355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 94 (2004 6) » Текст книги (страница 3)
Газета День Литературы # 94 (2004 6)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:17

Текст книги "Газета День Литературы # 94 (2004 6)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Андрей Романов «ПРОКЛЯТЫЙ ПРОСТОР»


«Беда, коль пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник…». С легкой руки дедушки Крылова и к нашему вящему ужасу, в журналистику обычно идут те, кто в школе накропал тетрадку стихов и удостоился похвалы преподавателя литературы. Но мы-то знаем, что учителя литературы – в массе своей – несостоявшиеся «поэты» и в поэзии они разбираются «не хуже» любого наперед заданного литературоведа.

Это порождает дьявольскую уверенность в себе, безапелляционность высказываний и, что самое неприятное, ощущение неотъемлемого права «учить» не только в силу своих должностных обязанностей, но и по велению «щырого сэрця».

Неизвестно, как сейчас, но раньше на факультете журналистики выбраковывали еще на стадии приемного собеседования тех, кто притаскивал тетрадочку школьных стишат. И правильно делали!

Стихотворчество и журналистика настолько далеки друг от друга, что нельзя же, в конце концов, считать бумажный лист формата А4, на котором записывается любой текст, основным признаком родства.

Так и повелось: учитель поощряет графоманские опыты, ободренный ученик все-таки поступает на факультет журналистики, заканчивает его и, работая в средствах массовой информации, в виду потогонного сочинительства редакционных заданий, не имеет возможности стихослагать самому, – но считает своим долгом хотя бы частично прикасаться к поэзии. А поскольку графомана-журналиста от стихописаний отучить невозможно, то он привносит свое понимание поэтического процесса в разнообразные журналистские жанры, пытаясь связать несвязуемое, при этом в большинстве случаев навязывая абсолютно неквалифицированную оценку рядовому радиослушателю или невзыскательному телезрителю.

Цепная реакция непрофессионализма в поэзии поддерживается и далекими от таланта окололитературными функционерами. При хулимой и оболганной советской власти десятиминутки поэзии обычно поручали вести таким замечательным мастерам слова, как Леонид Хаустов. И, поверьте, у такого взыскательного мастера не смогла бы проскочить в эфир белиберда, подобная полурифмованному мычанию Елены Шварц и Виктора Ширали.

Да, руководство КГБ организовало для андеграунда «Клуб 81», но, когда с высокого соизволения на клубный сборник обкомом была выделена бумага, любопытство истинных любителей поэзии было утолено раз и навсегда: за подпольным Нечто однозначно скрывалось самое что ни на есть банальное Ничто.

Ведь русская поэзия – поэзия младоязычная, она не исчерпала себя ни в рифмованном стихе, ни в классических размерах. Поэтому все попытки неумелых стихотворцев встать на котурны нетрадиционных ассонансов и диссонансов, а подчас – и на шаткие ходули так называемого контекста, на поверку оказывалось элементарным неумением писать стихи, как говорят краснодеревщики, – заподлицо! Интеллигентность истинных талантов всегда забивалась нахрапистостью «подпольных» мэтров, слабоватых как до халявной водки, так и до общественного признания собственной гениальности.


Один наш приятель, прекрасный инженер-гидротехник, мастер на все руки, совершенно терял всякое соображение, когда ему вдруг,– после вполне законной рюмки по красным праздникам,– хотелось спеть для гостей любимую студенческую песню:

"Черный ворон в небе кружит,

Мангышлак горит в огне,

Мертвецы одни не тужат

На проклятой целине…"

и так далее, и тому подобное около десяти куплетов с заунывным припевом.

Все бы ничего, но медвежье отсутствие слуха и отвратительный козлетон приводили в трепет окружающих, а отдельные попытки подпеть солисту, чтобы скрасить негативное впечатление от подобной самодеятельной художественности, – вызывали у нашего «Карузо» фортиссимо. Вероятно, будь рядом с ним в то время даже популярный ныне Басков, то искусному тенору было бы, пожалуй, трудно справиться с этим настырным неумехой.

Это же, кстати, постоянно происходит на совместных концертах вышеупомянутого Баскова со всей нашей полуглухой, полубезголосой тусовкой, начиная от Алки Галкиной и Лолиты Милявской, и кончая Владимиром Винокуром и Максимом Алкиным. Не говоря уже о лицах нетрадиционной ориентации – таких, как Шура и Б. Моисеев…

Ныне популярная телевизионная игра «Слабое звено» со всей отчетливостью показывает, как опасно с места в карьер показывать свой талант и тот объем знаний и умений, которым наделила тебя природа. Слабаки, прорывающиеся к выигрышной заветной сумме вне зависимости от её размера, рано или поздно объединяются и выбрасывают из «команды» сильного, лишь бы добраться до цели самим.

Нечто подобное происходит и в поэзии… «Гениальные» слабаки из андеграунда не признают никого из тех, кто волею судьбы числится в официальных поэтах, даже вне зависимости от степени таланта.

Но, скажем, А.С.Кушнер авторитетен и в среде профессионалов, и в среде андеграунда! Поэтому его сопроводительные слова воспринимаются зачастую как рекомендация к участию в бесконечной беседе классиков, беседе, ведущейся на протяжении всех веков существования поэзии.

Да, в поэзии, по словам Кушнера, идет «борьба за овладение не только новым поэтическим видением, но и новой поэтической речью». Всё бы ничего, когда дело касается «видения», а как быть с «новой речью»? Кушнер апеллирует к авторитетам: к Хлебникову, Кузмину, Заболоцкому. С Хлебниковым, пожалуй, всё ясно, но причем тут Заболоцкий? «Новая речь» только тогда и становится новой, когда с ее помощью открывается «новое видение», возникает поэтическое прозрение, контекстно понимаемое лишь настоящими поэтами. Такую поэзию, получившую от Бога первое, второе, а подчас и видение более высоких порядков, хочется читать и перечитывать вновь, постигая глубину поэтической мысли, восхищаясь новизной передачи реальных человеческих чувств и переживаний.

И всё равно, вся вышеуказанная «новизна» складывается из одних и тех же вполне банальных слов, поставленных во вполне «банальный» стихотворный размер; и только необычность эпитетов, хотелось бы даже подчеркнуть – развернутых эпитетов,– в органическом взаимодействии с развернутыми метафорами, без применения такого примитивного тропа, как сравнение,– иными словами, когда каждое слово является образом, а не символом, – именно тогда достигается та полновесная глубина, о которой только и приходится мечтать лишенным внутреннего видения.

В свое время подобным «поэтическим фантазиям» пылко аплодировали московские «первопроходцы» Ахмадулина и Вознесенский. Это с их легкой руки у нас в поэзии окопались Ольги Седаковы и Елены Шварц. Фамилия, стоящая во главе этого явления, сама по себе значения не имеет, как и весь тот объем строк, следующий за фамилией. Так для чего же опытный, хотя и вторичный литератор Кушнер, столь рьяно пропагандирует всю ту грязь, мерзость и прочие анатомические нелепости, выданные на свет Божий Еленой Шварц, «феноменально знаменитой» с его же легкой подачи?..

А исключительно для того, чтобы показать нам – русской современной классической поэзии, по его мнению, не существует. Но зато существует тот суррогат, который, очевидно, безграмотен, идет не от мира сего, да к тому же еще и унавожен кровавыми страшилками, относящимися в большинстве своем к разделу офтальмологии. Скуден и убог поэтический арсенал поэтессы, оказавшейся в фаворе, сугубо говоря, по праву рождения. И возносят ее на пьедестал критики, вынужденные стать критиками, потому что даже по праву рождения на звание поэта им было не потянуть.

Книжка «Стороны света», изданная Еленой Шварц на излете перестройки, говорит о полнейшей деградации всей системы государственной издательской деятельности. В 1989 году в ЛО «Советский писатель» повыскакивали книжки-поскребыши, книжки-ублюдки, страдающие всеми болезнями, присущими человеческой популяции: к примеру – книжки-"опорники", «запорники», «спинальники», «церебральники», «олигофрены» и т.д., и т.п. Тогда же «выполз», как Иов, покрытый язвами всевозможных поэтических болезней, сборник стихов В.Сосноры, где читать можно было только произведения, написанные в 50-е—60-е годы и, кстати, одобренные соратником Маяковского Николаем Асеевым. В последующие два года издательства только выплачивали автору гонорары, но книги уже не выпускали. Впоследствии книжки стали выходить за счет самих авторов, в авторской редакции, в авторском оформлении. Но в 1989-м это счастливое завтра еще не наступило, и за свою книгу Елене Шварц приходится через пятнадцать лет отвечать по гамбургскому счету.

Недавно она выступала по одному из телевизионных каналов города. Заунывная галиматья, прозвучавшая из ее уст, заставила оглянуться в прошлый век и перелистать книжку, переполненную грамматическими нелепицами и похмельными сентенциями на антично-средневековые темы. Вправду говорят, если поэт был неинтересен в момент создания своих произведений, он на 100% будет неинтересен в будущем. Написанное Еленой Шварц к реальной жизни не имеет никакого отношения. И более правильным было бы дать название книге: «Стороны тьмы», ибо сатанизм, заложенный в неё изначально, заставляет отшатнуться от предложенных произведений, дабы сохранить чистоту собственной души от прикосновения к нечистой силе.

Иван Переверзин ГЛАЗУНОВ


Вот гений – и при нем пусть не охватит нас

глубокое, – как ров, – то самое волненье,

когда не в силах мы отметить без прикрас

ни взгляда глубины, ни красоты реченья.


Он послан к нам с небес по воле Божьих сил

в годину страшных бурь и горьких испытаний, —

не хватит в сердце слов, в чернильнице чернил,

чтоб описать его безмерные страданья.


Не выдержав судьбы ударов лобовых,

одни ушли во тьму, другие – в снег и холод.

А он, оплакав всех в молениях ночных,

построил из картин и книг свой вечный город.


Огромные дома, как сфинксы, вознеслись

превыше ярких звезд, глядящих в мрак глубокий.

И сердце бьет в набат, но силой правит мысль,

и смерти подлой нет, но жизнь полна тревоги.


И Царское Село, и церковь На Нерли,

и зоревой Кронштадт, и Кремль златоголовый

художника не зря из тьмы на свет вели,—

под стать, без спора, Им величье яви новой.

Олег Дорогань “СУДЬБУ ПОЦЕЛУЮ, КАК ЗНАМЯ...” (О новой книге стихов Ивана ПЕРЕВЕРЗИНА)


Я узнаю в человеке поэта по его чувству Вселенной. По размаху его представлений и впечатлений, идущих свыше. Не так давно ушел из жизни Юрий Кузнецов – поэт поистине вселенской стати. И я, понимая, что его место в отечественной поэзии отныне опустело, с пристальным интересом всматриваюсь в поэтов и их стихи, вслушиваюсь в их голоса и интонации, стараясь уловить вселенские раскаты поэтической подлинности. И неожиданно для себя нахожу в новой поэтической книге Ивана Переверзина вот какие строки:

Огромный мир до точки сжался,

до бездны женского зрачка...

Умей прощать, над сердцем сжалься,

начни письмо любви с клочка.


Вот оно, искомое и найденное вдруг – током в сердце – слово, а в нем тот космос гармонии, который сжимает хаос кристаллом классического стиха. До бездны женского зрачка...

Поэт и начинается с ощущения и осознания огромности и сжатости вселенской, сфокусированной для него в предмете любви и обожания, достойном исключительности, единственном в мире: ”Твое лицо из сотен тысяч лиц, твои глаза – как звездные метели” . Истинное чувство расширяет Вселенную до бесконечности, заложенной в ней, и в то же время сужает-фокусирует до энергетического взрыва, лирического всплеска и прорыва: ”Но здесь Вселенная мгновенно сужается до наших губ...”

Показать и дать почувствовать эту пульсацию Вселенной – талант истинно поэтический. Кому еще доступно так, обычными словами, выразить вселенскую любовь, да еще там, где ”барак, белье, корыто, пена, на общей кухне – жидкий суп” ? Кто еще сумеет обычными и в то же время такими возвышенными словами выразить это свое чистое и противоречивое чувство?

Душа заходится до дрожи

в святом божественном хмелю,

и ты мне шепчешь осторожно

с глухим волнением: ”Люблю...”

Своих сомнений не развею,

ты лжешь, тебе гореть в аду;

и все-таки тебе я верю

и вновь, и вновь на зов иду.


Проникая в сложную гармонию мира, поэт неизбежно проникается тревогой за него. Этот мир может быть сосредоточен и связан с определенным местом, где таятся и внезапно открываются трагические знаки земного бытия. Они могут проявиться за любым поворотом дороги или изгибом реки.

То место есть, сам Бог его отметил:

такой покой, такая тишь кругом,

как будто ты один на целом свете,

оставлен другом, позабыт врагом.

Его найду – и заново услышу

понятные простые голоса:

поет синица, снег буравят мыши,

за темной елкой прячется лиса...

Промельком возникает образ хищного мира, настораживает, вносит разлад в общую гармонию и – подталкивает, чтобы вывести ее на более высокий уровень, вбирая жизненные драматические реалии. Такая музыка мира становится всё более мужественной и жизнестойкой:

То место есть... Но я другое встретил

за поворотом бешеной реки,

где сосны рвал с корнями черный ветер,

и влет по уткам били мужики.


Лирический настрой всё более напряжен. А в нем растет тревожное ожидание чего-то неожиданного, непредсказуемого: ”неслась река, ревя ретиво, и в пропасть падала с высот..." Ожидание трагически-непредвиденного, вплоть до собственной смерти, а то и вселенской гибели...

И слышится сердцу поэта весть издали, пророческая весть, из глубин и высот грядущего времени, роковая и светлая весть, от которой не отмахнешься, а только и в силах сделать, что перенести, передоверить ее чистому листу бумаги:

В небе черном гроза прогремит,

тело дрогнет, душа отлетит,

но пойдут и пойдут ковыли

светлой вестью до края Земли.

Ты могилы моей не найдешь.

Я повсюду, где поле и рожь,

я под снегом, родная, я здесь,

словно светлая-светлая весть.


Печальная и светлая, трагическая такая весть – как тень судьбы поэта, простертая из будущего в настоящее. Без солнца не бывает тени, оттого и тень для поэта светла.

Каждый вечер добавляет света

В шапки мономаховые гнезд.

Дымом пахнет в наледи ночлега

Чешуя, летящая от звезд.


Согласитесь, это не просто живописные стихи, в них есть вселенское дыхание, порыв, сотворяющий красоту из гнёзд и наледи, из звезд и даже из рыбьей чешуи. Вселенная – художница.

Для родившегося в Якутии Ивана Переверзина север – место первозданной природной красоты. Бескрайняя суровая и чистая обитель всех стихий. Не оттого ли и у самого поэта – северный, алмазной твердости характер? А лирика его то многокрасочна, как северное сияние, то скупа и аскетична на краски, как просторы тундры.

Там лишь осока да кустарник,

ползущие по скалам вверх.

Кружит-парит тетеревятник,

на лапах – лисьи кровь и мех.

Ни – зимовья, ни – человека

на сотни лет и тыщи верст.

И ухает, как филин, эхо

бушующих над тундрой гроз.


И появляющийся здесь, в Заполярье, человек – сам по себе уже человек героический.

На северных стихах И.Переверзина – отблеск якутского героического эпоса «Олонхо». На мой взгляд, своеобразие его стихов связано в значительной мере с эти эпосом. И стихия эпоса естественно наполняет дыханием его поэзию:

Иду – и дыханьем весну приближаю,

иду – и сердцем пою Олонхо –

сказ о Туймаде – якутском рае,

где и в морозы любить легко.


Родная Якутия для поэта – та же Россия, ее неотъемлемая часть, что ”отдает свои в алмазах недра и золотой запас ручья” . При всех своих богатствах она беззащитна: ”бежит олень – и волки вслед...” Она бедствует не меньше, а то и больше, чем остальная Россия. Да и внешний облик якутских земель сам за себя говорит, даже кричит о бедственном положении здешних людей. И здесь царит несправедливость, властвует произвол власть имущих. И здесь бесовские силы безнаказанно злодействуют: ”Порушили... Ни храма, ни часовни, ни памяти, ни духа – ничего” . А ведь было же время счастливого неведенья, и ничто не нарушало покоя сердца в его созерцательном ослеплении:

Жил не во зле, глядел светло,

и счастлив был, и не заметил,

как с вековых начал село

сорвало, как ворота с петель.

Кричит могила без креста,

кричит сухое дно колодца,

кричит столбом своим верста –

ничто людей не дозовется.


Впрочем, поэт не уходит в идеализацию якутской экзотики, не пускается в шаманские плясы, чтобы уловить вселенские ритмы и вибрации «мирового древа», не признает языческие обряды проводниками духовных откровений. Его Бог – православный.

Пред алтарем остановлюсь

и в трепетном волненье

перекрещусь и помолюсь,

и попрошу прощенья.

Нет, я не вор и не бандит!

Но в чем я, Боже, грешен,

что навсегда тобой забыт,

и в горе – безутешен?

Автор вообще-то уклоняется от деклараций и долгоговорений в контексте сиюминутного времени. ”Живу для нескольких мгновений признанья слова моего” . Социальные мотивы набирают силу не сразу, исподволь, пока не отольются в хлесткую и исчерпывающую строку, в непреложную форму. «Злоба дня» вызывает у поэта иронию или же такое отношение, которое испытывают к мусорной свалке: ”Пока болтали – встало дело. И вот с великих строек лет уже и краска облетела, и ни дверей, ни окон нет. И так везде, и так повсюду: из каждой ямы слышен ор, что нас ведет дорога к чуду и процветанию... Позор!”

Можно было бы отмахнуться от этой свалки смутновременья и пройти мимо. Но она оживает реально существующими людьми, бомжами и бродягами, а также возвысившимися над ними, да и над всеми нами, проходимцами-авантюристами, дорвавшимися до власти. А мимо этого уже не пройдешь. Облекая свое отношение к происходящему в полушутливо-сатирическую форму, как в стихотворении «Карась», автор подытоживает: ”Чтоб ты любил свое сначала, и только после – землю всю... Но мало, мало, мало, мало, – и горя мало карасю. Поплыл к метро, пропал в глубинах, глухой к словам, но не злодей. А ты остался на руинах – спасать заваленных людей” .

Так через маленькую аллегорию автор делает выход к нынешним большим трагедиям, связанным с терактами против мирных жителей – и у нас, и во всем мире. Есть у Ивана Переверзина и очень серьезные стихи о войне в Чечне – как прямой отклик, идущий от раздираемого противоречиями времени сердца поэта.

Кричаще-противоречивые реалии времени ввергли всё человечество в состояние особой формы мировой войны, ”а страшный век двадцатый сгорел в пустой борьбе” . Россия же в этой связи находится в наиболее уязвимом положении: ”Как знак вопроса ты стоишь, Россия, над кровавой бездной” . Однако несет она при этом свою особенную, уникальную свою миссию. И поэт воспринимает ее – как собственную.

На слезы не хватит оставшихся сил,

и горькую смертную муку

приму, как ведется у нас на Руси:

без плача и звука.


А из-под спуда, как это ни тяжело душе поэта, всплывает смутный образ расстрельного октября 1993 года: ”Когда ударил танковый снаряд, по всей России вылетели стекла” . Состояние души поэта соответствующее: ”вот загнан я, как северный олень, вот словлен я, как утренняя птица” . Этой скорбной теме Иван Переверзин посвятил несколько стихотворений: «Октябрь», «Наступит ночь, окна коснется тень...», «Я на асфальте – вижу кровь...», «По убиенным в том кровавом...» Свою боль не отделить от общей: несправедливо пролитая людская кровь для поэта мерило дел и деяний исторических деятелей всех времен, не только нынешних. И никакие официальные мнения и фальшивые уверения не оправдают государственных преступников, не скроют горькой трагической правды. ”Я на асфальте – вижу кровь, народ спешит, глаза отводит, и сокрушает сердце боль, и судорога сердце сводит” .

Как скорбный реквием у кровавой черты времени, разделяющей два образа жизни российского общества, кульминационным катарсисом наполнено стихотворение, которое сочту своим долгом привести полностью:

По убиенным в том кровавом,

не старом – новом октябре,

рыдают на поляне травы,

рыдают сосны во дворе.

Моя душа – покрепче стали,

но и она – навзрыд, навзрыд.

Как будто и в меня стреляли,

как будто и мой сын убит.

Убийц я знаю поименно,

но что слова мои – щелчок...

И, как от правды отвращенный,

о радости вещает Бог.

Нет, к мщенью я не призываю,

но до тех пор, пока они

себя героями считают,

я – как виновен без вины.


Из разных стихотворений складывается трагический образ Времени, который не заслонишь никаким фоном либо лоном природы. Ни тогда, когда поэт возбужден от нахлынувших радостных впечатлений и спешит поделиться ими: ”И мне вослед самой Европы звенел веселый женский смех...” Ни тогда, когда на миг, на час, на день в природе наступает благостная гармония:

Лампадками гроздья зажглись,

и сосны над заводью речки

уставили в синюю высь

свои розоватые свечки.


И ни тогда, когда он исполнен жизненных сил и безудержных чувств, и в порыве любви ко всей вселенской красоте уверенно восклицает: ”и поцелуем с губ-тюльпанов я лепестки сорву – не раз!..”

В поэте борются два лирических начала: сокровенно-родниковое, идущее от природы, и глубинно-гражданственное, вызываемое неприятием несправедливостей в обществе. С горькой иронией он декламирует:

Пей-гуляй, братва лихая,

и круши весь белый свет...

На тебя, как на Мамая,

до сих пор управы нет.


При этом Иван Переверзин никогда не теряет нити сопричастности к народу России, а через него – и ко всему человечеству, к планете ( «будто разом всю планету на хребте тащу своем» ). А изначально – ко всей Вселенной. пусть он сам бывает и «забыт, оболган, не привечен» , тревоги мира – это и его тревоги. Он воспринимает их как энергоинформационные импульсы, токи и ритмы. Газетные публикации, сообщения СМИ – вне содержания его поэзии. Он верит своему чутью, интуиции, своей прирожденной сущности. И она, как натянутый лук, напряжена миром: «Народ нельзя при помощи полков загнать в свободу, – знаешь ли, тупица? Я вырвусь сам оленем из оков, я сам взлечу, как утренняя птица!»

Видите, всё же преобладает начало первое, первородное. Поэту важнее всего, «чтоб остался дух сосновый, земляничный дух в бору» . И он стремится видеть мир под крыльями «птиц вечности», которые «реют повсюду и в небесные трубы трубят» . В стихотворении, которое так и названо «Птицы вечности»,– они незримы, они с едва различимыми голосами. Услышать их может лишь сам поэт. И пенье их не заглушают для него никакие орущие и зловещие звуки: «Мы оглохли от хриплых и разных свистунов на руинах основ, от пророков ленивых и праздных, извращающих истинность слов» . И спасение от всего этого может быть только там, где божественное мироздание наиболее полно проявлено на Земле. Не на родном ли для И.Переверзина суровом Севере? Да, скорее всего, именно там – где туманные ландшафты северной тундры или глухомань сибирской тайги,– в тех местах, что много чище мест, где суета сует, политические страсти и раздоры.

А в идеале, конечно, рай можно найти и обустроить по всей России:

Жить и жить бы спокойно и тихо

в мирозданье, где есть тополя,

где цветет-доцветает гречиха,

дышат свежестью меда поля.

Мельник с неба просыпет мучицы –

мы и сыты, и с хлебом живем...

Птицы вечности, вечные птиц

ы,

я не знаю, что в сердце моем.


Мистические мотивы всё настойчивее вторгаются в стихи И.Переверзина. Кажется, трагическое восприятие мира не покидает поэта и в минуты радости. И доминантным, ведущим всё настоятельнее становится мотив смерти. У него уже немало стихов о смерти. О смерти, остро оттеняющей жизнь, дающей ощутить леденящую тонкость граней между жизнью и смертью: «А пока, измочаленный страшно, я живу, своей смерти назло. Ах, как жизнь безоглядно прекрасна! Оттого-то и жить тяжело...»

Смерть в его стихах имеет поначалу зыбкий, не обретший плоти образ, но он уже тревожит, а то и будоражит дух и душу. И когда становится трудно от его неясного, но явного присутствия, поэт готов на опасный вызов:

Я смерть зову: а ну, явись,

приди с распахнутым забралом –

не для того, чтоб рухнуть вниз

безвольно с пьедестала.

А для того, чтобы в бою

жестоком, с мощью ураганной

смог раздавить я смерть свою

и позабыть о ней, поганой.

Здесь идет словно некое заговаривание смерти, приручение ее через развенчание ее значительности. Однако облик смерти всё равно еще размыт, расплывчат. Поэт вглядывается в ее приметы, щедро разбросанные вселенской рукой в природе. И вдруг воочию увидел Смерть дерева и поспешил написать о ней:

В грудь древа молнии клинок

ударил из грозы-тумана.

И вспыхнуло оно, как стог,

и пало наземь бездыханно.

А ведь была какая крона, –

как цветом по весне цвела.

И соловей самовлюбленно

под ней перепевал щегла.


Осмысление своих отношений с Богом у поэта поначалу происходит болезненно. Любовь всеобщая христианская и любовь конкретная земная находятся в противоречивом двуединстве. Порыв обессмертить свои чувства к любимой женщине, несмотря на некотрую экзальтацию и патетику, несет божественный знак, имеет естественный характер: «я тебя – у вечности отспорю, я – у смерти отобью тебя».

В искренность такого чувства невозможно не поверить. Тем более, что оно постоянно подкрепляется неожиданными озарениями: "Жил и не думал, что у смерти твои, о боль моя, глаза ". И тут никак не обйтись без обращения к Создателю, в чьем ведении все наши судьбы, наши смерти: «Позволь мне, Боже, после смерти взглянуть на самого себя».

И возникают всё новые озарения, которые, врезаясь в память, убеждают, тревожат: «и смерть глядит в глаза при жизни, а после смерти – смерти нет».

А Бог-Вседержитель у поэта обеспокоен: «Взирает Бог тревожными глазами...» Видно, судьба человечества требует от Него определенных созидательных усилий в Его непрерывном саморазвитии, самосовершенствовании, самоочищении, ибо увечное человечество свидетельствует, скорее всего, о самоутверждении сатанинских сил. И смутное время в России оставило после себя следы именно этих ускользающе-вездесущих сил.

В стихотворении «Плач на погосте», кажется, вся страна, разлетевшаяся «на куски в сумасшедшей давильне» , собралась на погосте оплакивать жертвы. За последние десять лет Россия не досчиталась пятнадцати миллионов человек. Неслучайно у поэта с «давильней» рифмуется «говорильня». Собирательный образ страны незрим, автор чувствует его, как душу, что «плачет по людям незрячим». Чувствует – как трагедию России, которую не выразить словами, но быть вне ее и молчать – невозможно. Пусть даже это окажется просто молчанием плача.

Вот в глазах и последний туман,

вот и в глину закопаны кости,–

а всё кто-то нас помнит... И кто-то по нам

слезы льет на погосте.


На этом погосте лежит и отец поэта, перед которым он испытывает неутолимое чувство вины и раскаяния. В нескольких стихотворениях, посвященных отцу, поэт пытается как-то искупить свою вину, утишить это чувство.

Отец позвал меня на помощь,

да не расслышал я слова.

и смерти гробовая полночь

его объяла, как трава.


Но, с поистине кузнецовским катарсисом драматического разрешения трагически неразрешимого, самоотреченно заключает: «Так и приму. И пусть напишут на вечном камне мастера: он зов отцовский не расслышал, и не было ему добра».

Быть может, судит самого себя И.Переверзин слишком строго. Но не судить не может. Ведь и к другим относится взыскующе – видимо, понимая, что так того требует промысел Божий. А отход от Него грозит всё новыми потрясениями, крушениями и трагедиями.

Стремились мы уйти от Бога,

а получилось – от людей.

Вздымалась, ширилась дорога

печали, горя и смертей.


Так события последнего смутного времени обнажили всю несправедливость основ, на которых стояло и, пожалуй, еще долго будет стоять российское общество. Однако над всем этим видится поэту образ Святой Руси, милосердной и взыскующей:

И высоко над головой,

над каждым домом и собором,

стоит небесный образ твой,

как суд над временем-позором.

Она там, где «звездный запредел» . А здесь – «нам не восстать из мрака, коль мрак не пережить».


Со всего человечества уже идет вселенский спрос, и никакие прогнозы и пророчества не дадут исчерпывающего знания, что ждет нас впереди, если человечество не образумится. «А ну как однажды и разом планета потребует долг – и вырвет глаза синеглазым, и вцепится в горло, как волк». Так в стихотворении «Птицы Хичкока», не пророча, но предостерегая, поэт пытается напомнить о совести и ответственности людей перед планетой, перед всей Вселенной.

Неспроста появляются у него такие строчки, например: «Я хочу, чтоб над домом моим вместо Марса всходила Венера». Чтобы не вражда, а любовь царила на Земле. Над миром, над домом – надо всем. Чтобы сам поэт – человек исключительной искренности – мог себе позволить судить о людях по себе, то есть думать о них лучше, чем они есть на самом деле. Ему же приходится подчас подвергаться сомненьям: «сегодня я тебя прикрою, а завтра ты меня убьешь».

В.Бондаренко в своем эссе «Серебряная точность слова», предваряющем книгу И.Переверзина, определил характернейшую особенность его поэтического письма: северно-серебряную точность, вплоть до отточий. И хочется повторить слова критика о поэте: «В душе бунтовщика появляется свой Храм. Непрост он, и, видно, не настало еще время для истинной мудрости. Пока еще длится время плача и скорби».

Понять себя – поднять себя,

вставай с колен, иди,

пусть солнце бьет в глаза, слепя,

пусть в скулы бьют дожди.

Неукротимая судьба:

и смерч, и круговерть,

где борет жизнь саму себя,

где смерть идет на смерть!


Таково парадоксальное состояние нашего Времени. И, чтобы выжить, никак нельзя предаваться унынию и тоске. Важно крепить свою веру. Ведь вера имеет свойство жить не в одном этом мире. Она безгранична – в том смысле, что для нее нет межи между мирами, между разными пространственно-временными измерениями.

«Дом родной – далеко, за немыслимой бездною звёзд, за пустыней, за морем, под охраной надежного Бога. И однажды, устав от земных перегрузок и верст, я вернусь навсегда – и застыну свечой у порога» . В доме этом есть место и матери, и отцу, и «брусничному звездному лету»...

Иван Переверзин – поэт светлого вестничества. Свое слово он стремится нести как свет, озаряющий для всех путь ко вселенской гармонии, как знамя, бушующее, развевающееся над миром. Недавно выронил свое знамя Юрий Кузнецов... Тропа Ивана Переверзина смыкается с кузнецовской стезей.

Судьбу поцелую, как знамя,

и счастье свое позову –

ответит любимая, знаю,

и птицы взлетят в синеву...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache