Текст книги "Газета День Литературы # 91 (2004 3)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Григорий Бондаренко АНОНС
В Живом журнале, который я не веду, заполнял тест на политические пристрастия. На заданный вопрос есть пять-шесть заданных ответов, ограда, куда нас удобно загнать, даже либертарианцев. Так вот, спросили про любимое чтение, и одним из возможных ответов был «Священное Писание». Я и нажал там кнопку, потому что св. Иоанна Златоустого читал мало, а Ницше здесь вообще не при чем. Тем более что недавно я приобрел репринтную Острожскую Библию, о которой года четыре мечтал. В итоге меня записали в национал-консерваторы, кем я, наверное, и являюсь.
Вообще, я всегда проще себя чувствовал в мире навешанных ярлыков, в мире, получившем названия, только от меня, конечно, а не от чужого дяди. В таком мире есть место и для леса без названий, но только определенное место. Во множестве мудрости, как на самом деле говорил Соборник, множество разума, но «приложивыися разуму, приложит и болезнь». Оттого-то и «жаль весь мир и человека жаль». Мы могли бы быть чем-то большим, если б знали эти настоящие названия, а так «мира ли, морока ли, стиха ли бледное отражение мы сами». Надеюсь лишь, что когда-нибудь мы узнаем эти названия.
Григорий Бондаренко
Дмитрий Поляков ТОСКА ПО РОДИНЕ
Многие наши люди, оказавшись на Западе, часто путают Тоску по Родине (чувство, несомненно, глубокое и сакральное) с другим чувством, тоже хорошим, но несакральным – внутренним неприятием глубокого уродства западной жизни. Не диво: Запад, особенно Европа,– место действительно глубоко отравленное и невыносимое для любой еще не мертвой души.
В Америке, благодаря ее большим пространствам, можно хотя бы спрятаться в пустыне, в горах или в лесу; и, в самом деле, находятся же там люди, которые и скитаются, и прячутся в лесах, и заседают в неких подпольях; например, те же Identity Christians, люди, приятные во всех отношениях.
А в Европе, где свободных пространств не осталось, живому человеку деться уж совсем некуда. Любой современный европейский город суть срам и самая бесстыдная пустота; а пагубная, похожая на паутину сентября, завеса тонкой педерастии витает над крышами европейских домов, над прохожими и светофорами. Завеса эта скрывает цвета настоящего неба, мертвит и преломляет солнце, из-за нее и все иные небесные светила почти не видны, но лишь угадываются с большим трудом.
Ясно, что путаясь каждодневно в такой паутине, душа слабая быстро отупеет и сама станет паутиной (офранцузится, онемечится, офинячится, и при этом приобщится геенне огненной вдвое крепче француза, немца, американца, живущих на своей земле); а сильная душа, может, и устоит, но ценой непрерывной боли и страданий.
Русский человек, живущий на Западе и не страдающий,– конченый человек. Всё это так. Но только страдание это не есть Тоска по Родине. Страдание – это всего лишь следствие некачественности окружающей метафизики и попорченности внешнего мира, окружающего человека. Тоска по Родине – это чувство более внутреннее и более глубокое; когда человек расстается со своей Землей, из души его с мясом вырезается большой кусок, и оставшаяся рана будет болеть и кровоточить. А дальше всё зависит от самой души: если душа доброкачественная, то рана будет и дальше болеть и кровоточить всю жизнь, или пока человек не вернется назад; если злокачественная, то рана со временем болеть перестанет, но зато из раны превратится в злокачественную опухоль, и опухоль будет расти и расти, пока не заполнит то, что раньше было душой.
Однако в нынешнем мире эту боль часто не чувствуешь – не потому, что ее нет, а потому что появились другие, более страшные болезни, которых не было раньше. И с этими болезнями надо что-то делать. И, превозмогая болезни, забываешь про Тоску по Родине как про непозволительную роскошь. Так человек, страдающий от инфаркта, забывает про чувство голода или совсем уж незначительную ерунду, вроде несчастной любви. Так, Тоску по Родине можно заметить, например, у некоторых авторов двадцатых годов, разбросанных по миру после революции; достойнейшие из них, например – архимандрит Киприан Керн или философ С.Л.Франк. Но это говорит лишь о том, что тогдашний мир был просто гораздо менее страшным и опасным, чем сегодняшний, так что у человека оставались силы и время и о Родине потосковать. Сегодня все по-другому: сегодня прожил день – и радуешься просто тому, что дожил. «Радуйся, пока живой»; тут уж не до жиру и не до тоски.
Я, например, еще в июле прошлого года совсем не был уверен, что доживу до октября, не попав в ад или не сойдя с ума; и то, что уже январь, а я до сих пор живой и не в аду, принимаю как самое настоящее чудо и милость от Бога. И каждый день в Ливане (а не в свинских пустотах Хельсинки), прожитый от начала до конца, от раннего утра и до поздней ночи, прожитый в работе, прожитый не в аду, принимаю как дар от Бога, то, что не должно было случиться, но случилось.
Нынешний мир отличается от мира начала прошлого столетия прежде всего тем, что вокруг нас гораздо больше бесов, чем раньше, и все они гораздо злее прежних. И с ними приходится бороться всё время, а чуть зазевался – сразу пропал и всё, конец. Без непрерывного, тяжелого кровавого бесоборчества не выжить; а всех, кто думают, что и без бесоборчества выживут, Башня Силоамская под собой погребёт; Хвостатая Звезда прилетит с моря и всех разметёт; сгинет бесследно всякий человек плюшевый, расслабленный и строгости не имеющий. И, живя ныне в городе, где зыбка грань между жизнью и небытием и очень легко пьяному или заблудшему прохожему забрести не туда и пропасть, я вспоминаю о великой сибирской реке, далеко за морем, омывающем удивительный этот город.
Сейчас там тоже зима и скоро замерзнет эта река; и, как прежде, как триста с лишним лет назад, побредет по льду протопоп Аввакум. Побредет из острога в ссылку, вверх по великой реке; побредем и мы с ним. Долго ли ещё, Аввакум Петрович? «Теперь уж до самого конца, Марковна; теперь уж, доколе свет не прейдет и время не исполнится».
Бейрут, pravaya.ru
Регина Григорьева НА ДОЛГИХ ПРУДАХ
***
мне ведь тоже почти ничего не известно о прочем —
ты взойдешь сквозь меня, как сквозь камни восходят деревья,
белым камешком я обозначу начальную точку
той утопии, где мы делили ночлег и кочевье,
где творились миры, безотчетные, как сновиденья, —
без событий и дат, без архивов, анналов и хроник,
где отсчет наших эр открывается мигом рожденья,
а конец приурочен к последнему хрипу агоний.
там, внутри оболочки, еше не созревшей, чтоб лопнуть,
мы блуждали на ощупь, впотьмах натыкаясь на стены,
и не знали друг друга; и прикосновение локтя
было катастрофичнее, чем столкновенье вселенных.
мы не властны в себе, нас проводят утком сквозь основу,
нас сплетают в узор, но, пока не исчерпаны числа,
непослушным ростком на губах распускается слово
и ветвится чужим, незнакомым, пугающим смыслом;
и само по себе поутру произносится «свет мой!» ,
мимо воли, само по себе говорится «да здравствуй!»
о невидимый мой! о неведомый! кто ты и где ты?
почему я на ты обращаюсь к пустому пространству?
ты – на каждое слово мое говорящий «не спорю!»,
ты – на каждый мой жест отвечающий «что же, неплохо!»,
в каждой капле воды – отразившийся небом и морем,
рассчитавший прибой на длину человечьего вдоха, —
погоди, дай додумать, не прячься за страхом и смехом;
кто ты? ужас? любовь? мне почудилось – я тебя знаю.
может, бог – это только глубокое вечное эхо
нас, идущих на ощупь, друг друга впотьмах окликая
***
вольно же мне так размениваться
не числить цен словесам —
так дождь бескорыстно сеется
и не замечая сам
расслаивается радугой
во всю световую ширь;
так зеркало знает ли падая
что в каждом осколке – мир;
так сад рассыпает бесшумные
бесчисленные лепестки —
а я ни о чем не думаю
я чую мудрость руки
что мнет меня и ломает
и раздает голытьбе
по крохам – и я не знаю
кто я сама себе
НА ДОЛГИХ ПРУДАХ
1.
мы спим занесенные снегом а время идет
на улице пахнет капелью и свежей бедой
на Долгих прудах потемнел и потрескался лед
и скоро захлопают крылья над талой водой
и будут на черных деревьях вороны кричать
и будет холодным цветком прорастать в наши сны
звезда до которой – не спорь! – и тебе не достать
но ближе пожалуй чем от февраля до весны
2.
ах как ты легко как изящно как искренне врешь
я верю словам а дыханию верю вдвойне
вчера была оттепель и надоедливый дождь
сегодня подмерзло и снова посыпался снег
и я как погода: сплошные циклоны, а вот —
вчерашние слезы застыли алмазной корой
а завтра, я знаю, морозное солнце блеснет.
да ладно. не стоит. не слушай, пожалуйста, пой.
и ты не заметишь как медленно я ворожу
и тело истает и голос рванется взлетев
а я этот голос несмысленным словом свяжу
заставлю блуждать черной птицей меж белых дерев
ну что же ты? пой как во тьме расцветает звезда
про стройные пальмы про запах неведомых трав
какое нам дело что где-то на Долгих прудах
изысканный мерзнет жираф
***
затерянная без вести страна —
она не помнит наши имена,
она лежит безвидна и слепа,
моя страна – пустая скорлупа,
под ребра устремленное копье,
дыра навылет, ветер сквозь нее,
почти ничто – и я почти нигде.
я зажимаю рану в пустоте,
и сквозь ладонь сочится алый мрак.
и солоно. и горько. и – никак.
МЫ
вы – вот так а мы по-иному
вы не видите нашу суть
вы ныряете в нас как в омут
вы пускаетесь в нас как в путь
вы теряетесь в нас как в чаще
вы не слышите наших фраз
вы не знаете нас настоящих
да и мы – что знаем о вас?
вам рассказывать бесполезно
вы ведете иную речь
вы бросаетесь в нас как в бездну
вы вонзаетесь в нас как меч
но швыряя нас на лопатки
в беспощадный полночный час
вы не знаете – в этой схватке
мы всегда побеждаем вас
это может последняя сука
и не может первый герой
мы рожаем вас с криком в муках
и выкармливаем собой
наша сила – иная сила
что тут скажешь – такие дела...
мне – поверишь? – недавно приснилось:
это я тебя родила
***
…не спицца, чего-то большое искрицца. слишком много всего для meня одного :-)
Me
поднять ресницы?
вспорхнуть как птица?
дождем пролиться?
чем еще случиться?
(тебе это снится)
рассыпаюсь мелким бесом-бисером
мерцающих фраз
сияющих глаз...
не хочу здесь и сейчас!
хочу всегда и везде!
а хочешь —
встретимся ночью
в темноте
на распутье путей:
как тысячу раз
до нас
проходившие мимо
во тьму из тьмы
так и мы
обнимая плечи любимых
не узнавая друг друга, мимо
пройдем,
скользнув невидящим взглядом...
а большего и не надо
помимо того что есть
сейчас и здесь
всегда и везде
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
1.
оттолкнувшись смутной тенью
от прикола от причала
по небыстрому теченью
я не помню что сначала
я иду тебе навстречу
разминемся ли не знаю
мне тебя окликнуть нечем
будет сказочка иная
впрочем в сказочке не ясно
что случится завтра с нами
а сегодня только праздник
и паренье над волнами
засыпай полночный юзер
я тебя не смею сглазить
спи дитя моих иллюзий
спи фантом моих фантазий
kinda madness баю-баю
хватит нам себя морочить
я вот тоже засыпаю
баю-bye! спокойной ночи
2.
растолковываю снова
рассыпаясь тихим смехом
это слово только слово
это эхо только эхо
о журавль моих колодцев!
о узор моих кошмаров!
это всё. а всё дается
безвозмездно то есть даром
это только корень мнимый
это только что-то вроде
*острый взгляд в упор и мимо*
silent voice without body
это зеркало такое
это небо между нами
мне легко играть с тобою
отраженными словами
Владимир Жуков ГРУЗИН И ЕГО СОБАЧКА (Воспоминания бабушки)
...Жили они тогда в Питере, возле Александро-Невской Лавры, на самом берегу Невы, в деревянном двухэтажном домике, отапливавшемся железной печкой-"буржуйкой". Муж бабушки недавно вернулся с войны. Он побывал в плену, потом воевал в партизанах Тито, и что-то не в порядке было у него с «органами». Позднее, при Хрущеве, оказалось, что ему уже давно полагался орден Солдатской Славы, и распоряжения давно были, но вот почему-то... понятно почему... Хотя несколько медалей (за взятие европейских городов – Берлина, Будапешта и чего-то ещё) – у него и тогда были, тут органы что-то недосмотрели. Но его все равно постоянно вызывали в НКВД. А сама бабушка была из дворян, родственники её по отцу – из белых офицеров. Так что жили они в советской стране тише воды, ниже травы.
И вот появился в квартире сосед-грузин. Пошли вечерние шумные застолья, (где он работал – непонятно), а у бабушки уже были маленькие дети, жили они тут же, в той же комнате... В общем, совместная жизнь с этим грузином в одной квартире превратилась в ад. На другой стороне Невы, на Охте, была финская деревня. Зимой финские хозяйки переходили по льду и продавали на Невском молоко (это, вроде, у Ахматовой даже есть – «с кувшином охтенка спешит»). «Охтенка», т. е. деревенская финка, а спешит она по льду Невы – на левый берег, на «Старо-Невский» проспект, продать свое молоко голодным питерцам. В основном коз они держали, на коров у многих тогда ещё денег не было.
Но вот однажды наш пьяный грузин вечером заваливается в квартиру, ведя за рога козу средней величины. Бабушка – не дипломат была: «Ты что это,– говорит, – у финки козу украл, и к нам притащил? Чтобы нас всех арестовали – за воровство?» – «Это не коза, это моя собачка! Имею право – в месте общего пользования, в коридоре,– собачку завести!» – «А где ж она у нас жить будет?» – «А вот тут, перед твоей комнатой и будет, я ей тут коврик постелю!» – «Убери сейчас же!» – «Ах так? Ты кто такая? Ты на учете в НКВД, у тебя отец расстрелян в 37-ом, а я – Грузин, соотечественник нашего Великого Вождя! Да я вот сейчас твою комнату подожгу и выкину вас всех на снег, если ещё будешь спорить!» – и уже горящую спичку к коврику подносит. Ну, пьяный – понятно. Опять же, «неукротимая гордость Кавказа» (которую так любят сейчас либералы обнаруживать в чеченских баранокрадах; этих воров они и ворами-то назвать не дадут, все воспевают их древние благородные обычаи).
Бабушка – к мужу, а муж – тихо так говорит ей: «Слушай, дура, прекрати сейчас же! Я сплю и ничего не слышу. Они сейчас хозяева, – а мы, русские, кто в плену побывал, – сейчас в Ленинграде под подозрением. Нас в любой момент могут выслать за 101-й километр. Иди домой, пусть делает что хочет». – «А если действительно сожжет?» – «Тогда уйдем. Снимем угол. Главное – молчи, и чтоб милиция не знала, ибо – что бы он ни сделал – ему ничего не будет, а нам в любом случае будет плохо. Милиция скажет, что мы спровоцировали поджог».
Грузин же смекнул в чем дело, хоть и пьян, – начал в дверь дубасить и мужа вызывать – ну ты, вояка раненый! (бабушкин муж был контужен, кажется, под Будапештом) – что струсил-то, выходи, поговорим, как мужчина с мужчиной – правда ведь, вас сжечь надо? Муж бабушки накрылся с головой подушкой и затих. Постепенно грузинский хмель взял свое.
А коза наутро сбежала (наверное, к своей финке – по льду, через речку). Финка была рада и спела свою песенку «туле-туле, пойка туле».
Петербург, pravaya.ru
Илья Сухарик БИСЕР
ДУРАК
Ночь, дорога, облака.
Канава грязная.
Уронили дурака,
Кто не знаю я.
Разошлись в апреле швы.
Нитка грубая.
Смотрит морда, с головы
Вся безгубая.
Я творенье неизвестного мастера,
Нарисованы глаза мои фломастером.
Руки-ноги гвоздиком приколочены,
Валяется дурак в кустах у обочины.
Лежу песню пою.
Зарос бурьянами,
Мохом, плесенью,
Травами вялыми.
Так лежу в канаве зябну и валяюсь я,
А вокруг меня октябрь разгорается.
Вода леденцами зелеными, синими.
Деревья лимонами, апельсинами.
Земля шоколадными кремами нежными.
Небо сливками белоснежными.
Плавники бы мне да жабры,
Я бы сразу в пруд.
Всех бы раков распугал
На сотни верст вокруг.
Мне на пятки бы пружины,
Зычный голос мне,
Я бы прыгал да кружил
С диким гуканьем.
Мне б пожарников пугать
Всяких пьяных.
Подосиновики рвать
На полянах.
Трогать хвостики
Поросятам розовым,
Полоскать носки
В соке березовом.
Размахнуться, да вина полный живот налить,
Не во львиную мощь, так в обезьянью прыть.
Только я непьющий.
Я совсем не пью.
Чую, обвивает плющ
Жопу голую.
Так лежу и пою злую песню свою.
Иссушает люфт душу медлительностью.
Тараканы по руке, словно током трясет,
И размокшими бычками провоняло все.
Свечерело. Полутрезвый, полусытый я.
Раздаются в коридоре шаги сердитые.
Лицо недовольным изгибом дуется,
Запахом пропитанной осенью улицы.
Запахом березы ветви срез живой,
Запахом с мороза масла свежего.
Словно темной ночью в троллейбус влезть,
Словно вдруг почуять, что согрелся весь.
Как увидеть, что вода на солнце синяя,
Как найти огромный гриб подосиновый,
Как на рассвете вдруг понять, что выспался,
Как в ладонь твою цветастый бисер высыпать.
ДАГОР ДАГОРРАТ
На берегах Замбези ночь, зима.
Дырявым фарфором онемели дома.
Метро закрыто. Я бы конечно дошел,
Но мое «дошел» еще не значит хорошо.
Хорошо, хоть холодно, а не свежо.
Кто-то мусорный ящик поджег,
Я грею руки на шершавых боках.
Мое бремя выносимо, моя ноша легка,
Ведь я ожидаю Дагор Дагоррат.
Вокруг, как останки ископаемых рыб,
Скелеты елок в чешуе мишуры.
Внизу развязались, замерзли шнурки,
Вверху утомившийся город cпит.
Я прокурен, проколот, побит и помят,
Я лелею свои сгнившие костыли,
Но сейчас я единственный выживший солдат,
Стоящий одиноким пупом земли,
И я ожидаю Дагор Дагоррат.
На замерзшей стене написано fuck,
Скрючившись, как рак, я выдуваю табак.
В разбитое окно наблюдает луна.
Во всем мире не спим только я да она.
Мне плевать на двадцать градусов и снежную пыль.
Я бомба и я готовлю фитиль.
У помойки, ссутулился, чтобы не дуло,
Прикурить от тлеющей ножки стула.
Дым выдувая и с криком «Ура!»,
Я начинаю Дагор Дагоррат,
Я приближаюсь к Дагор Дагоррат,
Я прикасаюсь к Дагор Дагоррат,
Я погружаюсь в Дагор Дагоррат,
Я растворяюсь в Дагор Дагоррат.
И вот я вижу его в багровом рассвете,
В каждом стылом подъезде, в каждой старой газете,
Я читаю его в ваших следах на снегу
И в рельефе своих обмороженных губ.
Город спит, хоть новый год начался
Не месяц назад, а только сейчас.
Я сочиняю песню, у меня время есть.
мне идти еще километров шесть.
Владимир Бондаренко ЛИРИЧЕСКИЙ ЖЕСТ ВЛАДИМИРА СОКОЛОВА
ОН СРАЗУ ЖЕ, ЕЩЁ В ЮНОСТИ УГАДАЛ ПРО СЕБЯ ВСЁ: и то, что он станет писателем, и не просто писателем, а поэтом, и не просто поэтом, а лирическим поэтом. Позже он вспоминал: "недавно я перечитал свои тетради с первыми стихами и поразился тому, что там уже было почти всё, о чём я буду писать в дальнейшем. И московские улицы, и переулки, и первые и последние дни войны, и эвакуация, и острое чувство родины, и Ленинград осенью 1944-го, и снега, и дожди, и мечты, и любовь, и природа, и увлечение другими краями – тогда Эстонией… И многое ещё. И всё это на одной волне лиризма, без разделения «это для себя», «это для всех»,– всё для души. То есть всё так, как пошло у меня в дальнейшем.
Странным, может быть, образом, но я с детства был уверен в том, что я писатель, а с отрочества, что я поэт…"
Его лирические стихи 1948 года могли быть написаны и в 1968-м, и в 1988-м. Он сразу указал своё главное направление в поэзии и не сворачивал с него, несмотря на довольно чувствительные нападки:
Как я хочу, чтоб строчки эти
Забыли, что они слова,
А стали: небо, крыши, ветер,
Сырых бульваров дерева!
Чтоб из распахнутой страницы,
Как из открытого окна.
Раздался свет, запели птицы,
Дохнула жизни глубина.
Здесь определён и его знаменитый волевой лирический жест, отличающий его лирику от лирики поэтических друзей: «как я хочу, чтоб строчки эти…» Он уравнивает поэзию с природой, со всеми красками жизни, он ценит оттенки, разные впечатления от увиденного. Он – лирик в чистом виде. Он же – импрессионист в своих стихах, передает мельчайшие оттенки увиденного. Может бесконечно живописать словом московские дворики, и каждый раз это будет иной дворик, под иным углом зрения, при ином освещении. Он по-настоящему наслаждается красками своей родины. Безраздельно предан родине и любит её, ...но с маленькой буквы, без патетики и пафоса, без всякой излишней гражданственности чувств, за что ему вечно трепали нервы директивные критики любых времен. По сути, критики 60-х—70-х годов правы, подчёркивая его любовь к сиреневым туманам и фетовскому покою, к некоей романсовости и элегичности... Жаль только, что далее эти воинственные критики, типа Аллы Марченко, перечёркивают саму возможность подобной поэзии, противопоставляя ей гражданственность и наступательность. И тем самым превращают свои рецензии в доносы властям: «К этой особенности эстетической позиции В.Соколова мне представляется необходимым присмотреться внимательнее, поскольку она, на мой взгляд, имеет прямое отношение к литературно-общественной позиции поэта – призванного мэтра направления в нашей поэзии, которое с лёгкой руки Лавлинского стали называть „тихой лирикой“…»
А у Владимира Соколова, как ни у кого другого, гражданственность была неотделима от тончайших лирических чувств, запрятана в переживаниях и ощущениях, в слиянности с природой и миром.
Что-нибудь о России,
Стройках и молотьбе?
Всё у меня о России,
Даже, когда о себе…
Повезло ему и в том, что всё-таки он никогда не был на острие шумных литературных скандалов. Потому ему и удалось определиться в своей среднерусской тишине, потому его и не сломали, подобно многим другим, тем же его друзьям-шестидесятникам. Потому он и писал в своей тиши стихи о снежной королевне, взбудоражившие всё студенчество:
Хоть глазами памяти
Вновь тебя увижу.
Хоть во сне, непрошенно,
Подойду поближе….
С первой парты девочка,
Как тебя забуду?!
Что бы ты ни делала –
Становилось чудом.
Не случайно же он записал в тетради ещё 1949 года «Поэзия одного человека гибнет для всех. Но ведь этот вечер, весь в огнях, голосах, деревьях – всем! Всем! Всем!» Это был его внутренний отпор литературной критике в тот год, обрушившейся на «ненужную лирику».
Спустя годы Владимир Соколов пишет в предисловии к своей книге стихов: «Атака на лирику вызвала во мне какое-то оцепенение. И такие состояния приходилось преодолевать. Павел Антокольский написал году в семидесятом обо мне: на него (на меня) мало обращали внимания, а он рос как вольное и крепкое дерево, вцепившись корнями в родную почву… Хочу договорить недоговоренное Антокольским: не обращали внимания – и хорошо, не мешали. Человек был очень молод. Могли и сбить с панталыку. Впрочем, сбить с панталыку молодой человек может себя и сам. Знаю одно: необходимо так обращаться со словом, чтобы оно легко и плотно облекло мысль и чувство. Цель поэзии – поэзия. А не поэтика».
Цель поэзии – поэзиЯ. Почти пушкинские слова, но, конечно, звучали они в советское время вызывающе. Если не думать о том, что же такое поэзия. А это и состояние души её читателей, и осознание красоты жизни, и радость творческого состояния, кстати, и радость дела, радость от родины и родных мест, и мужественный гражданский поступок, и даже гражданский подвиг….
Хотел бы я долгие годы
На родине милой прожить,
Любить её светлые воды
И тёмные воды любить.
И степи, и всходы посева,
И лес, и наплывы в крови
Её соловьиного гнева,
Её журавлиной любви…
Не осознавая красоту окружающего мира, невозможно заниматься никаким созидательным делом. Любое дело требует любви и самоотдачи, а значит – несёт в себе поэзию жизни. В стихах Владимира Соколова всегда присутствует естественный музыкальный ритм. Его поэзия обладает редкой музыкальностью. Но мелодика, на самом деле, скорее романсовая, нежели фольклорная. Да и весь он сам вырос из поэзии девятнадцатого века и начала двадцатого. Осколок золотого века русской литературы. Он улавливает ритмы жизни и передаёт её краски. В него надо чутко вслушиваться, чтобы насладиться красотой и свежестью слога.
Спасибо, музыка, за то,
Что ты меня не оставляешь,
Что ты лица не закрываешь,
Себя не прячешь ни за что.
Спасибо, музыка, за то,
Что ты единственное чудо,
Что ты душа, а не причуда,
Что для кого-то ты ничто…
Пожалуй, из всего круга поэтов, принадлежащих к условно называемой «тихой лирике», Владимир Соколов – единственный – всеми своими лучшими стихами полностью входит в это понятие. Всё-таки, и Николай Рубцов, и даже Анатолий Передреев часто нарушали каноны «тихой лирики», уходили за её пределы. Что уж говорить о Станиславе Куняеве или Глебе Горбовском, которых связывала с этим кругом поэтов скорее личная дружба и общность взглядов, отношение к традициям русской культуры, но никак не тихое лиричное состояние, которое они из себя скорее вымучивали, будучи по природе таланта совсем иными поэтами..
Для Владимира Соколова «тихая лирика» была почти всем – пристанищем, убежищем, крепостью, отношением к жизни. Он мог расставаться с друзьями, но и на другом литературном берегу, в другом идейном лагере он оставался в лучших своих стихах всё тем же утончённым и безыскусным «тихим лириком». Он не поэтизирует жизнь, он ищет в ней поэзию. Но одного перечисления её примет Соколову бывает недостаточно, и каждый раз он сам своим «лирическим жестом» вторгается в свою же великолепно выстроенную лирическую картину.:
Хочу я любовью неустной
Служить им до крайнего дня.
Как звёздам, как девочке русой,
Которая возле меня.
Вот, к примеру, начинается живописание словом, происходит рождение нового лирического полотна: «Чёрные ветки России / В белом, как небо, снегу». Можно такое красочное перечисление продолжать, упиваться светом, запахами, прохладой, цветовой природной гаммой, находить меткие детали, образы, сравнения, и это будет у поэта, но позже:
Между сугробами дровни
Прошелестели едва.
Белая ель, как часовня,
Ждёт своего рождества.
МенЯ всегда удивлЯла его дружба с Евгением Евтушенко – и даже не по разности их характеров. Не из-за противоположности мировоззрений. Я удивлялся, как тонкие барабанные перепонки «тихого лирика» Соколова выдерживают децибелы евтушенковского громкого рычания. Евтушенко пишет в предисловии к двухтомнику Владимира Соколова: "О Рождественском и обо мне иногда говорили как о поэтах, якобы впервые выразивших поколение, чье детство прошло во время Великой отечественной. Но это не так. За несколько лет до того, как мы только приступили к теме войны с точки зрения не воевавших, но мечтавших воевать мальчишек, Соколов уже писал:
Но в коридоре, становясь под знамя,
Мы верим ложной гибели сполна
И не догадываемся, что с нами
Играет настоящая война.
Соколов вывел нас к этой теме, и не только к этой. Его знаменитое тогда в студенческих аудиториях стихотворение о снежной королевне явилось для многих своеобразной тропинкой в лирику. Жаль только, что после эту тропинку некоторые замусорили…" Очевидно, Евтушенко имеет в виду Рубцова, Передреева и других русских национальных поэтов, «замусоривших» русскую лирику. Но эту лирическую тропинку замусорить на самом деле невозможно – по крайней мере, гораздо труднее, чем замусорить крикливое эстрадное паясничание на любую политическую тему. Евтушенко у Владимира Соколова подбирает именно такие политические, гражданские прямые идеологические выплески: "В год, особенно сложный для нас, не окрепших духом, Соколов написал:
В золотое время суток
Золотого слова жду,
Потому что не до шуток
В пятьдесят шестом году….
…Соколов знает, что поэзия – дело не шуточное, потому что не до шуток ни в пятьдесят шестом году, ни в восемьдесят первом, ни в каком другом…"
Так, вырывая цитаты из стихов и статей, обрывая строфы, легко можно представить Владимира Соколова лихим фрондёром, бунтарём-антисталинистом времён 1956 года и ХХ съезда партии. И это будет правда факта, но одновременно – большая ложь времени.
Из стихов о военном детстве был составлен первый сборник Владимира Соколова 1953 года «Утро в пути». Стихи искренние, пафосные, полные героики. Но далеко не равны они его же лирике тех лет. Если представить, что он, вместе с Евтушенко, Рождественским и другими шумными и громкими поэтами-шестидесятниками, стал бы продолжать свои пионерско-комсомольские и политически-фрондёрские темы, какого чудного лирического поэта мы могли бы потерять… Я не против самой темы о войне, о военном детстве, или о комсомольских стройках, о пламенных революционерах, но у каждого поэта своя стезя, свой талант. И очень грустно, когда поэт или прозаик начинает жить не своей, а чужой жизнью. Впрочем, об этом замечательно сказал сам Владимир Соколов.
Это страшно – всю жизнь ускользать,
Убегать. Уходить от ответа.
Быть единственным – а написать
Совершенно другого поэта.
Такое вполне реально могло случиться. При желании, любой опытный критик может и сегодня изобразить из Владимира Соколова даже не фрондёра времен оттепели, а громобойного комсомольского поэта, безудержного певца октябрьской революции. Цитат в распоряжении такого критика будет сколько угодно:
До свиданья, родные!
Здравствуй, ветер путей!
Мать-Отчизна, Россия,
Принимай сыновей.
Наши руки рабочие,
Нашей мысли полёт,
Поезд дымом нас потчует
И о том же поёт.
Может быть, это и была евтушенковщина в его поэзии? Именно этими стихами очаровывался его более знаменитый друг. В своём предисловии к двухтомнику стихов, на мой взгляд излишне «замусоренному» подобной гражданской публицистикой, Евтушенко пишет: «…всё это для Соколова те узлы сюжета истории, которые он пытается развязать… Я видел, как Семён Исаакович Кирсанов вздрогнул, услышав стих Соколова „Когда я после смерти вышел в город…“ Виртуоз стиха, фокусник формы склонялся перед этой обнажённой трагической метафорой».
Я осмелюсь с уважением подметить яркость иных метафор и рифм, но склоняюсь я всё-таки лишь перед соколовской «тихой лирикой». Здесь я буду даже упрямее и ортодоксальнее Вадима Кожинова, который в книге «Статьи о современной литературе» по сути признаёт за истину евтушенковские заверения и соглашается считать Владимира Соколова "предтечей и наставником представителей и «тихой» и «громкой» поэзии сразу… Конечно, любой поэт шире поэтической тенденции. И у Николая Рубцова есть вполне эстрадные стихи типа «Я весь в мазуте, весь в тавоте», и он, как говорят, увлекался одно время стихами Иосифа Бродского. Можно и у Маяковского найти сокровенную интимную лирику. И всё-таки, не будем сотворять из Владимира Соколова комсомольского поэта или же певца индустриальных строек на основе его же публицистических стихов и политических заявлений.
Погружаясь в свою «тихую лирику» Владимир Соколов как бы очищался сам и очищал свою поэзию от всего наносного и сиюминутного. И чем тише он звучал, тем глубже и сокровеннее становились его строчки. После Афанасия Фета, по-моему, он второй поэт такого редкого и определённого дара. Не случайна же его постоянная любовь к поэзии Фета. Может быть, только в фетовской сокровенной тиши и могли быть в советское время неким дальним прозрением, пророческим откровением опубликованы такие вызывающе смелые стихи, посвящённые памяти Афанасия Фета: