355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 142 (2008 6) » Текст книги (страница 6)
Газета День Литературы # 142 (2008 6)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:43

Текст книги "Газета День Литературы # 142 (2008 6)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Кожинов ближе к Бахтину. Он больше доверяет свободе человека, что сказывается в его теории романа: «открытость», «незавершённость», «неразрешимость». У Кожинова – бахтинское спокойствие по отношение к религии. У Селезнёва этого спокойствия нет. Возможно, именно поэтому Кожинов чаще писал о «Преступлении и наказании» – романе, в котором определяется философия личности, а Селезнёв чаще обращался к «Бесам» – тексту, в котором очень важна философия системы, стремящейся уничтожить христианский мир. По Бахтину и, видимо, по Кожинову, христианство есть открытость и даже спасающая фамильярность, уничтожающая так называемую эпическую дистанцию. Если эта дистанция сохранится, работа души будет слишком простой и предсказуемой. У Селезнёва дух свободы меньше проявлен, он стремится к определённости, словно постоянно помня о том, что Апокалипсис не только форма и стиль, но ещё и вполне определённое содержание, мысль о том, что есть «озеро огненное» и есть «Небесный Иерусалим». Для Бахтина и Кожинова Достоевский – пророк незавершённости и открытости, но в этой открытости – не пустота, а подлинный трагизм, без которого, видимо, нет спасения. Христианство Бахтина – это диалог, который должен привести к свободе, в которой откроется Бог. Христианство Селезнёва – это соборное разоблачение зла, диалог (но управляемый) о демонах, которых надо одолеть. Христианство Кожинова – это духовное (и литературное) разрешение формально неразрешимых проблем – неразрешимых лишь в рациональном усилии подзаконной души.

Итак, литературоведческая работа, анализ романов становится формой личного исповедания, не только научным, но и духовным, религиозным словом. Философия трагической открытости и незавершённости, которую отстаивает Вадим Кожинов, – в диалоге с антиветхозаветной, апокалиптической философией Юрия Селезнёва, который рассматривает народное сознание как высшую ценность. Даже религиозный уровень в его книге уступает уровню народного присутствия: «Центральные „метафизические“ образы Бога и дьявола и их борьбы на всех уровнях художественного мироустроения романов Достоевского („pro и contra“) – не просто церковно-религиозная символика, но привычные понятия народного сознания». «Христос Достоевского – это ещё „неведомый миру“ Христос народного сознания», – пишет Юрий Селезнёв.

Кожинов более теоретичен и философичен. Селезнёв более религиозен, даже учитывая только что сказанное о его трансформации теологического в народное и национальное. Но и Кожинов, и Селезнёв переживают мир Достоевского как факт личной встречи, как пространство высочайшего смысла, в котором нет никакого шанса отстраниться от роковых вопросов, успокоиться в житейском прагматизме. При чтении их текстов рождается мысль: каждый, кто искренне пишет о Достоевском, идёт навстречу трагизму собственной судьбы, попадает в Апокалипсис русского писателя, переживает близость последней катастрофы. И дело здесь не в числе прожитых лет, а в чём-то ином, в главном векторе судьбы, который может быть трагичен и когда жизнь заканчивается в сорок с небольшим, и тогда, когда она заканчивается в семьдесят. Каждый искренне пишущий о Достоевском – в контексте мира Достоевского.

Почему Вадим Кожинов в конце жизни мало писал о Достоевском? Наверное, потому что романы Достоевского распространяются по всей русской истории, становятся сюжетом ХХ столетия, мотивом революций и мировых войн. Ушедший век – переплетение падения и подвига, экспериментального убийства и движения к христианству. Раскольников стал героем эпохи, XX век – его. Вот это и есть тот нерациональный «результат», о котором писал Кожинов: художественная методология Достоевского не остаётся в пространстве романа, а становится одной из форм познания русской истории, чем и занимался Вадим Кожинов, сменив литературоведение на историософию, но, не забыв о Достоевском, воплотившемся в нашей национальной судьбе.

Возвышенное донкихотство, столь любимое Достоевским, стремление к почти невозможному, мечту о русской победе находим мы в работах Вадима Кожинова и Юрия Селезнёва. И понимание, что Закон, каким бы ни был он совершенным, не спасает, не преображает жизнь, сохраняя лишь контур внешней праведности, которая, возможно, давно уже покинула этот мир, оставив след, всего лишь след, обожествлённый Законом. «Незавершённость» и «неразрешимость», о которой писал Кожинов, Апокалипсис, увиденный Селезнёвым, – в другой традиции, где живы романы Достоевского, а «ветхозаветное» начало заученного знания и формальной праведности не имеет никакого смысла.

Оксана РЫБАК ОТ ЗАСТОЛЬЯ ДО ПОХМЕЛЬЯ


В 2007 году вышла новая, не похожая на другие, книга Владимира Крупина «От застолья до похмелья». В неё вошли произведения, написанные и в 90-е годы, и сравнительно недавно, уже в XXI веке. Новые повести и рассказы автора получили неоднозначную оценку в критике. Так В.Мельник высоко оценил мастерство Крупина в создании рассказов. В «Зимних ступенях», поместившихся на трех страницах, рецензент разглядел «сложную гамму чувств, мыслей, настроений», сравнив это произведение с золотником, который мал, да дорог. К.Кокшенёва в работе «Как измерить себя человеку?» назвала повесть «Арабское застолье» «странной и небрежной», поставив под сомнение качество произведения. Хотелось бы высказать и свое мнение, оспорив низкую оценку критики, в частности мнение Кокшенёвой. А также имеет смысл указать на действительно весомые противоречия в книге. Для этого рассмотрим произведения – «крайние точки», образующие смысловой отрезок её названия.

Первоначально «Арабское застолье» было написано в форме «большого рассказа», который несколько позднее перерос уже в повесть. Содержание произведения Крупин определяет следующим образом: «В рассказе много забавного, но внутри серьёзное – про отношения мусульман и христиан». Автор объясняет и то, чем обусловлено обращение к данной тематике: «В жизни мне довелось много общаться с арабами, да и из детства помню: Пасха была, возвращаюсь я из храма. А у нас, на юге Кировской области, целые сёла татарские. И вот они вызывающе так смотрят, кричат: „Аллах акбар!“ – „Христос воскресе!“ – отвечаю». Отсюда вытекает, что основная мысль произведения наиболее полно передается в следующем диалоге:

" – … Лишь бы нас не стравили.

– Кого?

– Мы отлично понимаем кого. Христиан и мусульман".

Центральный герой как «Арабского застолья», так и «Дунайского похмелья», и большинства других рассказов, вошедших в книгу, в читательском восприятии сливается воедино с самим Крупиным. В подтверждение этой мысли приведём цитату из уже названной выше статьи К.Кокшенёвой: «писателиревнители благочестия – могут и сами не избежать соблазна, как Владимир Крупин, написавший странную и небрежную повесть „Арабское застолье“, где недопустимая на своей земле „вероисповедная широта“ вдруг стала возможна среди другого народа другой веры, а „православное зрение“ писателя явно заплыло жирком от немыслимо-роскошных восточных объеданий».

«Россия – дом Пресвятой Богородицы, подножие престола Небесного» ; «погоду делает, определяет сознание вера Православная» – понятно, что эти слова принадлежат человеку, наделённому религиозным сознанием и глубоким чувством к Родине. Его патриотизм и Православие – не разрозненные черты, но единое качество, которое не мешает с большим уважением относиться к арабской культуре, по-своему любить Восток. На представление арабов в качестве «людей недалеких, людей-зверей» повествователь в возмущении вопрошает: «Кто ж тогда дал миру алгебру, арабские цифры, величайшую поэзию?» Частью культуры народа является его кухня. Видимо, поэтому автор так подробно расписывает яства, которыми потчевали его арабы.

Не исключено, что невероятное количество съеденного героем может раздражать некоторых читателей. В какой-то момент, действительно, кажется, что автор издевается над нами. Однако описание немыслимого изобилия на столах художественно оправданно. Таким образом В.Крупин лишь хочет подчеркнуть достоинства людей востока – их гостеприимство и широту души – качества, роднящие их с людьми русскими и обеспечивающие основу для межнациональной дружбы. Разнообразие запахов и вкусов – художественный приём, подтверждением этому служит сопоставление арабской и русской кухни, а также неоднократное противопоставление арабского и европейского застолий, восточной и американской еды. По своей самобытности, изобилию, богатству вкусами достойными соперницами повествователь считает великую империю под названием «Русская кухня» и кухню восточную. А вот американская кулинария, вершиной которой стал «хот-дог, горячая собака, сосиска в хлебе», с ними и рядом не стояла. Европейское же застолье из личного опыта главного героя – это разнообразие спиртного в противовес мыслимым и немыслимым вариациям кушаний у арабов.

Все эти сопоставления-противопоставления приводят автора к философскому обобщению, ещё раз подчёркивающему идейную направленность повести в целом: «народ, сохранивший национальную кухню и женщину, стряпающую на кухне, имеет будущее!» Отсюда вытекает, что у России есть будущее, у стран Востока также есть будущее, а вот у Америки оного нет, потому что там «еда собачья» и люди делают деньги, «чтоб их жрать», да вот только «подавятся».

Как человек религиозный, главный герой сознает, что ежедневные объедания – не что иное, как «вакханалия вкуса, бешенство аппетита, торжество плоти, именины желудка, ожирение головы, отолстение сердца». Он неоднократно пытается начать жить «духом», а не «брюхом», «разорвать гастрономический круг», перестать «чреву служить», но тщетно. Выражаясь словами Кокшенёвой, «избежать соблазна», действительно, не получается.

Однако нет в тексте подтверждений тому, чтобы «православное зрение заплыло жиром». Доказательств адекватности взгляда героя на те или иные явления окружающей действительности православному в тексте предостаточно.

Да, рассказчик склонен проводить параллели между Православием и исламом: листая книги, оставленные для него гостеприимными хозяевами в номере, он замечает очень много хадис, похожих на православные. Да, подчас вызывает недоумение то, что православный человек в разговоре с арабами употребляет обороты речи, характерные для мусульман: « – Это очень даже так, – подтвердил я и добавил для твёрдости: – Альхамду лилля! Клянусь Аллахом!..» Однако во всём этом нельзя обнаружить изменений в вероисповедании центрального героя повести, отклонений от Православного мировидения: «Я прилепился ко Христу, и мне не надо больше ничего искать. Я спокоен: я нашёл смысл жизни». Во всех диалогах этот человек категоричен в вопросах, касающихся веры: " – Вы считаете, что православная вера единственно правильная. Так?

– Для меня, да. Она принесена на землю самим Богом. И Моисей и Мухаммад – пророки, Иисус Христос – Сын Божий.

– Мы также верим в Его второе пришествие.

– Слава Богу. Но ждёте как пророка, опять же. А Он обещал Суд.

– Но именно Христос перед Вознесением обещал послать людям утешителя. Он говорил о пророке Мухаммаде.

– Нет, вот тут мы не сойдёмся: Он говорил о Духе Святом…" Он не желает подстраиваться под пусть и очень гостеприимных арабов, открыто и прямо отстаивает собственные убеждения.

Остается неясным, по каким фактам из текста критик Кокшенёва делает вывод о том, что «православное зрение» героя или писателя (здесь это разграничение не имеет смысла по причине уже упоминавшейся слитности их образов) «заплыло жиром», то есть притупилось, исказилось или вовсе атрофировалось.

Михаил СИПЕР “В ГЛУШИ ЕВРОП И АЗИЙ...”


« * *

Над Прагой дождь. Темна волна в реке,

Летит вода на статуи и здания.

Зажавши зонтик в мокром кулаке,

Я уделяю городу внимание.

Закрыт от солнца мутной пеленой,

От Вышеград раскинувшись до Жижкова,

Он долго перелистывался мной

Старинной и загадочною книжкою.

Здесь надо быть и жить не торопясь,

Включив души глядящий далеко радар,

Чтоб уловить магическую связь

Своей судьбы и мокнущего города,

Чтобы понять и ощутить восторг,

Впитать в себя живое излучение

Людей и стен, проулков и мостов

И площадей в вечернем освещении.

Хоть дождь меня опутал на ходу,

Мне ни к чему волнение и паника,

Ведь я всегда укрытие найду

На Водичковой улице у «Браника»!


« * *

Луна показалась и сгинула,

Как в омут, упав в облака.

Откуда волною нахлынула

Такая густая тоска?

Накинулась, как ненормальная,

Сомкнув рук немытых кольцо,

Как старая блядь привокзальная,

Нечисто дыша мне в лицо,

Честя инородца и выродка,

Всё ближе, ко мне и тесней,

И, чёрт её знает, как вырваться

И как расплеваться мне с ней.


О СЕБЕ

Не приходят ко мне SMS,

Почтальон в дверь не стукнет рукою,

Я – один из усталых повес,

Что не может смириться с покоем.

Сквозь туман улетевших годов

Тихо плачут, сгорая, поленья,

Я живу средь нестройных рядов

Не нашедшего вход поколенья.

Тормознулся, хоть шёл под откос,

Взять решив

своё счастье измором.

Словно кожа вторая, прирос

Свитер чёрный с багровым узором.

Непричастен вниманью зевак,

Улыбаюсь – и это немало,

И темнеет старинный коньяк

В неподъёмных хрустальных бокалах.

На подстилке средь каменных плит

Спи, собака, и сдуру не лай там,

Пусть над домом ревёт и шипит

Непогода в пятьсот снегобайтов.


« * *

У девятого студкорпуса

жжём конспекты и концепции,

Жжём последние иллюзии,

пляшут блики по щекам,

Надуваем тёплым воздухом

мы шедевры контрацепции,

И летят они как ангелы

к поседевшим облакам.


У девятого студкорпуса

тетя Феша с тетей Лизою

На костры глядят коптящие,

взгляд привычен и суров...

Запах дыма тихо стелется

вдоль по улице Фонвизина,

Упираясь в Комсомольскую,

растворяясь меж домов.


Уезжаем во все стороны,

кто в столицы, кто – в провинции,

От портвейна общежитского –

путь в начальственный коньяк.

У девятого студкорпуса

сгрузим мы свои традиции,

В двести сорок первой комнате

будет новый молодняк.


Мутный свет утихнет в лампочке,

ночь тяжёлым утром сменится,

Станет неба цвет чахоточный

красить липкие ветра,

А потом всё перемелется,

а потом все переженятся,

Будет вновь сырьё готовиться

для прощального костра...


« * *

Как я несдержан на язык!

Порою выскажу такое,

Что на меня махнут рукою

И скажут: «Ты чего, мужик?»


Уверен каждый человек:

«Упрямство – признак идиота!»

А я упрям. Как эта рота,

Что мёртвой улеглась на снег.


Могу я написать тома,

Хотя за все мне платят трёшкой,

Не ложкой, а, скорее, плошкой

Хлебаю горе от ума.


Как ни старались бы порой,

Чтоб я был согнут, загнут, выгнут –

Меня на это не подвигнут

Ни Бог, ни царь, ни геморрой.


А.Городницкому

Между ветвями – тучи,

А промеж туч – луна.

Будет погода мучить,

Словно моя вина.

Пьем мы портвейн и херес,

Сделанные в Тавде...

А рыба идёт на нерест

Вверх по большой воде.

Где-то написан Вертер,

И не дымят костры,

Где-то, вы мне поверьте,

Есть телевизоры...

Здесь не Иисус, а Велес

Может помочь в беде.

А рыба идёт на нерест

Вверх по большой воде.

Птичью спугнувши стаю,

Не утомлён пока,

Громко стихи читаю

Травам и облакам,

Слышу я крыльев шелест,

Не понимаю – где...

А рыба идёт на нерест

Вверх по большой воде.

........................................


Пахнет душисто вереск,

Липнет луна к звезде,

А рыба идёт на нерест

Вверх по большой воде.


« * *

Времён коловращенье,

Прощанье, как прощенье,

Сотрутся ощущения,

Как старенький пятак,

Построятся поротно,

Уйдут бесповоротно,

Туда, где так вольготно

И безгранично так...


Где далека, как лето,

Симфония рассвета,

Серьгою там продета

Луна сквозь облака...

От вдоха и до вдоха

Вмещается эпоха,

И бледный луч-пройдоха

Резвится на руках.


Ладони согревая,

Сидишь, едва живая,

И звяканье трамвая

Мешает вновь и вновь...

Меж нами тихо ходит

Бездонней, чем колодец,

Безжалостный уродец –

Случайная любовь.


Ворованные ласки,

Несбывшиеся сказки,

Искусственные краски

На веках и душе...


Прости, почти родная,

Тебя глотну до дна я,

А завтра – отходная

В обыденных клише.

В глуши Европ и Азий

Среди чужих оказий

Живём в плену фантазий

Судьбе своей не в лад.

Пусть белая, как вата,

Блестит окна заплата,

И ты не виновата,

И я не виноват.


« * *

Владимиру Бондаренко

Боже мой, как втоптана Россия

В пахнущий навозом перегной...

Если и придёт когда Мессия,

То пройдёт, наверно, стороной.


А мои собратья-иудеи,

Уезжая из родной страны,

Понесут по всей земле идеи

Православной дикой старины.


« * *

Эта женщина страдает и грустит,

Одинокая в объятиях супруга,

Эта женщина найти не может друга,

И душа обременённая болит.


Этой женщине к лицу её печаль,

Взгляд такой же нам являет оленёнок,

Что среди растений радостно-зелёных,

Беспокойно смотрит в облачную даль.


К ней всего-то полчаса езды ночной

На искрящем в возмущении трамвае,

И она вздохнёт, внезапно узнавая

Неизбывное родство души иной.


Не пророк я, но предчувствие твердит:

«Клетка вряд ли навсегда удержит птицу».

В ней заметил я судьбы моей частицу,

И изъятое ребро во мне саднит.

Павел РЫКОВ КОЛОДЕЦ


« * *

У эпохи обманчивый профиль.

Но не станем поспешно судить,

Даже если за хлебные крохи Полагается кровью платить.


Кто сказал, что цена неподъёмна? Разве медь не равна серебру! Меднозвонны сосновые брёвна

На сибирском, калёном ветру.


И с улыбкой – никак не иначе, – Покоряясь хуле и вражде,

Я молился, взыскуя и плача,

На медальные лики вождей.


На такие не русские лица...

Их глаза с вожделеньем глядят,

Как тебя, Православья столица, Откуют, отсерпят, отзвездят...


Веру предков предав и покинув, Рукотворным внимая богам,

Стражду я, будто в древности Иов,

На терзанья Нечистому дан.


РОССИЙСКАЯ ОСЕНЬ.

1990 год

Уличитель хрипатый,

плеватель и тыкатель пальцем!

На морозце осеннем

так славно в кюветную слизь

Эту глупую бабу

в озямчике старом в заплатцах Подтолкнуть, чтоб упала,

и слушать надсаженный визг.

И стоять избоченясь

и зубы оскаливши волчьи,

Отрыгнувши винцом и капусткой,

да мясом в соку,

Говорить мимохожим, что вот она –

стерва – воочью!

Поскользнулась сама,

а теперь нагоняет тоску.

Да она обезумела,

меры, как видно, не знала.

И пути ей не ведомы.

Что с неё, пробляди, взять!

Ей туда и дорога!

А баба та старая встала.

Утерлася платком.

Ей шагать, да шагать, да шагать.


РАЗГОВОР СО ВСТРЕЧНЫМ

– Куда дорога, брат?

– А в никуда.

– Как в никуда? Ополоумел, что ли! Там мост стоял...

– Теперь бежит вода.

А дальше сплошь непаханое поле.

– Но Божий храм? Но старое село? Иконы намелённые... А школа?

– Упразднена. Детей не наросло.

– Рожать тут бабы разучились, что ли? – А где ты видел баб? Где мужики,

Что до подола бабьего охочи?

Ты помнишь: раньше – поле, огоньки, А ныне непроглядны стали ночи.

Ах, милый, милый! Русское село Сдано на откуп ветру да бурьяну.

Вот почему детей не наросло,

Вот почему в угаре полупьяном, Куражась, кочевряжась да бранясь, Всё прогуляли, всё пустили дымом... На грейдере под ветром стынет грязь.

– Как жить, скажи?!

Как жить в краю родимом?


Ответ искать? Но как его найти,

Когда тут ни проехать ни пройти!


СВАДЬБА

Там старухи таперича ладят лад.

Школа – и та невпопад и не к месту,

Потому что сегодня какой-то гад

Распоследнюю в этой деревне невесту

Тырит в город – и на какой-такой ляд?

В общежитие, в гнусный торговый ряд,

В потаскухи окраинные, на погляд,

На продажу, в утеху слюнявому бесу –

Так старухи меж собою твердят.

Так они перешёптываются и гундят,

Так они варят варево

шибко густого замеса.

И никто не дурачится: «тили-тесто»,

Пальцем тыча в невестин наряд,

В этом доме

со стеною саманной, облезлой.


Но подсвиночка колют,

палят и свежуют,

И студень на стол подадут.

И сипатый Петрович –

поклонник колхозного строя,

В оглавленье стола

со стаканчиком стоя,

Скажет тост, и невесту жених поцелует.


И приворотное зелье

старухам в стаканы нальют,

И они хлобыстнут.

А потом запоют-заколдуют

И сорвут себе сердце.

До самой, до поздней звезды

Будут песни водить,

беззубые рты разевая.

И умолкнет жених,

и зальётся слезой молодая От невозможности счастья и

от предчувствия скорой беды.


Так уходит бесследно

неперспективная Русь

По баракам задристанным,

бардакам, буеракам. Кто вернётся?

Кто в мыслях промолвит: «Вернусь»? И тотчас же забудет

в угоду заученным вракам.

А старухи поют.

А старухи поют и поют, Словно в доме покойника

нищим кутью подают.


« * *

Дурка, поломойка, замарашка,

В придорожном, дрянненьком кафе Пред тобою на груди рубашку

Рвёт заезжий, крепко подшофе.


Нараспах: о жизни и о всяком,

О достатке, что ему не впрок.

И на пальце, в кулачище сжатом, Перстень, как в яичнице желток.

Где-то он властитель, и в могилу

Без лопаты может закопать.

А не без слабинки... Замутило –

Хоть немного душу опростать.

А она? Зачем ему такая!

Ей ли, глупой, рассуждать о ком...

На столе, уже совсем пустая,

Фляжка с иноземным ярлыком.

Так он завершает день прожитый.

За дверями дождь трамбует двор.

И везёт его домой на джипе Персональный сторож и шофёр.

Завтра он её не вспомнит вовсе. Помнить дуру – этакая блажь –

Если снова завертелись оси Механизма купли и продаж.

А она для пола воду греет, Отскребает по сортирам грязь

И, вздохнув по-бабьи, пожалеет Жизнь его, что так не задалась.


КОЛОДЕЦ

Когда последний дом осиротел,

Набат умолк, а кровь устала литься, Хан слез с коня. Он сильно захотел Хлебнуть глоток колодезной водицы.


Хан, косолапя, к срубу подошёл

И вниз взглянул. А там во тьме глубокой

Блеснуло отражение: орёл

В небесной сини воспарил высоко.

– То добрый знак, –

довольно хмыкнул хан, –

Я победил урусского батыра!

Мой грозный бог – его я видел сам –

Он мне вручает половину мира.

А скоро целый мир передо мной

В покорнейшем поклоне затрепещет!

И хан опять склонился над водой,

Над отраженьем, что в колодце блещет.

И вновь просил он знак небесный дать У своего воинственного бога,

Что вечно будет Русью обладать, Такой обильной и такой убогой.


Что эти перелески и поля,

Что эти избы, церковки с крестами,

Что эта благолепная земля,

Как девка с разведёнными ногами,

Под ним лежит, навеки покорясь, Кусая губы, задыхаясь смрадом.

А рядом убиенный ханом князь

Косит на них остекленелым взглядом.

Хан к отраженью с жадностью приник, Но вдруг обмяк, и навзничь повалился, И закричал. И дикий этот крик,

Как ворон, заполошно к небу взвился.

И конь заржал, и налетела мгла,

И молния вполнеба заблистала,

И ветер по развалинам села

Пронёсся в одеянье дымно-алом.

Сбежалась стража хана поднимать.

Он был как мел. Пот выступил обильно. – Седлать! – он захрипел. –

Коней седлать! Мы возвращаемся

к холмам своим ковыльным.


– Скажи, Великий: или быть беде? Поведай нам, с тобою что случилось?

– В той колдовской, колодезной воде Моё лицо никак не отразилось!

Я видел неба войлок голубой,

Я видел птиц

в томительном стремленье,

Я даже звёзды видел над собой!

Но своего не видел отраженья.

Я видел то село, что я спалил,

Вновь многолюдно, счастливо, богато...

Но своего лица не находил

В том отраженье, навсегда проклятом.

Я видел, как, склоняясь над водой, Урусская красавица хохочет!

Но лишь трисветлый, мудрый облик мой

Вода в колодце отражать не хочет.

Я видел, как созвездия кружат.

Я видел, как столетия минуют.

Я видел Русь... Она опять жива!

И никогда её не завоюют.


И хан умчал в свою златую степь,

Где чётками размечены мгновенья...

А вслед рыдал в овраге коростель

И догорало русское селенье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю