355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 62 (2001 11) » Текст книги (страница 8)
Газета День Литературы # 62 (2001 11)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:17

Текст книги "Газета День Литературы # 62 (2001 11)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Парень чуть больше двадцати лет, с яркими кувшиночно-желтыми глазами, вел дело из рук вон плохо. И трудился неусердно, и вообще, видимо, не был склонен к трудам физическим, жаждал умственных, но не любых, а конкретных, таких, чтобы пузом кверху и ничего больше. Счастье Савелия, что Богдан любил Шейлу, а та жалела парня, не то выгнал бы хозяин бездельника с Арясинщины аж в Москву. Ну, войлоки валять парень с грехом пополам обучился, и то ладно, не до ковров тут. На валенки войлок с черта не годится, сбивается в копыто, – зато есть спрос на самый грубый, тот, что для звукоизоляции. При помощи Давыда производство войлока скакнуло за месяц раз в десять, что и привлекло внимание чертовара.

Сперва Богдан отправил Давыда к старику Варсонофию в дубильный цех, готовить раствор золы для зольника, куда кладут шкуры перед тем, как с них снимается шерсть. Потом перевел в костопальную, к Козьмодемьяну Петровичу, толстому алкоголику, из которого – как из Давыдки – Богдан вынул некрупного черта. Увы, черта он вынул, а тяга к зеленому змию осталась, не от черта это было, а от хромосом и генетики. Однако с костопальным делом Козьмодемьян отлично управлялся и в одиночку, помощники были ему в тягость (пить водяру мешали), и Богдан решился. Он взял Давыдку подручным к себе, в чертог.

Богдан положил работнику небольшое жалование, на которое тот согласился, но не брал денег по полгода, ибо жил на всем готовом. Богдан заставил его кое-что подзубрить: от классического труда А.А. Берса «Естественная история черта: его рождение, жизнь, смерть», изданного в 1908 году, – до собственноручно Тертычным вычерченной схемы разделки чертовой туши; пришлось вызубрить все обычные пороки чертовой шкуры, к примеру воротистость, жилистость, тощеватость, роговатость, свищность; очень кстати пришлось и умение бывшего одержимого писать обеими руками и перемножать в уме двадцатизначные цифры. Ну зачем на чертоварне выяснять: выучил парень наизусть поэму Твардовского «Ленин и печник» иль нет? Богдан плохо помнил, кто такой Твардовский, даже подзабыл, кто такой Ленин, зато по профессии Давыд был потомственным печником, и это имело ценность. Все вытяжные трубы главного чертога и вспомогательных находились теперь под присмотром гордого «Козла Допущенного».

От одного лишь не сумел отучить Давыдку чертовар: удивляться, что назначенные к забою черти умеют говорить, пытаются подкупить истязателя, грозя кровной местью и другими карами, – а также тому, что никакого впечатления все эти слова на чертовара не производят. К белым якам, тем более к черным своим собакам, обращался Богдан с ласковой человеческой речью, он беседовал даже с черным петухом, которого настропалил так, чтобы третий его утренний крик астрономически точно возвещал восход солнца: Черным Зверям – вернуться, Белым зверям – пастись. А чертей, хитрых, коварных, Богдан считал сырьем и только сырьем, с которым беседовать смысла не больше, чем с тачкой песка.

Навозообразная кровь, наконец, иссякла. Богдан произвел несколько контрольных уколов, но даже не капнуло.

– Лёзо! – по-старинному отдал приказ Богдан, требуя свежевальный нож. Руку за ним протянул, не глядя. Нож, вырезанный из хвостового шипа особенно крупного черта, с инкрустированной ручкой, был немедля подан Давыдкой… Такие ножи у Богдана делали редко и только для себя, да еще по прямым заказам из далекой Киммерии, ни к чему было знать прочему человечеству, что чертова кожа все-таки режется. Одним движением распорол Богдан шкуру черта от шеи до хвоста, рывком отвалил, обнажая слой изжелта-лилового жира. От сала валил смрадный пар, но Богдан отмахнулся от зловония, по его приказу разделываемый черт всосал дурной воздух своими шестью ноздрями. Делая надрез за надрезом, Богдан в считаные минуты освежевал черта, оставив нетронутой только восковицу у основания клюва и последний сустав одной из задних лап. Снятая шкура упала на дно пентаэдра, чертовар извлек ее и бросил в тачку.

– Позвонил Варсонофию? Вези к нему, пусть приступает. Я пока сало отбелую.

Давыд повиновался и медленно покатил тяжкую тачку из чертога вверх по пандусу. Роговыми губами еще шептал разделываемый бес: «свежие гурии», а Мордовкин уже выкатил тачку с его снятой шкурой на свежий воздух, передохнул минутку и двинулся по сухой тропке прочь, в сторону ручья, над которым размещались дурно пахнущие сараи мастера-кожемяки Варсонофия, к ароматам нечувствительного. Но не прокатил Давыд свою тачку и до первой осины, как на полянке появилось новое действующее лицо.

Будь эта дама лет на сорок постарше, восседай не на велосипеде, а в ступе, держи она под мышкой младенца-другого, Давыд принял бы ее за обыкновенную Бабу-Ягу. Несмотря на расширенные ужасом глаза, дама гордо хранила подобие спокойствия.

– Телеграмма! Тертычному! Срочная! – выдохнула старушенция, начиная падать вместе с велосипедом в тачку. – Давыд тачку отдернул: прикасаться к изнанке шкуры, к ее мездре, даже Богдан голыми руками не стал бы. Для простого человека, особенно если верующего, это могло кончиться совсем плохо. Да и шкуру Давыду было жалко, вон сколько времени хозяин извел, ее сымая.

– Тертычный на производстве, – буркнул Давыд, – сам твою телеграмму приму, давай сюда, Муза Пафнутьевна. Как это ты сюда отважилась? К нам с Крещения кроме офеней и не заходил никто. Могла бы ведь Шейле, на Ржавец занести? Дело-то твое всегда терпит, сама говорила, помню…

– Срочная телеграмма, болванья башка! – огрызнулась старуха. – Я в семи церквях благословение взяла, прежде чем лезть в вашу дыру. Хоть один батюшка отказал бы – не поехала бы.

– Благословили, значит, все семеро? – усмехнулся подмастерье.

– Все благословили, – старуха развивать церковную тему не пожелала. – Сама знаю, что здесь никакой… хрен не страшен. Так телеграмму-то прямо в собственноручные надо!..

Тут старуха увидела груз на тачке Давыда и сомлела. Давыд пристроил ее на валежнике подальше от тачки и вернулся в чертог, где хозяин щедрыми пластами снимал с ободранного черта сало.

– Богдан Арнольдович, – сказал Мордовкин, – к нам приперлась Муза.

Чертовар засунул руку в нутро черта по локоть и что-то внимательно там щупал. Видимо, не стоило бы его сейчас отвлекать. Но рисковать тем, что почтальонша вступит в чертог сама и увидит полуразделанного, к тому же еще живого черта, Давыд не хотел: хватит одного того, что она шкуру содранную видела, муругую. Объясняйся потом с семью батюшками, отчего пошла с благословения, а померла без покаяния. Как-никак ныне Великий пост.

– Муза… Письмоносица? – спросил чертовар машинально, что-то яростно выдирая из недр черта, клюв которого был разинут в беззвучном крике, вроде как бы на звуке «у-у», – остаток от слова «гурии», надо полагать.

– Так точно, почтальонша, телеграмму вам принесла. Бурчит, срочную.

– Какая такая срочность? – явно отбрехиваясь от постороннего дела, сказал чертовар, уперся обеими ногами в пол и изо всей силы рванул на себя. – В-вот! Безоар!

Действительно, на испачканной ладони Богдана, переливаясь радугой и отражаясь от стеклянной рукавицы, сияло одно из редчайших сокровищ чертоварного промысла – сычужный безоар, настоящий драгоценный камень, выросший в желудке нечистого за многие тысячелетия. За подобный камушек любой король или султан средней руки отдал бы полдержавы и душу в придачу, ибо с древних времен сей предмет был известен под немудрящим прозвищем «философский камень». За всю практику чертоварения Богдан не насобирал и дюжины этих сокровищ, а из тех, что собрал, ни единого не продал.

– Муза тут, на валежнике… – напомнил Давыд, оценивший добычу, но к продолжительным восторгам не способный. – Телеграмма у ей срочная, к Тертычному…

Богдан сплюнул, отложил безоар на конторский столик. Затем взялся за края перчаток, хотел снять, но сообразил, что полуразделанный черт все еще живой, оставлять его в таком виде невыгодно: глядишь, помрет своей смертью и протухнет в одночасье. Богдан вскинул обе руки, в чертоге полыхнуло желтым. Туша черта обвисла: подвергнутый вивисекции адский насельник был забит мгновенным и безболезненным способом. Давыд вспомнил строчку из вызубренного наизусть учебника Берса: «Только наука сшибла с позиции всемогущего черта!» Чертовар трудился именно по науке. Шелажные шкуры – то есть шкуры, снятые с палых естественной смертью чертей, – Богдану были без надобности, у него не успевали кроить подготовленные Варсонофием юфть, опоек, шевро, замшу, лайку и велюр.

Богдан вымыл руки и поднялся на чистый воздух. Старая почтальонша сидела на противоположном краю поляны и терпеливо ждала; завидев чертовара, осенила себя правильным православным крестом и в пояс поклонилась Богдану, – по общему мнению окрестных батюшек, человек Тертычный хоть и неверующий, но дело творит богоугодное, чертей изводит, всех, поди, побил на Арясинщине, скоро Тверскую губернию очистит, а там, глядишь, и Московскую, где окаянных видимо-невидимо, столица ж.

Муза потупилась.

– Не поняли мы, Богдан Арнольдович, ничего не поняли, оттого и спешку устроили. Какая-то каша тебя спасти ее просит. Мы телеграмму проверяли, из Москвы она. И все слова правильные. Возьми, прочти. – Старуха протянула бланк, от руки заполненный в селе Суетном. Богдан долго молчал, лицо его, обычно ничего не выражающее, внезапно потемнело. Он спрятал телеграмму в нагрудный, оглянулся, убедился, что Давыд – рядом.

– Заводи вездеход, – бросил чертовар, – Едем в Москву. Хорошего человека спасать надо. Одеял возьми вдосталь, ну, наручников еще, цепей, гаубицу проверь, катапульту не забудь.

– Боеголовки обычные? – деловито спросил подмастерье.

– Ясно, обычные, в Москву едем, там насчет плутония строго. Ни к чему нам задержки. Номер тоже московский навесь, кто его там знает, по каким улицам ездить придется. Пропуск в Кремль не забудь.

– Денег взять? – деловито спросил подмастерье.

– Денег? – Богдан поднял лицо к бесцветному весеннему небу и впал в задумчивость, потом повторил с большой растяжкой, будто выговаривал вовсе неизвестное ему слово, – де-е-енгьи-и… А зачем нам деньги? – Богдан медленно повернулся к речушке, словно та могла дать какой-то ответ, его резкий профиль наводил на мысль о беркуте, которому предложили стать вегетарианцем и тем ввели в сомнение. – Давыд, зачем деньги?..

– Ну, деньги… На лапу там дать, сигарет прикупить…

– Ну, да, Давыд, молодец, вспомнил. Давай к Фортунату. Возьми фунта три, помельче, бумажки не бери, не люблю их. Или нет, скажи, пусть сам принесет. Я на него мастерскую оставлю. Пусть ночь поработает.

Давыд нахмурился, но пошел выполнять приказание. Он ревновал. Формально Фортунат Эрнестович исполнял в хозяйстве Богдана функции бухгалтера (АОЗТ «Выползово»), но лишь до первого запаха жареной рыбы. Фортунат так ненавидел ее, что, пообоняв оный запах одну минуту, обретал силу неверия – почти равную Богдановой, и ловко управлялся с чертями, – впрочем, гораздо медленней: сколько рыба ни воняй, а на вызов и разделку черта тратил бухгалтер добрых двое суток тяжкого труда. Именно он единственный мог сменить Богдана в чертоге, и оттого Давыд терзался. Он понимал, что сам сейчас сядет за руль и повезет мастера в Москву, а Фортунат останется дышать жареной мойвой, но все равно ревновал. Он привык считать вторым в фирме себя.

Впрочем, Фортунат был мужик невредный, работу любил бухгалтерскую, а не чертоварскую, без него Богдану никогда не отбрыкаться бы от налоговых инспекторов. Фортунат же при визите очередного сразу ставил на электроплитку сковородку с несвежей мойвой – и через пять минут уже тащил из гостя вешняка либо летника, смотря по времени года. Неодержимые люди в инспекторах не служили, в каждом сидел черт. Черт же в хозяйстве Богдана сразу шел на мыло, на шкварки и на прочее. Обезбесивший инспектор становился послушен, словно агнец, подписывал все нужные бумаги и отбывал в Арясин или Тверь. А Фортунат потом полдня полоскал ноздри ключевой водой. Нет, Фортунат был мужик не вредный, и зря Давыд ревновал.

Георгий Судовцев НАСЛЕДНИКИ ДОЖДЯ

В ЛЕСУ РОДОСЛОВНОМ

А что у меня за душой, кроме этих болот,

да белых ночей, припасенных на черные дни,

да старого дома и низкого неба над ним,

в котором незримая птица о вечном поет?

И что у меня за душа, если только болит

и мучится тем, чего вовсе не в силах понять?

Неужто растет, будто стайка промокших опят,

на древе, гниющем от корня, от самой земли?

ДОСТУПНОСТЬ ПОЭЗИИ

Поэт понятен только краем звуков.

Он, говорящий прежним языком,

пытается слова найти о том,

что лишь ему доступно средь живущих,

подобно тем алхимикам, кто прежде,

«крылатым львом» обозначая ртуть,

не ведали, что открывают путь,

ведущий к синтетической одежде.

ИЗ ПЬЕРА ТЕЙЯР ДЕ ШАРДЕНА

Пока ползли сырые мхи по камню,

пока росли и падали деревья,

и гнили, в черный уголь превращаясь,

пока шагали твари неуклюже,

с натугой отрываясь от земли,

вода и ветер беглыми руками

тесали остывающие тверди,

работы ни на миг не прекращая,

и возникал над миром настающим

из камня – человечий строгий лик.

Но мимо шли стада зауроподов,

и шелестел крылом археоптерикс…

Вода и ветер не искали смысла —

лик исчезал и появлялся снова

напоминанием о днях совсем иных,

когда двуногий в шкурах и с дубиной

вдруг разглядит свое изображенье.

Как бы предчувствует людей природа,

И, может статься, что не нас одних…

Но ЭТИХ – мы не знаем. И не видим.

НАЧАЛА

Пирамидальных сумерек из камня

почти неразличима первотень,

сходящаяся с прочими въ сълнце.

Мы изгнаны из памяти своей,

и времени бездонные колодцы

наполнились.

НАСЛЕДНИКИ ДОЖДЯ

Осень.

Ночь.

Только пятна размытого света,

и мгновенные вспышки дождя.

К современности сразу сквозь сон не дойдя,

я глаза открываю – в семнадцатом веке.

Время – смутное. Капель полет неизбежен,

безнадежен: сверкнуть – и исчезнуть во тьме.

Это – ночь.

Это – дождь.

Только видится мне:

это – люди, оружны, и конны, и пеши,

всё летят и летят, устремляясь туда,

где ничто не напомнит о свете и веке,

где шумит за окном дождевая вода,

и с трудом после сна поднимаются веки.

В ПОИСКАХ ГАРМОНИИ

Какой-то странный календарь:

за октябрем идет январь,

потом декабрь сердца морозит —

и сразу наступает март,

но не весна сползает с нар,

а лишь ноябрь – дожди да слезы.

О, эти прихоти природы!

Судьбе их не избыть до дна —

едва закончится одна,

как мы другой слагаем оды

и строго соблюдаем моды

на тот или иной сезон,

но забываем про резон

календарей,

и время года,

про то, что, кажется, погода

устала уж сходить с ума,

что с нами посох и сума —

две высших степени свободы.

* * *

Вечер тихий, вечер светлый

тает-оплывает.

У колодца дремлют вербы.

Скоро ночь настанет,

выйдут звезды над холмами,

соловей зальется…

Что еще случится с нами

до восхода солнца?


Нина Краснова «НОВЫЙ МИР» – ЕГО ДРУЗЬЯ И ВРАГИ



Недавно по всем литературным кругам, пугая авторов «Нового мира», пронесся ужасный слух:

– «Новый мир» закрывают! В «Дне литературы» вышло постановление о его закрытии…

Все ринулись искать «День литературы», чтобы разобраться, что к чему. И многие облегченно вздохнули и перекрестились двумя руками, поскольку оказалось, что там вышло не постановление "О закрытии «Нового мира» (слава тебе, Господи)… а «всего-навсего» одноименная статья Юрия Кувалдина – его "реакция на публикацию в журнале «Нева» воспоминаний Сергея Яковлева "На задворках «России». Но она даже еще сильнее всколыхнула и разволновала всех, так, что у многих поехали крыши, а многих она ввела в растерянность и в недоумение и не на шутку озадачила.

А главные объекты «насмешки» и «издевки» Юрия Кувалдина, опасного возмутителя спокойствия, они же главные герои и прототипы героев Сергея Яковлева, – «новомирские» сотрудники – затаились в своем изолированном от всего мира «мире», попрятались в свои кабинеты, как премудрые пескари под свои коряги, и сделали вид, что они ничего не видели, ничего не читали и ничего не знают, в том числе и «Задворок…», из-за которых разгорелся сыр-бор. В общем, ушли на дно, чтобы переждать эксцесс, и отмалчиваются.

Только наивный и простодушный, как Симплициус Симплицисимус, а вместе с тем тонкий, глубокий и проницательный Виктор Боков, патриарх поэзии, академик Российской словесности, враг серости, банальности и скуки и подпольный авангардист, сказал мне по телефону:

– Я аплодирую Юрию Кувалдину! Здорово он (поддерживая Сергея Яковлева) выступил против литературной серости и литературных умников, здорово он их всех приложил, припечатал, здорово двинул всем кувалдой по башке и серпом по … (одному месту). И обижаться на него никому не надо. Его статья – это род литературного хулиганства! Хотя по сути своей она очень серьезная. Это демонстративное дурачество, придуривание, которое выше любой серьезной зауми, это великая «похвала глупости», по Эразму Роттердамскому, с эпатажем, приколами. Без чего не может быть художника и без чего литературная жизнь была бы неинтересной. Это надо понимать. А чтобы это понимать, надо быть талантливым. На него обидятся только те, на ком шапки горят.

Я вместе с Виктором Боковым весело поаплодировала Юрию Кувалдину, а потом и самому Бокову за его слова, с которыми полностью согласилась. И побежала в библиотеку за журналом «Нева», за № 1 и № 2. Чтобы прочитать там «Задворки…» Сергея Яковлева, за которые Кувалдин назвал его «самым выдающимся автором „Нового мира“ последних лет» и о котором так написал, что мне возжелалось немедленно прочитать их. Ну и, конечно, они, эти его воспоминания, эти записки «ревизора», потрясли меня. Там он показал и открыл всем «Новый мир» с такой стороны, с которой его никто из широких масс не знал, то есть не с переднего, а с заднего фасада, не с парадного входа, а с черного хода, с задворок, то есть неизвестный «Новый мир», с его закулисными играми, интригами, аферами, махинациями, «с тайнами мадридского двора»… и с борьбой за портфель и кресло главного редактора.

У меня всегда было идеальное, священно-возвышенное, трепетно-благоговейное, коленопреклоненное отношение к этому журналу, который считался неким литературным эталоном и пользовался у всех культурных людей, у интеллигенции особым авторитетом, особым спросом и популярностью. Я из года в год выписывала и читала его. Там печатались самые известные, самые лучшие писатели России и Советского Союза, литературная элита, представители большой литературы, на которых все молодые смотрели снизу вверх. И попасть в круг этих авторов. В этот журнал, куда, как правильно пишет Сергей Яковлев, «с улицы никого не пускали», было все равно, что попасть в большую литературу.

И каждый молодой неизвестный поэт или прозаик, который мечтал сделать себе имя и стать известным, каждый «солдат» литературного фронта, который мечтал стать генералом, считал за высшую для себя честь и за высшее счастье напечататься там, пробиться туда, стать автором этого журнала. Я, провинциальная поэтесса, рязанка, с легкой руки Евгения Храмова, моего литературного учителя (одного из моих руководителей на Совещании молодых в 1979 году) и редактора одной из моих книг – «Потерянное кольцо», удостоилась такой чести и такого счастья в 1990 году. Тогда там появилось мое стихотворение про реку Оку:



Встретились два мужика,

Встретились да рыбака.

– У нас река.

– Да и у нас река.

– У вас река кака?

– У нас Ока. А у вас кака?

– Да и у нас така…



Моим ближайшим соседом по площади в журнале оказался некогда изгнанный из Рязани Александр Солженицын! «Салют, Исаич!» – сказала я ему про себя стихами своего земляка Евгения Маркина «Белый бакен», посвященными Александру Исаевичу Солженицыну, напечатанными в «Новом мире» в 1972 году и ввергшими поэта в опалу, в результате которой он был исключен из Союза писателей и отправлен в скопинскую «ссылку», после которой умер раньше времени.

В 1992 году в «Новом мире» появилась целая подборка моих стихов… Но вскоре я охладела ко всем журналам, в том числе и к «Новому миру», и несколько лет никуда не таскала свои стихи и нигде не тусовалась, исчезла с литературного горизонта, выпала из литературного процесса. Потому что в свое время слишком много сил потратила на то, чтобы пробиться куда-то, в том числе и в «Новый мир», и теперь чувствовала себя, как травинка, которая пробилась через асфальт и даже смогла сдвинуть с места стотонный чугунный каток, который стоял на этом асфальте и не давал ей вылезти на свет и занять свое место под солнцем, доказала самой себе и другим свою поэтическую состоятельность, самоутвердилась, но чересчур устала от всего этого и в результате потеряла интерес не только ко всем журналам, на страницы которых было так трудно проталкиваться через заслоны серых литературных чиновников и серых авторов, но и – к литературному миру в целом, с его суетой, карьеризмом, тщеславием, проститутством, приспособленчеством, делением на лагеря, выяснением твоих идеологических позиций и спортивными соревнованиями: кто кого победит, кто кого отпихнет «взад» и вскарабкается на Парнас, на Олимп и на пьедестал, поближе к великим… к литературным идолам… к влиятельным литературным «боссам… обоссанным» и к литературной кормушке, к большому свиному корыту для «избранных».

Но я, кажется, отклонилась от темы. Или нет? Не знаю. Пойдем дальше. Это все было при Залыгине. Самого Залыгина я не знала, не встречалась с ним. И других сотрудников журнала, которые вместе со своим главным редактором постепенно, год за годом, осеряли и в конце концов осерили, разрушали и в конце концов «до основанья» разрушили старый «Новый мир» Твардовского и превратили его из яркого, первоклассного журнала в посредственный, то есть в никакой, и о которых пишет и которых беспощадно разоблачает и выводит на чистую воду Сергей Яковлев, а за ним и Юрий Кувалдин, я тогда не знала. Я знала только Евгения Храмова, Марину Борщевскую, Олега Чухонцева и Владимира Кострова, которые, слава Богу, не фигурируют у Яковлева и у Кувалдина в качестве отрицательных персонажей и не замешаны ни в каких темных, нехороших делах, связанных с «мелкотравчатой» литературной политикой нового «Нового мира», который давно не соответствует своему имени, потому что ничем новым от него не веет. От него веет застойным болотом и тиной. Потому что там нет притока новых свежих сил, новых ярких, талантливых авторов, которые бескорыстно – не за деньги, не за коврижки, не за премии и регалии – делают свое дело. Они все теперь – в «Нашей улице».

Когда Сергей Яковлев по просьбе самого Залыгина в 1994 году пришел работать в «Новый мир», где уже работал раньше и откуда было ушел, то есть когда он вернулся туда, Залыгин сказал о нем:

– Он хорош тем, что не болтливый, умеет держать язык за зубами.

Залыгин и не подозревал, что именно не болтливый Сергей Яковлев, который, как никто, умеет хранить секреты и тайны, расскажет всему миру, подробно, с документальной точностью и чистосердечной искренностью обо всем, что творилось в «Новом мире». Может быть, судьба для того и свела его с этим журналом, для того и послала его туда и заставила пройти через разные испытания и страдания, не только моральные, но и физические, и даже стать объектом подлого террора и нападения бандитов из-за угла, прямо во дворе редакции, на задворках, и подкинула ему материал, который не валяется на дороге и стоит многого, и дала ему все карты в руки, чтобы он в конце концов написал о «Новом мире».

Судьба выбрала его, чтобы именно он выполнил эту миссию. И он выполнил ее блестяще! Я аплодирую ему! За исключительную честность, принципиальность и отвагу, которую он проявил как писатель, гражданин и человек. И за беспрецедентный, единственный такой во всей истории литературы роман-хронику не только о журнале, но, на его примере, и о литературном мире в целом, о его нравах, порядках и законах (и беззакониях), и о жизни всего нашего общества последней трети ХХ века вплоть до нашего времени.

Я читала «Задворки…», с одной стороны – как своеобразное конкретно-социологическое исследование, построенное на богатом фактическом материале, то есть как документальный роман, а с другой стороны – как увлекательнейший художественный роман, в котором есть что-то и от плутовского и авантюрного романа, и от детектива, и от боевика, и от сатиры Гоголя и Салтыкова-Щедрина, и от Ильфа и Петрова. Там действуют и герои с невыдуманными фамилиями, «публичные фигуры», и герои с выдуманными фамилиями, «ролевые характеры», «ходячие функции», отрицательные и положительные символы. Сергей Яковлев изображает их такими, какими он их видит. А «как можно запретить нам видеть людей такими, какими мы их видим»?

И все они у него – психологически очень убедительны, колоритны и рельефны. И по-своему великолепны. То есть как реальные люди многие из них могут быть кому-то неприятны или не очень симпатичны какими-то своими чертами и качествами, но как художественные типы – они великолепны. Например, та же бухгалтерша Хренова, аферистка высокого полета, мастер своего дела, ловко проворачивающая самые рискованные финансовые операции, так, что у нее все шито-крыто и ни к чему нельзя придраться. Или секретарша с большим стажем и опытом, все про всех знающая, бдительная, проницательная и порой не в меру инициативная Роза Всеволодовна, каждой бочке затычка, прощупывательница всех сотрудников и посетителей редакции, выведывательница чужих планов и намерений, верная боевая подруга Сергея Залыгина и всех своих предыдущих начальников – Косолапова, Наровчатова, Карпова, которая всю жизнь ждала начальника, за которым она «чувствовала бы себя, как за каменной стеной», и «не дождалась».

Если бы я была режиссер, я бы поставила по роману Сергея Яковлева художественный фильм, и это был бы захватывающий трагикомический фильм, тянущий по меньшей мере на Золотого Оскара. И сами герои этого фильма, то есть их прототипы, во главе с новым главным редактором «Нового мира» Андреем Василевским с удовольствием смотрели бы его и аплодировали автору «Задворок» Сергею Яковлеву!

В конце своих воспоминаний Сергей Яковлев написал: я сознаю, что после публикации своих «Задворок…» «я приобрету массу врагов и едва ли хоть одного сторонника… многие из (моих) прежних знакомых и друзей от меня отвернутся…». Должно быть, он и в самом деле обрел массу врагов. Но это и естественно. Этого и надо было ожидать. А иначе грош цена была бы и ему, и его исповеди. Он был готов ко всему и знал, на что шел, «на что он руку поднимал». Как рыцарь без страха и упрека.

Он совершил подвиг, акт отчаянного мужества, который заслуживает уважения и восхищения. «Да, были люди в наше время!» – сказал когда-то герой Лермонтова. Есть они и наше время. И яркий пример тому – Сергей Яковлев. Но в чем он ошибся, так это в том, что едва ли он обретет хоть одного сторонника. Он обрел даже и не одного сторонника, а многих, и в лице главного редактора «Невы» Бориса Никольского, взявшего на себя смелость напечатать его вещь в своем журнале… и в лице Юрия Кувалдина… и т. д. Они, вместе с Сергеем Яковлевым, и есть истинные друзья «Нового мира», они, а не всякая окололитературная шелупонь.

А «Новый мир» пускай не обижается на своих непокладистых авторов, а гордится ими. Потому что только благодаря им и таким, как они, он может вернуть свою славу, свою популярность, свою фирменную литературную марку и поднять свой упавший авторитет и престиж. И таким образом избежать своего закрытия в самом прямом смысле слова.

…А если бы я была Андреем Василевским, я бы выдвинула Сергея Яковлева на премию «Нового мира» или на какую-нибудь другую, повыше. Или хотя бы на награду, которая приравнивалась бы к медали «За отвагу на пожаре».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю