодно – на плоту, на лодке, под парусами, и Варю можно было бы с собой взять, хотя – нет, лучше без нее, с ребятами всегда лучше.
Сначала мы выпили водки, закусывая помидорами и огурцами, – не салатом, а целыми помидорами и такими же огурцами – и свежим зеленым луком, макая его в соль. Водка была холодная – приятно держать в руках такую холодную бутылку, и мы ее быстро выпили, оставив по рюмке для первого. А на первое нам принесли горячие манты в глубоких тарелках.
Письмо В.П. Некрасову
Дорогой Виктор.
Я очень рад твоему письму – по многим причинам – первая, и главная – мне было очень грустно, что я тебе послал нечто вообще, не стоит так никогда писать, хотя я не очень твердо помню содержание, но сюжет помню точно – что-то самообладание сдает – хотя причин было, в общем, не более, чем обычно.
Но меня не покидала уверенность – уже после, – что ты-то поймешь все правильно: все как-то осто... – дела остановились, – 1 год работы – Лариса Шепитько (помнишь, м.б. ее «Крылья»)* [* Упомянутая работа с режиссером Л. Шепитько в сильно измененном виде легла в основу фильма «Ты и Я»] на Мосфильме – но все, как обычно, полетело вначале в трубу, потом несколько выправилось, обрушилось снова – это совпало с абсолютным безденежьем, домашними, естественно, осложнениями – ко всему я еще и заболел воспалением легких, болея, передумал свою проклятую более или менее жизнь, пришел к устрашающим выводам, а тем временем сняли у меня в Центр. Театре Сов. Армии спектакль – помнишь, я тебе рассказывал, что написал пьесу и ее будут играть – ее и играли – до марта, а после сняли – пьеса о Каховском и пр. Сняли из-за претензий в ПУРе и МК, – м.быть, откроют осенью.
Честно говоря, я не буду от тебя скрывать, что мне (между нами) было глубоко на это наплевать, как и на многое другое, что человека нормального хотя бы смутило.
Главным образом, я расстроился, что столько лет занят бог знает чем, хотя я на самом деле – год назад – написал что-то подобно роману – и, клянусь, что вышлю тебе его – для веселого чтения, но он – ты увидишь – очень разорван – кусками, он, конечно, какая-то попытка писать, как я сам считаю (считал бы) хорошим и серьезным, но это – все равно – не то.
Изоляция у меня здесь, в Москве, почти полная, но я не жалуюсь, во всяком случае, работал я этот год много, м.б., по этой причине, и еще – я болел всю зиму, а оставшиеся недолгие месяцы – сидел в Болшево – писал для Шепитько историю – я тебе ее тоже вышлю – тоже была надежда, что это – серьезно. Сейчас есть надежда, что это запустят, но смутная, – у М.И.Ромма, вот такие дела. Учесть надо, что сценарий писался по конкурсу к 100 Ленина – не о Ленине, конечно, – а современный, про сейчас – сценарий чуть тебе разъяснит, как я жил эти годы, но не я, конечно, а что-то похожее, и, конечно, с этим конкурсом тоже вышел скандал – не хотели и принимать, с трудом их уговорили – Ромм, в основном, чтобы хоть почитали все, – почитали, и, учитывая, что это все-таки большая работа, деньги обратно не взимать, но пока что это дело не оплачивают никак, и вопрос открыт.
Была у меня во все эти смурные дни идиотская история в Д. Кино – была премьера «Краха» о деле Савинкова —и дернул меня черт вещать (причем – трезвому) из первого ряда и сказать президиуму что-то вроде того, что если бы не было Савинкова, вас бы тут тоже никого не было – т.е. никакой съемочной группы, консультантов-генералов и самой премьеры.
Высказав эту совершенно бесспорную мысль, я вышел и, таким образом, неожиданно для себя – в первую очередь – вступился за Бориса Савинкова – не к добру будет вспомянут – и это на глазах потрясенного субботнего Дома Кино – полный идиот – ну, прибежали какие-то люди, – м.быть, решили, что какая-нибудь провокация, но, выяснив, что никакая не провокация, а глупость, бред собачий, – с богом отпустили, но скандал вышел большой. В общем, типично ноздревская история. Что-то меня возмутило во всей этой процедуре премьеры – то ли что Андрон представлял эту картину, – уж совсем не его это дело, представлять картины такою рода, хотя – почему бы и по представлять? В общем, черт его знает что. Потребовали объяснений. Написали во все Союзы, но, как ни странно, все пока что обошлось, – не знаю, конечно, надолго ли. Все это вышло очень некстати —по моим делам – и дома, и по картине, и вообще – черт знает что – как 10 лет назад, – это немного утешало, что как 10 лет назад, но качественно – шага особого нет вперед – все тот же юношеский бред, да и без особого повода – бог с ним, хватит об этом. Так что, если тебе кто-нибудь расскажет эту историю в каком-либо трагическом или геройском виде, ты не верь: и не геройски ,и не трагически, а просто глупость.
Лето – что лето? Еще не знаю. Все зависит от денег: будут – можно и уехать куда-нибудь подальше – кстати, можно и на Восток, но вместе нам ехать крайне опасно. Я очень рад твоему письму и еще потому, что у тебя хорошее настроение (если это не треп) и ты работаешь, это замечательно. Мне, кстати, очень поправился «Дедушка и внучек» – я его прочитал уже в Москве. Уехал я тогда из Киева очень страшно и странно – в жуткий холод, без пальто, без рубля на утро – это было самое страшное, остальное – не так уж и страшно: поезд шел весь день – вообрази мучение – почти подвиг, сошел в темноте – в снега, слава богу, у меня у матери висело старое пальто – не выкинула, умница, – сошел просохший, умиротворенный – под снежок. Правда, вечером в одиночестве скушал стакана два, вымылся и лег спать, кстати, читая «Дедушку и вн.» – Здравствуйте, В.П.! Киев, конечно, помню смутно и далеко не все. Суворовцев, надо полагать, мы поудивляли, но не очень.
Правильно, что обошлось неучастием в банкетах, – хватит и того, что было.
Виктор!
Я м.быть в июне буду в Киеве, а м.быть нет. Если что-нибудь выгорит – с делами, – я обязательно приеду хоть дня на три – можно? Будем, если не возражаешь, купаться и трепаться. В общем, я закругляюсь, а то не остановлюсь. Виктор, мне очень тебя недостает, я это пишу совершенно серьезно, как Катаев Бунину – читал, небось, сочинение?
Эх, господи – жалко – все жалко, не так все складывается, а может, я преувеличиваю, хотя, кажется, нет.
Обнимаю тебя крепко. О домашних делах – писать скучно, но, в общем, они средние, конечно, но, опять-таки, сам виноват, вообще – ты должен это отметить – я отношусь к себе очень критически, – вот так. А серьезно – работать – сейчас особенно – совсем почти невмоготу – так давно уже не было – не со мной, а с общим положением в кино. Не думаю, что дело в каких-то особых запрещениях – это пусть себя другие утешают – просто я чувствую, что должен наступить какой-то качественный, общий скачок, уж больно такая общая мура идет – ужас. В общем, за работу, товарищи.
Юлик хандрит, Тарковский, наконец, выпустил «Рублева» – собирается делать «Солярис» Лема – не понимаю – зачем. Андрон собирается делать «Евгения Онегина», Васька Шукшин снял, по-моему, среднюю картину, но не такую, чтоб отчаиваться очень, а он расстроился чего-то, но видел я его давно, м.быть, теперь все чуть лучше.
Видимся мы вообще все редко-редко, и пусть перечисление фамилий не вводит тебя в заблуждение насчет авангарда – это все мнимо давно уж.
Все. Маме – огромный привет, если можно, то и извинения – в любой форме. Все же нехорошо так появляться в семейном доме, это уж точно – нельзя.
Обнимаю.
Напиши, если придет охота! Твой Гена
В.П. – письмо не кончается, долго я его в кармане носил, прежде чем.
Что – прежде чего – прежде всего – я об этом мало что понимаю. Главное – доехать, а сейчас поезд идет со страшной скоростью.
Я понимаю, почему ты не любишь стихи. Правильно. Хотя есть стихи прекрасные.
Я их всех люблю, – но что нам стихами говорить, – несовершенство – того, чего сказать, – не но способу вне зимнего нет даже Утрило, – не против какой-то власти, а просто красками – вот – утро, день, ночь – попробуй напиши. Утро, день – как и во что переходит, как вещи ничему не подчинены, как все движется в пространстве, перемещается.
Это самые главные задачи, если на этом пути что-то получается, то получится все, – это русская литература, чисто всегда условная, политическая – в силу внешних условий – бред собачий. Виктор, у меня ума не хватит, чтоб об этом долго писать. Помнишь, – не помнишь, конечно, – зима у Утрило – м.быть – два «л» – там зима – дом в Париже, наискосок какие-то красные очертания – не зима – утро, – ты мне эту картину подарил, а я ее всю сознательную и бессознательную жизнь любил, помнил, там зима – утро, дорога, все закрыто, вывески, кафе – дымы, небо низкое, зимнее, так в марте – у нас, а там – наверно, четверг – в общем, вся неделя, – вот так бы писать, – дорога и ограда, – не расстраиваясь и ни на что не надеясь, кроме этих вещей, – мне такая жизнь под силу, но – не в том дело,– м. быть нам вместе снять и написать – как просто – бессознательно – и очень сознательно, несмотря ни на что, мы любим эту единственную жизнь, ни на секунду себя в ней не преувеличивая, забывая обо всем, ничего не помня.
Аэродром. Это не внезапная идея. Если это – с твоей стороны возможно, – то со стороны Ленфильма – очень и очень – в конце концов, плевать на этот Ленфильм (как и ему на нас) – но мы – это уж точно, – по точно объяснимому родству душ, – сочинили 6 – и сами сняли – кино,– тем более, я – волею судьбы – единственный международный автор-кино (для СССР) есть такое авторское кино* [*Фильм «Долгая счастливая жизнь» (сценарий и постановка Г. Шпаликова получил приз на Международном фестивале авторского кино в Бергамо] .
М.б. попробовать?
Вот и электричка приехала.
М.б. стоит? Что угодно. Лишь бы вместе, – год жизни, а то и два – мы же молодцы – вопреки логике – их, – Виктор, – подумай – я же всерьез – думал – м.б.
Сейчас — главное – все это отослать как бы.
В.П . — попробуем – не так уж и сложно ,а у нас получится – Пазолини – снимает, кто еще – из знакомых – все, – тем более – ты уже снимался в моей картине – В.П. – это не я – машина дрожит.
Гена
Письмо С.А.Милькиной-Швейцер
Милая Соня,
чего тебе мои стихи? Ну долги. Их, на самом деле, очень много. Ну и что? Сдаваться обстоятельствам – последнее дело. Хотя иной раз это выглядит смертью, а не сдачей. Вообще, все это входит в нашу замечательную профессию, и это надо всегда помнить, – тут ничего иного не придумаешь, а долги отдавать, конечно, надо. Но, Соня, не умею я зарабатывать. Работать умею. Все-таки, в 35 лет столько наработать может очень выносливый человек. И, все-таки, ощущение, что жизнь не вышла, меня не покидает. Не мое это дело, – а какое мое? – писать? – так я всю жизнь пишу. Не знаю, Соня, но этот год был для меня самым тяжким, – все-таки, есть предел работоспособности в условиях полной неработоспособности, т. е. все шло к тому, чтоб я ничего не делал, а я работал, и работаю. Но честно говоря, так дальше долго не получится. Что делать? Жалко мне и Инку и Дашу, и вообще всех; кроме себя.
Надо мне устраиваться с жильем. Как? Где? Не могу же я все время жить по чужим домам, имея свой, якобы, дом. Соня, кроме работы и ощущения того, что писать я стал лучше, веселее и просто расписался, наконец, вовсю, – нет у меня иных целей и желаний. Ладно, Соня, милая, замечательная женщина, смурной человек, вздорный, милый, очаровательный, затрепанный этой сволочной жизнью.
Обнимаю нежно.
Гена
Письмо К.Г.Муратовой *
[* Письмо к кинорежиссеру К. Г. Муратовой по поводу ее фильма Долгие проводы».]
Дорогая Кира,
только что я видел твою картину, – в Болшеве, и пишу сразу, чтоб слова уважения и гордости за эту прекрасную работу были первыми словами.
Я плакал, смеялся, грустил, немел, обалдевал, веселился, – это прекрасная работа, – во всех отношениях, – я даже не хочу говорить, – в каких, – это настоящее дело, – ты видна во всем, – я узнавал все, что волнует тебя, тревожит, бесит, —узнавал тебя , —это, а уж как это знаю! – жутко трудно, беззащитно получается в каких-то богом избранных случаях.
Конечно, я рад за Наташу, за всех нас, за Шарко, за идею вам работать вместе. Предчувствие меня тогда, в Гурзуфе, не обманывало: я знал ,честное слово ,– что ты снимаешь замечательное кино, — знал .Я видел тебя не так уж часто, но, конечно, смог оценить. Я пишу из того же самого номера, – помнишь? – как нелепо и легко (для меня) мы сидели, понимал всю прелесть и грусть нашего неразговора .Ах, Кира, – господи, – это все огромная твоя победа, – мне все в этой картине нравится, даже то, что и не должно б нравиться, – но я понимаю ;что такая работа, – она не из частностей, из общего ,из необъяснимостей и волшебства. Это, конечно, и легко, – но, – тебе, – и знаю, как это не легко, но это естественно, – и естественность, и естественность , —Кира, Кира, какая ты умница, и как хорошо, счастливо, разумно, благородноты живешь.
Там, – сразу после просмотра, все чего-то громко говорили, какие-то разные общие слова, полуслова, – бред. Я ушел из ... и ревел. Ревел и Андрей Смирнов, я даже ушел, потому что неудобно реветь диалогом.
Вот так, милая, дорогая, прекрасная Кира Муратова , —замечательный художник, мастер, – и никого не слушай, – совет общий, но верный: никого.
Сложно, наверное, чего-либо тут говорить сразу, – но мне нравится вообще все вместе, прекрасно это снято , —передай ,пожалуйста, оператору, – я не успел запомнить его фамилию, но найду и вспомню непременно [ Оператор фильма «Долгие проводы» Г. В. Карюк ] . Прекрасны все интерьеры, т.е. – то, что мне очень, например, близко и понятно, и предметы, и детали ,и все, все. В других руках это все не так, но другие руки, – это другие руки, Кира!
Обнимаю тебя, поздравляю, заклинаю беречь себя, не печалиться , —вести разгульный образ жизни, и на все глядеть весело! А остальное —наплевать. Остальное – все при тебе, умница!
Гена
24 ноября
***
ПИСЬМО Ю. А. Файту
Юлик, все-таки надо писать чернилами, но, слава богу, почта есть. Вот был тот день – летом, я очень хотел с тобой повидаться просто так, и ты мне сказал, что все со мной кончено, – идя по Садовому кольну, – я и не собирался этого отрицать. На самом деле кончился – не прорыв, не перерыв, и не жизнь иная, – проза ничего не переменила, а, напротив, все поставила на место, – мне ужасно жаль, что ты этого не заметил, – вернее, – заметил, но, 66 год – для меня – был уже концом прежних завоеваний, и вообще я бы мог прекрасно жить на прежних достижениях, – Новая советская волна, и это на самом деле так. Но это все – дешевка. Дальше начался прорыв к не этому. Он шел не так уж и долго. И ничего этого ты не заметил. Вернее, заметил, но это ведь и не главное.
Юлик, прости, что я пишу про себя да про работу – но больше ничего не осталось. Я напишу – совесть. Все равно – слово. Наверно – и наверняка – ведь и половины не вышло, не вышло – вовсе не благодаря СССР, а несовершенству собственному. Ничего запрещенного нет, есть собственное отношение – как и что. Я всегда это знал, и м.б., эти годы будут хорошие, но вне кино. Юлик, ты мне самый, на самом деле, близкий человек, я пытаюсь объяснить, отчего так все переменилось – дело не в детстве отношений, а дело в том, что мне в голову не приходило тебе писать письма, звонить – еще – сойдет, а вот с письмами – это уже полный бред.
Ну, ладно. Письма – уничтожаются – или нет.
Ничего не получается. Вернее, понимаешь, что получается – вот-вот – и крышка, – и снова – из-под крышки – ори! – мне это так надоело, что даже совестно сообщать об этом, но уже поскольку это в письме – ладно.
Я очень хотел тебя повидать летом – поехал к А.А.* [ имеется в виду киноактер А.А.Файт, отец адресата.]
Ну ладно. Обнимаю, поздравляю.
Г.
***
Я пишу это на рассвете. Сейчас лето 71-го года. Пишу, потому что это все уйдет (может, уйдет), не вспомнится, забудется. Не мною, конечно. Вообще может уйти. Пишу потому, что еще, может, и не успею я это написать – по самым разным обстоятельствам. По суете, может быть. По здоровью. Потому что многие это не успели доделать. Пишу, как пишется, особо не заботясь о стиле повествования» Как сложилось за эту ночь в голове. Постараюсь все изложить кратко, времени у меня мало, да и не о себе. Поэтому ограничусь работами, которые не все – так мне кажется – дойдут до вас. Конечно, я родился писателем – по призванию, по влечению, но, как это часто бывает, много не успел. Сегодня я даже не мог всего прочитать, что сочинил... Итак, успел я мало. Думал иной раз хорошо (как и многие), но думать – не исполнять. Слава Богу, что у меня хватает ума это понимать – про себя хотя бы. Но каждый успевает отпущенное. Вот это – уж точно. Не знаю кем...