355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Шпаликов » Про себя и для себя. Дневники. » Текст книги (страница 4)
Про себя и для себя. Дневники.
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:30

Текст книги "Про себя и для себя. Дневники."


Автор книги: Геннадий Шпаликов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

МИЛЫЙ, ТЫ С КАКОГО ГОДА И С КАКОГО ПАРОХОДА?

Рассказ

Это есть такая песня: «Милый, ты с какого года и с какого парохода?», не вся песня – припев, кажется, а точно я не знаю. Песня довольно длинная и бестолковая, но все равно очень хорошая, если ее спеть с настроением или же услышать в определенном настроении. Вот я услышал однажды про этого милого с парохода и запомнил две строки запали в голову и держатся вот уже сколько лет, а песню я слышал один раз, ночью, когда шел домой ее пели хором проходящие в обнимку – лиц не разобрать, а пели громко: «Милый, ты с какого года и с какого парохода?». Зачем я все это пишу? Я не знаю, хотя мне хотелось об этом как-то написать. Во всякой истории самое трудное – да, начало. Множество начал стоят передо мною, и я не решаюсь выбрать хотя бы одно из них по той причине, что выбор определяет ход повествования, а мне бы этого не хотелось. Можно начать так: «Майские тяжелые жуки летают весенними вечерами». Они действительно летают – все верно, и тяжесть их вполне ощутима; какие-то они тяжеловатые на взлете и тяжело падают с веток на землю, если дерево потрясти. Весна, весна на улице, весенние деньки. Бесконечная весна. Только май, а конца не видно. С какого-то периода, возраста, может быть, весны начинают лететь мимо со страшной силой то зеленью, случайно мелькнувшей в окне, то бог знает чем, а чаще всего – летят все эти дни листком календаря, если календарь имеется, в котором лишь число определяет, что мы уже в апреле. И вот однажды в такой весенний день, ближе к вечеру, напала на меня тоска. Я открыл окно и посмотрел вниз. Виды привычные. Скверик, магазин цветов. На скверике ребята запускали модель самолета на длинной веревке, а скорее всего – на рыболовной леске. Красный самолетик летал по кругу, тарахтел, мельтешил, поворачивался крылом, (готовый свалиться, взмывал совсем неожиданно для испытателя, который – слава богу! – не сидел в нем, а лишь руководил издали, стоя в центре круга, образуемого вращающейся моделью. Красный самолетик, закат, треск над дворами – весна, первая пыль – все уже подсохло, а дождя еще не было, не грохотал еще гром в небе голубом. А рядом, за забором, бродили в длинных синих байковых халатах И в ярко-синих, новых, и в белесых, выцветших – больные и выздоравливающие военного госпиталя. Кто там из них действительно выздоравливал, а кто нет – сверху не разобрать, но я когда-то сам лежал в госпитале, и то обстоятельство, что люди уже ходят, воспринимал как победу и радость. Но потом, позже, я узнал, что некоторые из тех, кто уже ходили но аллеям и скверикам и даже, случалось, выпивали с посетителями в приемные дни, так вот и они умирали. Но когда я смотрел на них из окна, лежа на вытяжении с переломанными ногами, они вселяли в меня надежду, что вот я тоже встану когда-нибудь, хотя бы и на костылях. А они еще ходили пить пиво – полное счастье! мы в палатах изнывали от жары. Гуляющие – да вселяют надежду и в родственников, и в знакомых, и в случайных людей, которые ожидали от госпиталя однообразия белых палат и пустых коридоров, по которым изредка провозят на тележке усопшего или же усопшего не вполне, а везут его в ту самую палату, где, умирающий, никого не смутит, не повлияет угнетающе на нервную систему оставшихся товарищей по палате, которые могут и растеряться при виде покойника и как-то обратить все эти мысли на самих себя, повернуть случай в сторону личных обстоятельств. Вот этого врачи очень боялись и оберегали нас всячески.

Гуляют, прохаживаются. Кто с кем. Обед и спать. Как люди сразу выпадают из жизни, заболев. Все старые интересы уходят куда-то вдаль, в неизведанные области. Если ты и бывал там раньше, в той реальной жизни бывал, мотался и тобой овладевали заботы, то сейчас все позади, и ничего до этого не было, никаких забот, а если они и были, то все меркнет перед свалившейся бедой, и все мысли обращены лишь к конкретностям каждого дна.

В мое распахнутое окно дуло. Время близилось к вечеру, а на меня нашло что-то такое, чему определений нет. Бывает это у всех. Что-то нашло. А что? Тоска – нет, и это тоже не определение. По кому мне тосковать? Если и было по кому, то специально заниматься этим делом я не мог. Вот тут специально я ни о ком не думал, и мысли такой не было. Ничего меня не огорчало тогда всерьез, и, оборачиваясь назад, я понимаю, что был счастлив в те дни, хотя мне думалось, что все наоборот. Я пошел в коридор позвонить кому-нибудь: способ вечный отделаться от самого себя. Телефоны только для этого и придумали и еще, может быть, для военных целей. А то бы голубиная почта справилась вполне как средство связи. Но вот беда – голуби не у всех, а почтовые, я слышал, еще и дороги, а потом от них еще одна неприятность и неудобство – купленный за большие деньги голубь может вернуться к хозяину. Как ты его остановишь? Как разгадаешь его маневр, когда он запорхает в синем небе? Звонить мне было особенно некому. Была одна девушка, родной телефон, но звонить ей не хотелось. У нас сложились какие-то странные отношения, которые вовсе, конечно, и не были такими уж странными, но мне хотелось, чтобы она жила здесь, со мной, все время, а ей постоянно здесь жить не хотелось, да и замуж за меня она выходить не собиралась, хотя я ей и предлагал. Прибегала ко мне, убегала, обижалась, надеясь на что-то, что будет получше меня, моей нелепой комнаты, пустой, сорокаметровой, где стояла одна огромная кровать, огромный дубовый стол и огромный шкаф ручной работы, внесенный сюда совершенно невероятным способом – он был настолько высок и необъятен, а двери в комнате и невысоки и невелики. Он, конечно, весь разбивался по досточке, но это мне в голову сразу как-то не пришло – шкаф был слишком монументален, чтобы разбираться по частям. На нем взмывали во всех направлениях купидоны и нимфы (или то, что я считаю купидонами и нимфами) – у мальчиков были крылья за спинами, а у девушек – хвосты. Ручная работа, кропотливая. А комнату я снимал. Я все-таки позвонил той девушке. Дома нет, не оказалось. Кто нужен – дома нет, старая история. Раньше было средство – пойти выпить. Простое средство, и помогало всегда, если считать, что существует на свете помощь, которую ты сам можешь себе оказать, не прибегая, допустим, к индивидуальному пакету. Считается, что это и неверно, и не способ. На мой взгляд – и верно, и способ. Как кому, мне – помогало. Но потом я понял, что могу таким образом спиться, хотя я никогда не верил, что это может произойти со мной. С кем другим – да. Но не со мной. Это, конечно, самообман. Никто на этот счет не может быть слишком уверен, да и уверенность, если она вдруг появляется, – одно из подтверждений, что дела твои плохи. Я перестал пить совсем не в страхе, что сопьюсь, а просто оставляя за собой какое-то средство, лекарство, защиту от беды – пусть его надежность и под сомнением. Спорить на этот счет я не стану. Сейчас мне хотелось выпить. Не напиться – выпить, а бывало так, что хотелось просто напиться и как можно скорее, сокращая процесс до возможных пределов. Сразу после армии, например, – какая длинная была тогда осень! – жаркая, одинокая – я никого не знал в городе, а тех, кого раньше знал, успел позабыть за десять лет армии, а они позабыли меня; да и вообще все куда-то разбежались, разъехались, переженились и повыходили замуж. Вот, коротко, мое положение той осенью: старший лейтенант, переломанный в мирное время на учениях. В запас – полгода пенсию получал. Образование – самое среднее, самое среднее из того, что может получиться при таком образовании: все эти бассейны наполнялись из разных труб помимо меня, и поезда из разных станций, выходя неодновременно, мчались бесконтрольно, встречались бог знает когда и в какой точке, а землекопы из задачника Ларичева копали и копали – до центра земли уже, наверно, докопались, а я все не мог разделить их заработную плату и подсчитать, сколько каждый нарыл в отдельности, хотя прием был прост: и трубы, и поезда, и землекопы начинали трудиться неодновременно – вся тайна была в этом. Потом я кончил пехотное училище. Пехотное – только и всего. Не танковое или автомобильное, и не связи, и не медицинское, в конце концов и не авиационное ничего из того, что бы мне пригодилось в моем положении. Я думал, конечно, о том, что мне делать дальше, но ничего путного придумать не мог и посоветоваться мне было не с кем. Во всякие дни у каждого случается такой поступок, случай, в котором выражен момент и душевное состояние. У меня было так: я заметил как-то, что и на гостинице «Пекин» и на цоколе военно-политической академии не работают часы, огромные часы – стрелки в три человеческих роста, а то и побольше. Не знаю, зачем мне понадобилось обращаться к этим часам – на площади Маяковского было сколько угодно электрических часов – правда, размером поменьше, но шли они исправно, да и у меня были свои часы, ручные, но я написал письмо, очень обстоятельное, в «Вечернюю Москву» – не знаю, как уж мне это в голову взбрело – серьезное письмо о часах на гостинице «Пекин» и на цоколе академии. Меня возмущало, что они не работают. Мало ли что. Но я же его и отослал в редакцию. Отослал, забыл тотчас и с удивлением получил вскоре ответ, очень короткий в сравнении с моим письмом, где было множество отступлений, цитат и ссылок. Ответ был такой: починим! – не волнуйтесь – починим. Действительно, починили. Я даже не заметил, как это произошло.

***

Юлику * , на память

Я люблю актеров и актрис; я долгое время с ними общался; танцевал твист; откуда-то вечером возвращался; на шее вис у актрис; прощался, а потом скис. Я заметил: во мне есть много таких мелочей, речей, когда я сам становлюсь ничей, сам теряюсь, размышляя, стесняюсь сказать, где я, где то, о чем идет речь – гора с плеч, заснуть и лечь, хотя и наоборот – надо лечь, лежать, веки зажать крепко, дедка за бабку, бабка за репку, крепко, раз, два, три, четыре, пять, потом опять – сон идет, он послан свыше, свыше крыши, неба выше; сон летит, он осеняет, льстит; он тем хорош, что самая сладкая ложь – ясна во сне – не останавливаясь, летит, льстит, – сон, и если я люблю старые самолеты, их взлеты, когда они, развернувшись, еще стоят на хвосте, а их пилоты – не самые лучшие пилоты, не те, говорят, не те а по мне – наравне с другими – подумаешь – имя – сочинение, подчинение – бог с ним – и я вижу, как, развернувшись, вернувшись ночью, я вижу воочию огни Шереметьева, если ночью, а днем – березы Шереметьева, летящие за окном, стрелки указателей, фанерных стюардесс и лес.

[ *Юлик – кинорежиссер Ю. А. Файт. В компании Г. Шпаликова было очень принято обращаться друг к другу с посланиями и дарить фотографии с надписями. ]

***

Сегодня 30 декабря 61 года.

Год кончается, лучше бы он кончился уже.

Настроение (состояние) плохое, и ничего хорошего ни черта. Не хочется ничего писать: ни слова. Все такое дерьмо. Денег нет – вот в чем дело, вот в том-то и беда. Есть долги, есть долги, работы нет.

Работа осталась по Марлену самая отвратительная, занудливая и мерзкая: нет слов, чтобы ее описать. И когда это кончится: нет конца и края, бескрайняя работа...

В добавление: что делать: хрен его знает: что делать: писать. Уехать.

Куда: если я к марту – апрелю обязан что-нибудь придумать к Минску. Но потом: ни слова. Получив деньги, ни слова и уехать на юг, писать, купаться – и никаких договоров, хотя надо будет на что-то перезаключиться на Мосфильме.

Итак, с Новым годом. Что нас ждет в следующем? Что-то? Что-то нас там ждет, в следующем?

Вот чего бы я хотел, вот моя программа.

1) Получить 1 категорию за Марлена – и чтобы картина была очень хорошая, всем хорошим людям понравилась, а сволочам – и не надо.

2) Чтобы «Трамвай» 2 категорию и Люка получил бы «Причал».

3) Написать пьесу и продать ее до весны.

4) Не жениться.

5) Покончить дело с Минском: так чтобы «Свободу» запустили, а я бы получил деньги.

6) Купить комнату: если будут деньги.

7) Меньше пить, и чем-нибудь заняться, например, спортом.

8) Хватит.

9) Не занимать деньги.

10) Хватит.

30 декабря 61 года

***

В Музее изобразительных искусств имени Пушкина днем полумрак, в музее пусто (сегодня понедельник), в музее какая-то выставка никому ранее не известного не то шведского, не то финского графика со сложной скандинавской фамилией, я не знаю, зачем я сюда пришел с утра и хожу по этим залам, мимо картин, которые я видел бесчисленное множество раз, сижу в Итальянском дворике напротив гипсового гиганта с повернутой влево головой я пытаюсь вспомнить, кто же это, и не могу. Ну, правильно: Давид. Ничего себе, забыть Давида. Как я мог забыть этот шедевр, это великое произведение искусства, ростом около пяти метров с огромной ступней, с головой, гордо повернутой влево, с табличкой: «подлинник хранится». А где же он хранится? Не то в Риме, не то еще где-то. Можно было бы подойти посмотреть, но черт с ним. Я сижу в музее часа два, потому что на улице льет дождь. Он начался еще ночью и вот никак не кончится: надо же было так испортиться погоде, еще август, а каждый день дожди. Я совершенно вымок, пока дошел до музея. А сейчас я думаю, куда бы мне еще пойти. Рядом с Пушкинским еще какие музеи? Недалеко отсюда палеонтологический. Что еще? Да, музей истории архитектуры им. Щусева, вход бесплатный. Музей Калинина, вход бесплатный. Недалеко и Третьяковка, но нужно идти под дождем через Каменный мост и еще метров триста по набережной, а после по Лаврушинскому переучу – нет, ничего не выйдет. А потом это стоит три рубля. Я продолжаю думать старыми деньгами – никак не могу привыкнуть, что теперь все стало дешевле в десять раз. Ну и погода: сейчас хорошо бы пойти в бассейн на Кропоткинской: он, кстати, ближе, чем Третьяковка, и поплавать под дождем в теплой воде. Может, правда пойти поплавать? Пять рублей. Я считаю свои деньги – как раз пятерка, то есть пятьдесят копеек. Может, правда пойти? Только вот я не побрился. Честное слово, не люблю плавать заросшим, нет того чувства легкости, когда потом выходишь на улицу, нет, и все тут.

ПОЛЯМИ НАИСКОСЬ К ЗАКАТУ

Рассказ

Полями наискось к закату

Уходят девушек следы.

Б. Л. Пастернак

Все последние вечера мы проводили врозь. Один раз я не ночевал дома, один раз – ты. Вот так все и кончается. Как это называют? Смеясь, расстаться с прошлым. Посмеиваясь: боевая ничья. И еще я заметил, что все вдруг становится похожим на кинофильм. Вот это хуже всего. Последний день был в воскресенье. Чтобы не устраивать, опять-таки, кинофильма, я рано уехал на дачу к приятелю. Мы договорились, что к девяти я вернусь и перевезу тебя к родителям.

Ехать надо было электричкой. Я купил на вокзале все воскресные газеты: минут сорок чтения и рассматривания картинок. Мне было все равно, что читать: "До сих пор западноевропейские специалисты считали невозможным разведение зайцев в неволе. Однако Ядвига Оуткевич из Кракова опровергла это ошибочное утверждение, вырастив в неволе свыше десяти поколений зайцев". Десять поколений зайцев. Ничего не скажешь, надо суметь. Они, наверно, и сейчас продолжают плодиться. Как бы не повторилась история с кроликами в Австралии: полчища зайцев на улицах Варшавы. Да, поляки. Это они придумали эсперанто. Один из них. Человек, который утверждает, что летал с марсианами на их тарелочке, тоже поляк. Правда, американский. Кто еще? Фредерик Шопен. Да, и Коперник: «она все-таки вертится». Нет, это уже Галилей, сразу после суда инквизиции, шепотом: «она все-таки вертится», но все равно кто-то его услышал. Странно, что на него тут же не донесли. Что еще: «Тайна Тунгусского метеорита». Страшная тайна. Летом всегда пишут о Тунгусском метеорите, уже который год: что это, корабль с далекими пришельцами или камень? Ответы уклончивы. Но вот сегодня доцент М. Н. Каменецкий намекает на четвертой странице «Советской России», что пришельцы не исключены. Странно, что метеориты падают только в самых диких местах: в тайге, в пустынях. В городах – ни одного, ни разу. Но, может, это и к лучшему.

Я посмотрел в окно. Хорошо, что лето кончается. Сегодня уже прохладнее, тихая погода. Сейчас над водохранилищем, в тишине, сидят художники и художницы и пишут мостик через ручей, овраг, облака, крапиву, лодки на воде. Мне плыть на лодке через водохранилище, а перед этим идти по дну оврага среди кустов орешника. Кто знает, может, они и меня впишут в пейзаж: вот так, сам того не желая, человек попадет в историю живописи.

Электричка остановилась. Напротив меня села женщина и опять начался кинофильм: на ней было платье, как у тебя, точно такое, ситцевое, и точно так же сшитое. Голубоватый, блеклый ситец. Не спутаешь, он и есть. Какой-нибудь пустяк, платье или пластинка или еще что-нибудь, вроде утренней зарядки по радио в половине восьмого, когда мы вставали, но не делали ее никогда, ни разу после армии я не делал зарядку и не вспоминал, как ежедневно в шесть после подъема бегал в строю вокруг училища. Любой пустяк – и все сначала. Забыть бы все сразу, в один день, в ночь, как после тяжелой контузии.

Весна блеклого, голубоватого платья, апрель. У нас почти не было денег, и мы жили за городом, снимая две больших комнаты. Туда ходила электричка: полчаса езды, и потом еще идти через лес к реке, а мы жили на том берегу. Мост был довольно далеко, и я не мог купить настоящую лодку, и кто-то мне посоветовал взять напрокат в туристическом клубе надувную, резиновую. Никогда в жизни не был туристом. Не представляю себе человека, который после армии мог бы добровольно стать туристом из тех, что совершают переходы. Не знаю, может, такие и есть, но тогда они служили в других войсках. Во флоте, например. Резиновую лодку мне дали. Прекрасный попался человек, старый турист. Я ему сказал, что собираюсь в одиночку доплыть до Каспийского моря, а после и пересечь его напрямик. Как выяснилось, я зря ему все это сказал: он был просто помешан на дальних переплывах, переходах, восхождениях и погружениях и не отпускал меня часа полтора. Старый, как Амундсен. Ему бы сейчас дирижабль – и к Северному полюсу. Старый, как дирижабль. Что-то их давно не видно. Наверно, больше не делают. Странно было бы сейчас его увидеть в небе. Похоже на сон, на очень хороший сон: дирижабль приснился.

Так у нас появилась лодка. Когда-нибудь я сам сделаю себе настоящую лодку. Никогда не сделаю, это уж точно, но думать об этом приятно. Лодка на все лето. Плавать на закате. Выбирать лучшие места. Вода теплая, томная. Всплеск: рыба. Плеск: весло. Пить пиво в ресторане на пристани под магнитофон с речного трамвая. А утром ветер в соснах, белка, летающая по веткам, маленькая, легкая, коричневая, – и завтрак земляникой с молоком. Так это все и было, иногда лучше, а иногда хуже.

Утром в воскресенье, осенью, лежать в постели, дождь в раскрытом окне, на рассвете, и ночью он лил, всю ночь, и когда хотелось пить, я целовал тебя в холодное плечо, дождь, как из ведра – и в ведро на улице под окном, тук-тук по стеклам капли, тук-тук, и не просыпайся, слушая тук-тук дождя, шум листьев, дождь в воскресенье мягко ему падать на листья, на иголки, в пруд, а нам не надо вставать. Ты читаешь вслух, подряд, положив голову мне на плечо, теплой щекой к плечу: «Спой мне песню, как синица тихо за морем жила, спой мне песню, как девица за водой поутру шла». Что еще надо? Больше ничего. И вот еще: «В густой траве пропадешь с головой, в тихий дом войдешь, не стучась, обнимет рукой, оплетет косой», а дальше там вот так: «Где был, пропадал, что за весть принес, кто любит не любит, кто гонит нас». Любит не любит – спрашивать, обрывая лепестки ромашек, петушок или курочка – вытягивая травинку: нет загадок проще, нет ответов яснее. И ты мне рассказываешь, что тебе запомнилось больше всего, когда ты была маленькой, то самое, что ты помнишь первым, с чего все началось сначала это, а потом уже все остальное, а это было жарким летним полднем, ты спала на балконе, проснулась, и вот что ты увидела: прямо на тебя, на балкон, на крышу снижались парашютисты, трое под яркими спортивными парашютами и так близко, что видны лица в шлемах, новые синие комбинезоны, белые ремни, желтые солдатские ботинки. Готовился авиационный праздник, и, видимо, их сбросили немного позже или немного раньше, или их отнесло ветром. Чудом перетянув через дом, почти задевая подошвами крышу, они спустились в соснах. Потом, с крыши, ты видела, как висели на соснах три парашюта: красные с белым.

А что я помню вначале, с чего у меня все началось? И я рассказываю тебе, как тоже летом, за городом, в сумерках, я шел через картофельное поле и там, на поле, у меня из-под ног выскочил большой серый заяц, прямо из-под ног, внезапно и помчал к лесу. Это было летом 41 года, но еще до войны.

В воскресенье был дождь, и в понедельник. Всю неделю капало, лило, моросило. Начинался тот самый «октябрь уж наступил, уж роща отряхнет». Я не помню, из-за чего мы тогда поссорились, но, помирившись, первым делом, в первое же утро, как всегда, как раньше, рассказали, что кому сегодня приснилось.

У тебя был летний сон. Хорошо видеть такие сны в плохую погоду: сверкающий день, белые катера на реке, ветер, флаги и планер, низко и бесшумно летящий над водой, – широкий размах красных крыльев, стеклянным купол кабины. Планер летит над водой и садится в поле, скользит по высокой траве, летним цветам, трава ложится вперед, расходится в стороны и сечется его крылом. Планер садится на луг, в клевер, в ромашки.

А мне приснилось, что началась война и мы помирились. Вокзал, платформа, воинский эшелон: все как в кино.

* * *

А когда становилось уже совсем невыносимо, ну вот так уж становилось невыносимо, оставалось в запасе одно средство, оставалось пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого благословенного общедоступного портвейна № 14 по жетону № 25 и с билетом в кармане сойти на речной трамвай, по сходням, по трапу, под развевающимися флагами, под плеск волн о причал, под выпитый портвейн – сойти и поплыть.

Итак, чайки машут крылами, вода блестит, рябит, впереди у поворота медленно разворачивается баржа – плывем.

О ветер верхней палубы, который проносится между ее крашеных садовых скамеек по закрытым от блаженства глазам пассажиров!

О Парк культуры им. Горького (сначала – о Нескучный сад), который вмещает в себя столько полезного и бесполезного!

О Крымский мост, столь величественно встающий на горизонте!

Будьте прокляты эти дни. Будьте прокляты речные трамваи, я бы взорвал их всех вместе, я знаю, где они стоят но ночам, давайте я их взорву.

Итак, одним отречением на земле стало больше. Здравствуйте, Галилей! Здравствуйте, цари, которые отрекались от престолов!

Этажом выше надо мной но моему потолку ходит человек в три часа ночи. Мне все отлично слышно – каждый его шаг. Что ему надо так рано ходить, чего ему вздумалось? Я лежу в постели, смотрю в потолок, слышу, как он там ходит, а, собственно, почему я смотрю в потолок в три часа ночи, смотрю, как идиот, вместо того, чтобы спать, я, как последний идиот, уставился в потолок, подумаешь, кто-то ходит.

Мы еще придем сюда, поплывем по реке весной или осенью, или осенью пойдем, пока не закрыли заведение, выпьем пива под навесом, посматривая, как дождь льет на открытые желтые столики. Все сидят под навесом, но всегда найдется такой, кто обязательно сядет под дождь есть шпикачки, чтобы дождь лил ему в кружку, но это уже не так важно, пусть льет: к тому времени чешское пиво кончается, а «жигули» не жалко.

* * *

Еще раньше у меня бывали вот такие дни, такой пустоты, неприкаянности, но это проходило. Вот уже, наверно, месяц я живу так, и это не проходит. Я просыпаюсь внезапно среди ночи и сижу при электрическом свете, пробую читать – уже несколько лет замечаю, что я стал читать любую ерунду, лишь бы не оставаться с не занятой ничем головой. Я не вижу никакою выхода, я совершенно пуст, работа не доставляет мне радости, так как около года я уже работаю в нормальной зависимости от договора, денег, от необходимости все время думать, спешить ,соглашаться или не соглашаться и спешить, спешить, существуя в промежутках без денег, без поддержки, шатаясь, где попало и с кем попало, уже около двух лет я беспрерывно пью, и теперь это стало уже нормой поведения – мне некуда деваться. Я не знаю, зачем я сюда приехал, у меня такое горе на душе, и все еще было бы ничего, если бы я не понимал внутренне, что и Наташе я тоже не нужен и что много раз с ней я чувствовал себя почти так же, но сейчас я держусь за нее, мне ни к чему себя обманывать, я не верю, что мы можем помочь друг другу, но я так хочу этого. Куда себя деть, как уберечь себя от пустоты – я понимаю, что это так и нужно по всему ходу мыслей, по жизни, но как же это невыносимо , здесь риторика не кажется мне неуместной я на себе узнал, что это такое. Я понимаю, что это заблуждение, но совершенно искренне, – я не знаю, зачем жить дальше. Уменя будут картины, я знаю, чего они стоят, и все, что бывает после, уже не принимается всерьез, и я не такой завороженный своим делом человек, чтобы через год, высунув от радости язык, бежать за старыми вещами, давно вычеркнутыми из сознания. Кстати, почти все, что я делал, я немедленно вычеркивал из сознания, кроме нескольких кусков «Причала». Наверно, я смогу ездить куда-нибудь: ух, как точно мы повторяем уже пройденные размышления, другими пройденные жизни, и это во всем: в тщеславии, которое не стоит таких усилий, и конечный результат всегда липа, в женщинах, в женах, в смене жен, в маленьких отчаяниях и маленьких счастьях, в товарищах – список этот бесконечен.

* * *

Бездомные завидуют тем, у кого есть дом, а те – завидуют бездомным, потому что им кажется, что проще и веселее вообще не иметь никакого дома, никаких обязанностей ни перед кем, а я не знаю, кому я завидую. Я не завидую простому счастью – идиотская мысль: как будто есть еще и сложное счастье, но мне было тепло сидеть несколько вечеров в счастливом, простом доме, который, наверное, не такой уж безупречно счастливый, но все-таки больше, чем другие, больше, чем мы, – мы ничего не сделали, чтобы жить вместе, держась друг друга: опять мелодрама, но все же это так. Какие это девочки, я ведь знаю немного, и знаю наверняка, что очень простое дело – быть ласковой и открыто любить, я так могу, и всегда мог. Проклятая жизнь, построенная на вранье, и так это важно – держаться вдвоем, не терять ничего – и так не получается, не выходит почти ни у кого. Я сбиваюсь на общие места.

Вскоре я уеду домой – домой, когда дома нет, какой черт домой! У меня комната, за которую я вскоре не смогу платить, нет, смогу, сделаю что-нибудь, но жить в ней один я не смогу. Я уже как-то думал, стоя 1 января в отвратительном состоянии рано утром или днем на платформе Яузы, что, может быть, мы зря ищем кого-нибудь, чтобы все время был рядом, может быть, следует на это плюнуть, потому что жизнь опровергает все самые лучшие душевные союзы, а еще чаще они сами распадаются – я болен объяснением общих мест, но мне ничего не остается делать: уже само по себе полный и грустный невеселый идиотизм мое положение – я сижу половину ночи, печатая все это, а, собственно, зачем?

* * *

... Все последние дни я занят чудным, но совсем уже бессмысленным делом, печатая под утро всякие мысли. Я лежу и слушаю: трамваи пошли, значит, уже часов пять, около шести, включаю радио – молчит, смотрю в окно – никаких трамваев, это самосвалы иногда проезжают, и у них пустые железные кузова так гремят. Но делать нечего – я встаю. Подхожу к зеркалу, лицо у меня небритое, худое, нос торчит и выгляжу я, по-моему, плохо. Самое смешное, что я уже точно знаю свой день впереди, а сейчас мне хочется есть. Кафе открывается в десять – еще далеко. Сегодня понедельник. Я вспомнил, как ночью орали на улице песни на эстонском языке – конечно, было же воскресенье. Никогда в жизни у меня не было более унылого воскресенья (конечно, было). Опять-таки все повторилось. Я проснулся часов около четырех, читал, включил радио, позвонил дежурной, когда откроют кафе. Она говорит: в десять. Я спрашиваю: а сейчас сколько? Оказывается, уже десять минут одиннадцатого. Я обрадовался, быстро оделся, бриться я не стал и спустился в кафе.

Там еще никого почти не было. Кафе проветрили, свет не зажигали, только над столами горело несколько ламп, и все, а так там было гораздо темнее, чем за окном на улице. Мне с утра хотелось почему-то съесть яичницу. Оказалось, можно. Принесли омлет. Потом я взял коньяку, но выпил с трудом, еле выпил и попросил вместо кофе молока.

Затем я твердо решил пойти заказать себе два костюма, во что бы то ни шало заказать и – два, и купить четыре белых рубашки – ни одной меньше.

Ателье были закрыты, рубашек белых не было, люди по-воскресному ринулись в магазины – все противно. Я пошел тогда в беспрерывное кино и посмотрел еще раз «Это было в Скво-Бэл-ли», потом купил в гостинице все газеты, две бутылки нарзана, все газеты прочел, лежа в номере, и заснул немедленно, и проснулся в темноте.

Вероятно, мне бы стоило заняться вместо этих бессмысленных писаний своим прямым делом: додумать до конца сценарий, заключить договор и смыться отсюда, но куда? Смываться некуда. Я не понимаю, что со мной происходит. Кстати, я уже много раз об этом писал сам себе, но от утверждения мне не стало лучше. Что же мне надо – это какой-то идиотизм, я вдруг почувствовал, что смотрю на себя со стороны того, кто сейчас печатает на машинке. Мне надо дом. Меньше всего я сейчас бы хотел его устраивать – отвратительные воспоминания об этих устроенных сволочных домах. Я заставлю себя не думать про тебя (стихи), но, в сущности, я понимаю, что здесь все определилось давным-давно, и все-таки я держусь за это, не знаю почему – знаю: привык и еще потому, что жалко отдавать кому-нибудь. Наверняка знаю, что если бы ты умерла (простите, пожалуйста), мне было бы проще. Господи, все и так просто. Я случайно только не забыл – как это я не забыл – даже странно, этот пьяный разговор, односторонне пьяный разговор, когда я был пьян, а Володя нет, и он походя сказал мне, что ты такая же, как все, теперь-то я отлично знаю, какая ты. Я совершенно случайно вдруг подумал когда-то, откуда ты, с кем ты выросла. Я знаю, что никакой общности с родителями не существует, хотя подсознательно мы иногда поступаем, как наши родители, где-то это чувствуется. У меня на языке все время ругательства. Вот она, твоя семья – меня мутит, что я так об этом пишу, но как мне написать, что я отлично представляю всю сволочную, да нет, не сволочную, все мы росли не в лучших домах, но, а это но? Я хочу от этого освободиться и написать всю правду про это, но мне в то же время глубоко противно про это писать. Проще говоря, я помню всех людей, кто тебе нравился, я понимаю, почему я оказался в их числе, хотя я не очень понимаю, зачем ты вышла за меня замуж, хотя нет – тоже понимаю, и ты сейчас понимаешь, что ошиблась и никакое тут не пьянство: тут же мелькает мерзкая мысль – а нельзя ли из этого сделать пьесу? – прямо я диалогами говорю. Я, конечно, почти лишен мужества в этих делах, и я наверняка не смогу покончить с этой историей, хотя мне предельно ясно, что она этого вполне заслуживает. И наверно, я тоже не идеал человека – совершенно точно – не идеал. Я не умел быть одновременно сильным и нежным: я знаю, что это все важно, и вообще по молодости лет я много не умел и не умею, но наверняка, что – эх, как же это весело сейчас на рассвете, в пятницу, кстати, 13 января, я буду рассказывать самому себе, какой я хороший, нет, не буду. И вообще, все это дерьмо. Вот только жизнь у меня пошла какая-то странная, я сам удивляюсь, как я мог при такой жизни выдумать сценарий – боюсь, как бы мне его не кончить, как бы этого не получилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache