Текст книги "Газета День Литературы # 181 (2011 9)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Магический, молитвенный смысл дарится поэтом Слову: «В урочный час последыши стиха Россию оправдают перед Богом».
Ценность родной речи тем выше для Шемшученко, что он вернулся на родину из чужого, ставшего враждебным, края. «Не то чтобы нас пригласили – Скорее наоборот. Но мы приезжаем в Россию Из всех суверенных широт… Над мыслями нашими властвуй. Пришли мы к тебе налегке... Как сладко сказать тебе: „Здравствуй!“ – На русском своём языке». "Коль написано на роду В Петербурге мне быть поэтом, Не воспользуюсь я советом: «Да пошёл ты в Караганду!»
Тема речи перекликается с темой молчания. Это две стороны одной медали для творческого человека, который изнемогает от борьбы с равнодушным миром и порой отчаивается. Разочарование прорывается на страницы: «Я на ночь не читаю нестихи, И днём я их обычно не читаю – Вместилищам словесной шелухи Молчанье звёзд теперь предпочитаю». Или: «Переосмысливаю быт. Переиначиваю строки. Когда горланят лжепророки, Поэт молчаньем говорит». Неоднократно встречается этот мотив у Владимира Шемшученко – констатация бессилия поэзии, которая не может изменить мир: «Стало страшно читать и писать, К нелюбови людской прикасаться – Потерявший желанье спасать Обретает желанье спасаться…».
Но момент уныния проходит. Это как отступление на войне, после которого наступление ещё яростнее: «А я всё хмурю брови И лезу напролом – Поэзия без крови Зовётся ремеслом». «Мне только бы мысль не спугнуть, О главном поведать, о новом... Сказать, а верней, полоснуть По нервам отточенным словом».
Русское правдоискательство, жажда народной правды пронизывает монологи автора, чей взлёт пришёлся на времена кардинальных исторических перемен и социальных катаклизмов. Чувствуется в его строчках волевой напор и уверенность в своих силах. В чём сила? Сила его песен от матери-земли, от господнего неба, от песен, даже от печалей, которыми богат человеческий век. Нужно только уловить эту незримую энергию. И пусть экзистенциальные открытия поэта – следствие личных неурядиц и катастроф современности, нравственная и эстетическая ценность высоких порывов души от этого нисколько не уменьшается. Ведь главное – выводы, к которым приходит человек: «Не желаю стихи, как жаркое на блюде, Господам подавать, демонстрируя прыть. Если я упаду, ничего мне не будет, – Между небом и мной – неразрывная нить».
Взаимоотношения Поэта и Бога важны для Владимира Шемшученко, Бог этот – христианский, православный, чья природа сродни человеческой, – рожденный от земной матери и распятый за людские грехи. «Блажен, кто по ночам не спит И времени не замечает, Кто сыт пустым недельным чаем, Кто знает – ДУХ животворит... Блажен, кто верою горит И в этом пламени сгорает, Кто на путях земного рая Взыскует скорбь в поводыри».
Христос близок русскому поэту, потому что так же знает, что такое боль, оставленность, жертвенность. С Христом поэт чувствует себя способным защищать народ, справедливость, честь и славу Родины. «А за песней и к небу России Кто-нибудь да поднимет глаза». О чём просит он – русский человек в безжалостном мире? «Проснусь среди ночи, как в детстве, луну отдышу В замёрзшем окошке, и свет снизойдёт к изголовью... У Господа я всепрощенья себе не прошу, Я только молю, чтобы сердце наполнил любовью». «Мне такого народа не жаль! И себя мне такого не жалко! Я гордец, не умею молиться. Я умею лукавить и красть. Богородица скорбно глядит, И свеча разгорается ярко... Дай мне, Господи, остановиться, Чтоб в неверьи своём не пропасть!»
«Благодать» и «преображение» – эти сложные понятия можно отнести к некоторым состояниям, озвученным в стихах Шемшученко. «И сдержать не смогу подступающих слёз, Что приносят прозренье и очищенье. Скоро вспыхнет звезда, и родится Христос – Остальное уже не имеет значенья». Но поэт самокритичен и может смиренно констатировать несовершенство окружающих и себя самого относительно религии: «Вот и отшумело Рождество, Утомив торговцев и таксистов. Боже, маловерья моего Хватит на десяток атеистов». И порой по-своему трактует отношение к добру и злу: «Дьявольский смысл обретает Непротивления грех: Жизни на всех не хватает. Смерти хватает на всех».
Владимир Шемшученко знает, что гармония в земном мире, как и небесное царство, достигается усилием. И в своём творчестве он сумел прикоснуться к таким пределам души, где таятся воспоминания о том, что человек – образ Божий.
Пётр ПОМИНОВ «ВЫХОЖУ ОДИН Я НА ДОРОГУ...»
О книге Валерия Михайлова «Один меж небом и землей»
Лермонтов дождался своего исследователя, братски близкого по духу, особенностям мироощущения и дарования, в основе которых, в общем, одиночество, а, вернее, природная самодостаточность, позволяющая общаться с миром и обращаться к богу напрямую, без посредников.
Понадобилось более полутора веков, чтобы расслышать истинный, внутренний голос поэта, обрамлённый тончайше-небесной, иногда почти неразличимой музыкой души. Голос поэта, божьей волей объявший небо и землю, чтобы создать собственную вселенную.
Лермонтов – самый «неизвестный» из крупнейших русских поэтов. И эту судьбу он также пророчески предчувствовал и тоже со свойственным ему вселенским масштабом: "Лермонтов заклинал словом своё бессмертие, – пишет В.Михайлов, – но сомнения ещё долго не оставляли его:
«Одна вещь меня беспокоит: я почти совсем лишился сна – бог знает, надолго ли; не скажу, чтобы от горести; были у меня и большие горести, а я спал крепко и хорошо; нет, я не знаю: тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит».
(Из письма к С.А. Бахметьевой, 1832).
Мысль о смерти, о совершенном уничтожении, о ничтожестве – и человечества в целом, и своего поколения, и своём – не покидают Лермонтова".
Язык книги Михайлова насыщен, спрессован и в то же время одухотворён настолько, насколько это бывает только в самой высокой поэзии – лирике. Получается, книга поэта о поэте – сама поэзия. Это невероятно, но и закономерно, если судить по законам самого языка, способного талантливыми устами творить истинные чудеса.
Более того, эта поэзия должна соответствовать красоте и величию мира, который воспроизводит. А мир Лермонтова у Михайлова – небесного, а не земного происхождения. Его книга так и начинается: «Была вначале песня, и словно с небес она летела, лелея душу». Этот зачин как камертон определил всю смысловую и звуковую палитру работы Михайлова.
Книга и читается как стихи: медленно-медленно, с остановками, возвращениями далеко назад, туда, «где души сообщались между собой безо всяких преград и понимали друг друга даже без звуков, без слов».
Поэзия без слов – это уже музыка, которая, в свою очередь, и есть высшая поэзия и которая открылась душе будущего поэта. А душа – «такой широтой и страстью была наделена, что казалось – всё подвластно ей в этих парениях и метаниях между небесным и земным, между раем и адом…».
Вот тогда и зазвучала музыка – словом. Парадокс, впрочем, чисто лермонтовский – не слово стало музыкой, а музыка – словом. Валерий Михайлов каким-то чудом услышал эту музыку и тоже выразил её словом – таких книг о Лермонтове ещё не было.
Более того, если говорить о жанровых приметах книги Михайлова, то это не будет литературная критика в привычном смысле слова или литературоведение вообще. Михайлов, к примеру, полемизируя с «главным» лермонтоведом И.Андронниковым, который предполагал, что Лермонтов не включил своего «Ангела» в первый и последний прижизненный сборник, «вернее всего, из-за отрицательного отзыва В.Белинского», пишет: «Не думаю. Что поэту мнение критика! Поэт лучше любого критика, да и лучше всех на Земле чует глубины своего стихотворения и знает его истинную цену».
Да, в книге Михайлова ясно, глубоко и жёстко обозначена историография вопроса. Но гораздо важнее другое, здесь «поэт с поэтом говорит».
В то же время в книге обильно цитируются не только сами стихи Лермонтова, но и многочисленные и столь же малознакомые нам источники, посвящённые творчеству поэта.
И это цитирование тоже оправдано в высшей степени. Выясняется, что мы в общем не знаем ни самого Лермонтова (в контексте всего масштаба личности, а не только «Смерти поэта», «Бородина» и «Песни про купца Калашникова»), ни наиболее серьёзных работ о нём, его судьбе и судьбе его творчества (кроме хорошего школьного и университетского Белинского), созданных за полтора века.
Эта насыщенность книги цитатами, с глубокими и точными комментариями В.Михайлова тоже позволила мне начать статью с утверждения о том, что Лермонтов дождался именно своего исследователя, способного постичь его запредельный мир. Соединение в книге пристального внимания даже к мельчайшим деталям быта, уклада, истории рода, т.е. жизни физической, с одной стороны, и высочайший уровень анализа душевного лада и разлада, синтезированный в предельно возможный уровень обобщений, переходящий у Михайлова в область высшего, если хотите, божественного сознания, преодолевающего земное притяжение, – вот одна из характернейших примет книги В.Михайлова.
В.Михайлов, безусловно, оставаясь поэтом, каким-то непостижимым образом преодолевает природой данный поэзии эгоцентризм, словно растворяясь в мире другого поэта, и этот таинственный, поднебесный мир Лермонтова открывает перед ним свои скрытые ото всех тайны и боли. Может быть потому, что эти тайны и боли у них во многом общие.
Про книгу Михайлова очень трудно писать, настолько густым, сверхнасыщенным языком она написана и настолько, повторю, здесь всё спрессовано. Её, в свою очередь, тоже хочется бесконечно и обильно цитировать, настолько здесь всё точно и первозданно.
А ещё поражает чуткое, бережное, в высшей степени деликатное обращение Михайлова со всем, что касается сокровенных для Лермонтова чувств и мыслей. Всякая небрежность или бестактность по отношению к так оберегаемым самим поэтом личным переживаниям и Михайловым пресекается безжалостно, как, к примеру, в связи со «сверхчутким», по определению Михайлова, и «несносным интуитивистом» Розановым, позволившем недопустимое замечание о матери поэта.
И как тонко и глубоко размышляет сам Михайлов о роли матери Лермонтова в творчестве и судьбе поэта, которой он почти не помнил (совершенно замечательно в михайловском контексте то, что стихи и жизнь поэта оказываются неотделимыми и что только так и может быть у русского поэта).
Но Лермонтов почти не знал своей матери, может быть, ещё поэтому её образ – это святой и светлый лик ангела, именно здесь – исток этого непостижимого лермонтовского слияния неба и земли.
И уже с раннего детства даже судьбы двух гениев, Пушкина и Лермонтова, оказываются близкими – это два сироты в нашей литературе. Пушкину, при живой матери, как смогла, заменила её няня. Для Лермонтова родная бабушка Елизавета Алексеевна Арсеньева родной, как мать, стать не смогла: «Трёхлетним ребёнком он остался без матери, а потом по сути был отлучён от родного отца. Бабушка, конечно, всем была хороша и любила своего Мишеньку без памяти, но каково дитяти расти без родителей? …В семнадцать лет он осиротел полностью: вдали от сына, в одиночестве умер его отец, Юрий Петрович, с которым бабушка, Елизавета Арсеньева, так и не позволила жить вместе».
В.Михайлов приводит единственное воспоминание поэта о матери, записанное им в пятнадцать лет: «Когда я был трёх лет, то была песня, от которой я плакал: её не могу теперь вспомнить, но уверен, что если бы услыхал её, она бы произвела прежнее действие. Её певала мне покойная мать».
"А в 17 лет, – пишет далее Михайлов, – появилось стихотворение «Ангел», навеянное этим воспоминанием. Это один из шедевров его лирики. Кстати, стихотворение первоначально называлось «Песнь ангела». Земная материнская песня словно воспаряет в небеса – и пробуждает в прапамяти небесную песнь ангела.
По небу полуночи Ангел летел,
И тихую песню он пел;
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
Это, конечно, видение, чудесное видение, открывшееся душе. Святая ангельская песня, услышанная душой молодой, ещё слетающей по небу полуночи на землю, в мир печали и слёз – и песня матери, напетая младенцу, а может быть слышанная им ещё до рождения, в звуках самого родного голоса: и та, и другая словно сливаются в глубине сознания, памяти и воображения в одно чудесное воспоминание – звуков небес. После такого пения, таких звуков душа может лишь томиться на земле, желанием чудным полна, и никакие земные песни уже не в силах заменить услышанного.
О ком это стихотворение? – о матери? о себе?.. О человеке вообще?..
Разгадка принадлежит небесам, она, словно звук песни в душе, остаётся без слов.
Небесная жизнь отголоском слетает в жизнь земную. Существование на земле – лишь томление души по неземному блаженству. Скучные песни земли не заменят небесную песнь. Не заменят… но именно земная песня матушки, что она певала дитяти, вызывает в провидческом предсознании младенца звуки небес, ангельское пение, услышанное некогда душой младой.
Небо смыкается с землёй в единое целое – вот что по-настоящему живёт в душе человека. Вот оно – содержание Лермонтова, сущность его материи. Не одна лишь человечность, что у других поэтов, – Богочеловечность.
Так в первом же воспоминании Лермонтова о своей жизни и его поэтическом осмыслении небо сходится с землёй, и душа поэта оказывается на томительном перепутье, исхода из которого в земном существовании нет и не может быть".
Блестящая характеристика почти неосязаемого образа матери-ангела. В.Михайлов возвращается к нему снова и снова: «Душа матери кажется сыну исполненной небесной чистоты под впечатлением Ангельского пения, которое остаётся на всю жизнь Божественным камертоном. Но и само это чудесное видение, по сути, является отражением запечатлённой в чистой душе младенца земной песни его матери. Впечатление настолько сильное – и видение настолько одушевлённое, живое, что юный поэт забывает о том, что это Бог вдохнул в человека душу. В памяти только звуки небес – они и порождают образ Ангела, несущего в объятиях на землю душу младую. Собственно, Ангел, посланец Бога, тут для поэта неотделим от самого Вседержителя, сливается с Ним. Иначе, высшая материя Лермонтова здесь творит свои догматы, исходя из собственного тонкого чувствования той истины, что даровал ему Бог».
Соединение пристальнейшего внимания даже к мельчайшим деталям быта, уклада, истории рода, с одной стороны, и высочайший, предельно возможный уровень религиозно-философских обобщений, переходящий в область высшего сознания, преодолевающего земное притяжение – одна из характернейших примет книги В.Михайлова. Как после этого можно судить о поэтическом мире Лермонтова в традиционном измерении. Но не понимали и судили. Даже братья-поэты. И догматически уличали Лермонтова в нарушении христианских заповедей.
В искреннем, святом стремлении к высшей правде – истине, Валерий Михайлов, говоря словами Достоевского, готов «завести процесс со всею литературой». Поистине, «слово – великое дело». Это не ревизия, а скрупулёзный поиск золотой жилы под хрестоматийными напластованиями пустой породы. Совершенно закономерно возникают имена двух предшественников Лермонтова – Пушкина и Гоголя, но в совершенно неожиданной трактовке. И здесь Михайлов находит единомышленника, обращаясь к «совершенно точным», по его словам, и афористично ясным формулировкам Петра Перцова: «Лермонтов тем, главным образом, отличается от Пушкина, что у него человеческое начало автономно и стоит равноправно с Божественным. Он говорит с Богом, как равный с равным, – и так никто не умел говорить. Именно это и тянет к нему: человек узнаёт через него свою божественность». Что касается Гоголя, то здесь вывод П.Перцова подобен формуле: «Насколько Гоголь ветхозаветен – настолько новозаветен Лермонтов. Это полярность Микель-Анджело и Рафаэля». И потом: "У Гоголя – ещё природный человек – в вечном смятении перед Богом, как ветхозаветный иудей. Только у Лермонтова он – сын Божий, и не боится Отца, потому что «совершенная любовь исключает страх».
Повторю, порой создаётся впечатление, что не просто сложно, но невозможно преодолеть вслед за Михайловым непроходимые кущи духовного пути Лермонтова: «Где земля, где небо? где смерть, где бессмертие? где сон, где явь?»
Ведь за сном у Лермонтова возникает ещё и сон во сне, где уже не «боязнь полного забвения и вечности, где ничто не успокоит, как в „Ночи“, терзает его, но отчаяние бессмертия» – и вновь, «жестокого свидетель разрушенья», он дико проклинает и отца, и мать, и всех людей, и ропщет на Творца, «страшась молиться»:
И я хотел изречь хулы на небо,
Хотел сказать…
Но замер голос мой, и я проснулся.
Снова замирает голос, снова настоящее пробуждение от страшных сновидений избавляет его от хулы на небо".
Ну как после этого не только говорить, но и жить дальше?! Жесточайшие, полные отчаяния слова отрицания. В.Михайлов пишет, что «поэт не находит ни в Творце, ни в Его творении на земле – добра».
И постоянным фоном этого непостижимого мира: и в творчестве, и в жизни, и в смерти – Пушкин. Это духовно-творческое братство двух гениев или, пользуясь эмоционально-точной формулой Михайлова, «двух огненных звёзд в космосе поэзии …если чем и можно объяснить, то только равновеликостью фигур».
Говоря о пушкинских стихах Лермонтова, написанных после дуэли, изменившей бесповоротно его судьбу, Михайлов пишет: "Чувство так живо, простодушно и трепетно в этих непосредственных стихах, что не сразу понимаешь: стихотворение слишком личное, чтобы быть только о Пушкине. Это ещё – и о себе: тут невольное предсказание и о собственной гибели. Так ведь смерть-то поэта!.. Конечно, с Пушкиным у Лермонтова братство по поэтической крови, духовное родство, хотя и сложное по составу, загадочное, – недаром Георгий Адамович подметил: «В духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить, но и невозможно отрицать, – это его противостояние Пушкину».
Но, уточним, это противостояние – по духовному заряду, по творчеству, – однако отнюдь не по существу поэзии и отношению к ней. В затравленном светом Пушкине, в гибели его – Лермонтов прозрел, возможно не отдавая себе отчёта, просто почуяв, – свою собственную судьбу".
Почему, зачем, откуда зло? Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Бог?".
Всё это потом будет расчерчено, разлиновано и разработано в мельчайших деталях у Достоевского – философски (он останется ближе всех к Лермонтову) и эмпирически (чувственно-психологически) – у Толстого.
Но это будет всё равно уже на земле и в человеческих измерениях. На поднебесном, Божественном уровне, как у Лермонтова, – не повторится больше никогда.
А Михайлов заново открыл планету, свет от которой как будто виден всем без исключения, но только единицам светит.
Александр АХАБЬЕВ В ОБЛАКЕ СВЕТА
***
N.N.
По-пушкински, за морем тихо живи,
Зачем ты сюда, через наши границы? –
До уровня непроходимой любви
Нельзя опускаться летающей птице.
Она уже здесь, и её не вернуть.
На острых губах нет и тени испуга,
Но ей невозможно в глаза заглянуть,
Поскольку они далеки друг от друга.
Тот мир отсечён, и пока журавли
Неслышно курлычат, оставшись снаружи,
Она будет биться в стекло изнутри,
Прижав к голове безупречные уши.
Тот мир обречён, он даёт только свет,
И в облаке этого зимнего света
Легко проследить умозрительный след
Её затянувшегося рикошета.
Я помню: улыбка её коротка,
Я знаю секреты фамильной окраски:
Узор на щеках – от отца, барсука,
А крыльями – в маму, анютины глазки.
Свой цвет на свободу меняет она,
Но я не увижу, пока не поверю,
Что в жизни нет выхода, кроме окна.
А двери... Да что мы всё: двери да двери!
***
Коль я неправ, так не судите строго:
Вдруг захотелось поболтать немного
Не о любви – так о нехватке оной –
Не с кем-нибудь, а со скульптурой конной, –
Чтоб вашему высокоблагородью
На вздыбленном коне над хладной Обью
(Читай: Невой, Евфратом, Тибром, Темзой...)
Тщета необоснованных претензий
Незамутнённый взор не замутила
На берегах Оби (Урала, Нила),
Чтоб Ваша честь, купаясь даже в море,
Не забывала про memento more.
Обычно я в советчики не лезу,
Но знаю: если к сложному процессу
Не предъявлять претензий непомерных,
Как это принято у некоторых смертных,
И эту Книгу Нашей Жизни если
Читать не как историю болезни,
То это будет... это будет, значит...
Похоже я забыл, с чего я начал.
Но не напоминайте, бога ради,
Что прошлое осталось где-то сзади,
Что день грядущий хоть нам и неведом,
Но у него проблемы есть с просветом...
Уж лучше я, как в старой дзэнской притче,
Увидев в небе силуэты птичьи
(Вы снова здесь, изменчивые тени?) –
Произнесу: «Вот гуси пролетели».
А Вы меня поправите, надеюсь:
«Неправда, никуда они не делись».
СТАРЫЙ ВАРШАВСКИЙ РОМАНС
(исполняется на мотив «Утра туманного»)
Умбра и охра краски казённые,
При жизни к смерти приговорённые:
Кровь, засыхая, становится бурой,
Пуля, ржавея, останется дурой.
Их ровно восемь на парабеллум,
Они вникают в наши проблемы
И, выбирая височные доли,
Нас навсегда избавляют от боли.
Мысль изречённая пуле подобна:
Та – извлечённая – в дело не годна.
В этой предсмертной записке – ни слова,
Есть только время – четверть второго.
Нету ни слова по-польски – так что же? –
Что тебе Польша, и на' что ты Польше?
Да и вообще этот час – 1.15 –
Неподходящий, чтобы стреляться.
Птицы на шпилях старой Варшавы –
Все в позолоте, тусклой и ржавой –
Напоминают виденья вчерашние,
Грустных орлов над кремлёвскими башнями.
Умбра и охра – краски печальные,
Цвета тоски, но не цвета отчаянья.
Грудь поседелая, молью побитая,
Что ж ты наделала, Речь Посполитая?
КОНЕЦ ВРЕМЁН
Да. Всякой силе есть предел и мера.
Разрушен будет новый Вавилон
Устами тарантиновского негра,
Перстами белой девушки с веслом.
Не знаю я, что там у вас смешалось
(Да в самом деле, уж не языки ль?),
Но к вам, друзья мои, утратил жалость
Пророк библейский Иезекииль.
Смешались языки? – Ой, не смешите,
Не утверждайте, что виной всему
Лексические трюки дяди Вити
И тёти Моти подлое «ну-ну».
Жги, жги, гармоника! Не виждят и не внемлят
Пророки в наши дни, – об чём и речь.
Лишь Пушкин, обходя моря и земли,
Своим глаголом норовит обжечь.
А девки плещут вёслами на Каме,
А парни удят рыбу из Оки,
При этом, заплетаясь языками,
Уродуют родные языки.
Не виждю я в Кондратах и в Маланьях
Носителей глоссарной чистоты.
Не то чтоб я скупее стал в желаньях –
Желания по-прежнему просты:
Есть, есть и высший суд над вашим братом –
Однажды, если Библия права,
На языке всем и всему понятном
Заговорят и камни, и трава.
"Когда тебя моя коснётся кара,
Узнаешь ты, что имя мне Господь!", –
И дядя Витя в дымке перегара,
И тётя Мотя, пальцы сжав в щепоть,
Исторгнут не слова – одни лишь звуки,
Что в сердце русском навсегда слились:
Где «Аз воздам» – там воздадут и буки, –
Я говорю вам как специалист.
И в ходе этой страшной процедуры,
Боюсь, мне не остаться в стороне.
Коснёмся и моей кандидатуры,
Хоть речь идёт совсем не обо мне.
Так вот. Когда мычащими рядами
Вы будете под окнами брести,
Моя собака чёрными губами
Скажет мне последнее «прости».