Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Гавриил Троепольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
– Хорошо действуешь, Игнат Прокофьевич, хорошо. – Тут Платонов сделал таинственное лицо, осмотрелся по сторонам, хотя они стояли в дальнем углу комнаты, и по секрету зашептал: – люди могут сказать: мол, за пожарами следит, а своя хата антипожарная. Чуешь? Конек прикрой и глиной залей, обмажь хату, побели!
– То – личное, тьфу! – так же тихо прошептал Игнат и даже плюнул тихонько.
– Другие-то хаты личные, а ты же их охраняешь. Тут пример должен быть. Чуешь?
Игнат задумался.
Несколько дней подряд он ходил с палкой в руках по токам, к комбайнам, бывал на фермах, ходил в самую жарищу, и головы ему не напекло, как на апробации, хотя дни стояли еще более жаркие, чем тогда.
Пришел Игнат в бригаду Алеши Пшеничкина на ток и говорит:
– Опахать! На правлении решили, и инструкция гласит: опахать на двенадцать метров кругом.
– Сейчас не могу, – возражает Алеша, – все лошади заняты.
– А после пожара можешь? – задает вопрос Игнат.
– Но! Прилепился! – неосторожно сказал Пшеничкин.
– Как, как? Ты меня ставил на должность?
– Я.
– Почему тогда не выполняешь инструкцию? Если так, давай другую работу!
– Ну завтра, понимаешь, завтра!
– А я завтра иди к тебе проверяй? Их четырнадцать токов в колхозе: если все – завтра, то двадцать восемь дней потребуется. Инструкция гласит: ток готов – опаши!
Алеша начинал волноваться.
– Тебе надо, чтобы я лежал? – обратился Игнат к бригадиру. – Буду лежать. – И он, правда, вытянулся среди тока и подложил ладонь под голову. – Лежу, пока ток не опашешь. Я все сказал, Алексей Антонович. Хоть три дня буду лежать, я могу. – Он помолчал и уверенно заключил: – Опашешь! Скирдой меня закладывать не будешь!
Пшеничкин даже плюнул с досады.
– Сергей Васильевич, – крикнул он, – выпрягай из брички! Давай опашем ток… Плуг там, в сарае.
После того как опахали ток, Игнат направился к комбайну. На ходу взошел на штурвальный мостик, вытащил из держателя огнетушитель, постучал по нему щелчком, сошел снова вниз, забежал вперед и поднял руку. Комбайнер – молодой, широкоплечий паренек, покрытый пылью и половой так, что и не поймешь, то ли брюнет, то ли блондин, – замахал ему рукой и и кричал:
– Сойди, говорю!
Тракторист грозил Игнату кулаком из дверцы кабины и жестом показывал, как он раздавит его в лепешку, но тот стоял невозмутимо. Стал и весь агрегат. Все подбежали к Игнату: тракторист, комбайнер, штурвальный, двое соломокопнильщиков. А Игнат вдруг сел на землю, видимо опасаясь, что его просто столкнут с дороги. Комбайнер совал ему громадный гаечный ключ к носу и кричал:
– Остановить агрегат – преступление! У меня – норма, у меня – сроки! Ты понимаешь – хлеб!
Игнат сказал:
– Садитесь!
Никто, конечно, не сел, и все дружно плюнули, а тракторист вскочил в кабину и включил скорость. Залязгали гусеницы трактора, загремел комбайн. Но Игнат лег, опершись на локоть, и ковырял соломинкой в зубах. Гусеницы остановились в двух метрах от него: поверни тракторист вправо – хлеб помнешь, поверни влево – зарежешь хедером Игната. А тот поманил пальцем комбайнера: дескать, придешь все равно, через человека не поедешь! Комбайнер подошел, ударил фуражкой оземь и начал выражаться разными словами, а Игнат спросил:
– Огнетушитель для чего? – И, не дожидаясь ответа, сообщил: – Для безопасности от огня. Заряди!
– Да заряжу вечером, на заправке! Не могу допустить простой! В райком пожалуюсь!
– Никакого простоя не будет: вода есть, заряды есть, пятнадцать минут – и готово!
– Вечером, говорю! – кричал комбайнер. – Ты человеческое слово понимаешь или нет? Ве-че-ром!
– Человеческое понимаю, а вот как ты выражаешься, не понимаю, – отозвался спокойно Игнат, глядя вверх на облачко, будто ничего и не случилось.
Комбайнер устыдился и уже тише сказал:
– Ну, слышь: вечером!
– Ничего не вечером. А я, дежурный пожарной охраны, должен к тебе вечером идти проверять? Нет, вечером не могу. Сейчас делай! Инструкция гласит как? А так: без огнетушителя не смей косить! Без огнетушителя – ни шагу вперед! Затем он и придается к сложному агрегату, который тебе доверили. – Тут Игнат ударил кулаком о землю. – Сам секретарь райкома, Иван Иванович, сейчас был и говорит: «А сходи-ка, Игнат Прокофьевич, проверь огнетушители на комбайнах!» – Игнат решительно встал, отряхнул колени и зад ладонью. – Давай ведро, воду, заряды! Заряжать умеешь?
– Учили… Знаю, – буркнул комбайнер и вскоре загремел ведром.
Делали все быстро: в ведре воды растворили пакеты щелочи, залили раствор в камеры огнетушителя, вставили два стеклянных закупоренных баллончика куда следовало, подвязали кусочек картона под ударник; вся процедура заняла не более пятнадцати – двадцати минут. Когда огнетушитель, уже заряженный, вставили в гнездо, Игнат подал проволочный крючочек комбайнеру и сказал:
– Привяжи к аппарату, будешь ежедневно прочищать выходное отверстие! – Не оглядываясь, он пошел к следующему комбайну.
Короче говоря, Игнат Прокофьевич навел полный противопожарный порядок в поле и принялся за фермы. Там он заявлял:
– Говоришь: «некогда», «молоко прокиснет»? А после пожара не прокиснет? Уберите сухой навоз, подметите! Тогда уйду. Вот сижу на молочном баке и буду сидеть хоть трое суток – я могу! – а вам молоко лить некуда.
Сладу с ним никакого не было, и его жена, Домна Васильевна, работавшая на ферме дояркой, высказалась так:
– Бабоньки, ничего не поделаешь! Я его знаю: если втемяшится, то паровозом не сдвинешь. Давайте очищать! Он у меня целый месяц уже не обедает дома, а вечером как доткнется до кровати, так замертво и засыпает.
А Игнат, сидя на баке, выбивал на нем всеми десятью пальцами «комара» и объяснял жене:
– Должна понимать, сколько на мне колхозного добра лежит: пожарный инвентарь, пять комбайнов, четырнадцать токов, четыре фермы… А триста хат колхозников? Они хоть и личные, но гореть им пока еще не надо. «Не обе-едает до-ома!» – передразнил он шутливо. Так, думаешь, и не обедаю? Сейчас в любом мосте и поле можно пообедать – только ешь, пожалуйста! Примерно, пришел Игнат на ток, а ему: «Игнат Прокофьевич, садись за компанию!» Он снял фуражку, поклонился и продолжал: – Игнат – к комбайну, а ему говорят: «Товарищ Ушкин, отобедать не угодно?» – Он отвел руку с фуражкой в сторону и еще раз поклонился, – У вас вот только и спорить приходиться, как с несознательными элементами, а другие сразу инструкцию выполняют.
Конечно, фермы очищались, подметались, Игнату в заключение подносили двухлитровую посудину молока, и все, в конечном счете, были довольны. Даже колхозники не стали возражать, когда он, делая обход, выговаривал:
– Когда трубу чистила? Сто лет назад, в царствование дома Романовых. Инструкция, в примечании, гласит: «За нечистку трубы штраф двадцать пять рублей». Подвергаешь опасности населенный пункт и социалистическое имущество. Завтра проверю.
И все стали аккуратно чистить трубы. Однако когда Игнат зашел к плотнику Ефимычу, чтобы проверить трубу, тот схватил увесистый дубовый метр и, не выслушав контролера, молча погнал его со двора.
Игнат не обижался, Игнат работал с песнями и присвистом, хотя и не спеша. А бригадир Платонов, глядя на Игната, толковал Алеше Пшеничкину:
– Знаешь, Алеша, ему бы коня под седлом да «тулку» за плечи: ой и объездчик был бы мировой! Сам пылинки чужой не возьмет и рвачу не даст.
– Если только новый фокус не выкинет. Боюсь пока за него. Вряд ли он в пожарке-то усидит на одном месте, а не то что в объездчики, – сомневался Пшеничкин.
Но и зимой, на удивление всему колхозу, Игнат остался на пожарке и еще, кроме того, взялся по совместительству вязать сорговые веники для продажи, а когда сдавал их в кладовую готовыми, то говорил:
– На каждом венике вензель выжжен – «Н. Ж. И.». Повыше – «Н. Ж.», а «И» – чуть ниже. Это значит, – объяснял он, – колхоз «Новая жизнь», а вязал веник Игнат. Таким веником хоть Красную площадь подметай – не стыдно!
Кто ж его знает, этого Игната! Может быть, он и вправду мечтал, что веники попадут в Москву и кто-то будет подметать ими Красную площадь.
Всю зиму увлекался он вениками и, наконец, стал их делать прямо-таки художественно: вплетал лычки, хитро перевивая на рукоятке, весь веник подбирал по одной стеблинке, а у основания рукоятки приделывал бантик из тонкого белого прутика. Правда, изготовлял он веников вполовину меньше прочих мастеров-колхозников, но лучше никто не вязал.
…К, весне ближе, когда пригрело солнышко и набухла речка, когда с бестолковым перекликом полетели гуси да засвистели в сумерках крыльями утки, Игнат заскучал.
Он подолгу прислушивался к скворцу, всплескивал руками и восхищался, когда тот то ворковал голубем, то свистел по-мальчишьи или хохотал по-сорочьи.
– От музыкант так музыкант! – восклицал Игнат. – От скворец – молодец, а ворона – дура!
Иногда часами просиживал около пожарного сарая, встречая и провожая стаи гусей, и тихо говорил:
– Эх вы, гуськи, гуськи! Молодцы гуськи!
Часто заходил, по соседству, ко мне в агрокабинет, сидел молча, читая газету, и никогда не мешал работать, разве только скажет:
– Все пишешь, Акимыч.
– Надо. Требуют, чтобы аккуратно и во-время все делалось, по плану.
– Летом – днями в поле, зимой – все пишешь… Трудная работа!
– Нет, – говорю, – хорошая, Игнат Прокофьевич, работа.
– Требуют, говоришь? – спросит он, глядя в пол.
– А как же!
– Эх-эх-хе! – вздохнет он. – А с меня никто не требует: вроде так и должно быть.
– Вот подойдет лето, снова будешь хлопотать, добиваться противопожарного порядка: оно и веселее будет.
– Да они теперь, двадцать километров недоезжая, позаряжают огнетушители, а на фермах – привыкли… Чего я буду делать? Нечего Игнату делать! Бочка воды, насос и лошадь: сиди, Игнат, жди пожара! Разве это работа?! После этих слов махнет безнадежно рукой и выйдет.
Заскучал Игнат и, потренькивая на балалайке, тихонько пел у пожарного сарая:
Эх! Летят утки…
Летят утки и два гуси…
Он долго тянул последнюю ноту, потом вдруг резко встряхивал головой, вскрикивал: «Э-эх!», делал паузу и, медленно поникая головой, заунывно продолжал:
Эх! Чего жду я… Чего жду я.
Не дожду-у-уся-а-а…
Чего ждал Игнат – неизвестно, но недаром же он переделал куплет на свой лад: «кого люблю» заменил «чего жду я». Пел он тихо, плавно и вдруг давал дробь пальцами по балалайке, высыпал прибаутку:
– Э, будь ты, Игнат, неладен!
Бабка сеет вику, дедка – чучавику!
Чучавику с викою, да вику с чучавикою!
А потом снова:
Летят утки, летят утки…
Перепуталось настроение у Игната, совсем перепуталось! И делать, как видно, он ничего не хотел, даже и ходить стал как-то еще медленнее, нехотя, будто отяжелел.
Дежурство своему подсменному он сдавал перед вечером, около шести часов, уходил на берег речки и подолгу смотрел на воду.
Вот там-то, на реке, и произошел случай, запомнившийся всем в колхозе надолго, случай, о котором часто рассказывают сейчас и будут, может быть, рассказывать внукам.
В ночь тронулся лед, а к утру остановился. На хуторе Веселом этого не знали, и трое ребятишек пришли в школу по льдинам. Учительница, увидев их, перепугалась и домой не отпустила, но Сережке Верхушкину, десятилетнему мальчугану, не то чтобы не хотелось оставаться в селе ночевать, а наоборот, захотелось во что бы то ни стало перейти еще раз речку. Он и пошел. Дошел до середины реки, а тут где-то захрустело, загремело, вода хлынула к краям. Он побежал к тому берегу, а там разлило по краю так, что впору вплавь бросаться; подумал да бегом назад. Подбегает обратно к селу, а тут еще шире, от льдин до берега – метров двадцать. Не выдержал Сережка, закричал.
Берег в том месте довольно крутой, хотя и не обрывистый, множество тропинок спускается к реке. Люди бежали на крик, собралось уже человек пятнадцать, все кричали с берега:
– Перемычку смотри!
– Сережка-а! Беги влево-о! До перемычки-и!
Влево, метров за двести, действительно образовалась перемычка: в узком месте реки несколько льдин отползло к берегу, и по ним можно бы и пройти, но Сережке внизу не было видно этой самой перемычки, а сверху кричали, махали руками, грохот льда все приближался, лед под ногами вздрагивал, вода бурлила в просветах между льдинами. Мальчик растерялся и уже не кричал, а тихонько плакал, не двигаясь с места. Кто-то пытался добросить ему веревку, но куда там: воды уже больше тридцати метров, а глубина теперь выше человеческого роста! Трое мужчин во главе с Ефимычем тащили лодку. Все сбежали вниз, советовали, кричали; вдруг что-то хрустнуло, огромная льдина на середине реки стала торчком, затем со скрежетом грохнулась о соседнюю, расколола ее, и лед зашевелился. Все ахнули.
В этот момент и показался на берегу Игнат. Он спокойно смотрел в течение нескольких секунд на все происходящее и бросился стремглав под гору, к реке.
– А ну посторонись, у кого ума нету! – бросил он на бегу, и все расступались, так как он бежал быстро, не похоже на Игната.
– Не дури! – озлился Платонов. – Не видишь – беда!
А Игнат, не слушая, сорвал с себя пиджак, снял сапоги, бултыхнулся в ледяную воду и поплыл к Сережке.
– Ах-х! – выдохнули все разом.
Перемахнул Игнат воду, вцепился руками в край льдины, пробует взобраться, а никак.
– Пропал Игнат! – сказал кто-то с дрожью в голосе.
Но Сережка – откуда и прыть взялась! – подскочил к краю, снял с себя пиджак, взял его за рукав, а другой подбросил Игнату; тот схватился одной рукой за пиджак, а мальчик, напрягаясь изо всех сил, помог, и, наконец, Игнат выбрался на лед. Он взял Сережку за руку и побежал к перемычке. Лед тихонько пошел… Игнат бежал с Сережкой зигзагами, обегая полыньи, навстречу ходу льдин, бежал, не выпуская руки мальчика, к тому месту, где река уже и льдины шли плотно к берегу. И люди бежали по берегу вровень с Игнатом и что-то кричали, махали руками, шапками. Вдруг рокочущий бас покрыл все крики и шум льда.
– Дава-а-ай сюда-а-а! Игнат! Сюда-а! – кричал Ефимыч, заметивший у берега затор льдин. Это было ближе, чем перемычка, да и цела ли она теперь там, никто иг видал – на горе никого не было.
Игнат повернул на зов Ефимыча и две минуты спустя был уже на берегу. В этот момент прибежал и председатель колхоза и многие другие: народу все прибавлялось и прибавлялось.
Кто-то надел на Игната его пиджак, кто-то стащил с себя вторую пару брюк, кто-то подал сапоги, принесенные с того места, где разулся Игнат… С горы приволокли тулуп и сразу набросили на героя, а Ефимыч нахлобучил ему свою громадную баранью шапку. Игнат же спокойно, как всегда, сказал:
– Бабочки, повернитесь передом на запад, а задом на восток и перекреститесь пока в таком положении… А я портчонки сменю на сухие.
На лицах у всех появились улыбки, кто-то сказал:
– Ну и Игнат!
А он посмотрел на гору как-то печально, вздохнул, взялся за голову рукой, закрыл глаза и повалился. Упасть ему, конечно, не дали, подхватили на руки, захлопотали, заахали:
– Ах! Ах! Сердце зашлось у бедняги!
– Фельдшера надо!
– Понесли на руках! – скомандовал подбежавший Алеша Пшеничкин.
Из двух весел и из пальто моментально соорудили носилки, положили на них Игната в тулупе и понесли на гору: впереди – Пшеничкин и Ефимыч, позади – сам Петр Кузьмич и Платонов. Игнат был человеком негрузным, и вчетвером они быстро вынесли его наверх.
Как только носилки очутились на горе, Игнат открыл глаза и сказал:
– Хватит. По ровному сам дойду, – и встал как ни в чем не бывало.
– Да ты что? – воскликнул Пшеничкин.
Все недоумевали.
– Э-ва! – сказал им Игнат. – Гора-то во какая высоченная! Чего на нее без дела лезть? – и побежал трусцой, а обернувшись к оставшимся и запахнув полы тулупа, добавил: – Я ж застудиться могу, если лежать до самого дому! А то бы лежал…
Нет, они не просто недоумевали, а буквально опешили и ничего не успели ему оказать на это. Наконец Ефимыч бросил оземь весло, плюнул и сказал:
– А чорт его знает, что он за человек!
– Да-а! – протянул Петр Кузьмич.
Ефимыч негодовал:
– Лень ему, вишь, на гору вылезть! Несите его! Знает, чучело, что понесут!
– Да-а! – еще раз сказал председатель. – Подшутил он над нами! Уж не загадку ли он снова загадал нам? Бегают, мол, по берегу, как куры на пожаре, а мальчишка – на льду. Нате вам за это, тащите, дураки, на гору!
– А леший его знает, что он там загадал! – все еще сердился Ефимыч и, обернувшись к Алеше Пшеничкину, уже спокойнее попросил: – Там у меня, под верстаком, четвертинка водки. Дойди быстренько, отнеси ему. Вода ледяная – пропасть может Игнатка. Ему водки сейчас – обязательно: и в нутро принять и снаружи протереть надо, Сходи, Лексей Антонович, а я… к нему не пойду, – заключил он решительно, попробовал было нахлобучить по привычке шапку, но ее не оказалось. Ефимыч плюнул и добавил: – И за шапкой не пойду!
Я пришел на берег одним из последних. Петр Кузьмич как раз говорил:
– Напрасно, напрасно, Ефимыч! Наоборот, надо тебе сейчас пойти к нему и, пожалуй, даже и выпить с ним по стопочке…
А когда мы втроем пришли к голубой, вновь покрытой хате Игната, то хозяин к тому времени уже успел принять две четвертинки благодарственных приношений и спал как убитый, тихо, без храпа.
– То ничего, – успокоительно сказал Ефимыч. Через пол-литру никакая простуда переступить не может.
Прохор семнадцатый, король жестянщиков
Спрашивается: какое отношение к запискам агронома имеет король, да еще семнадцатый?
Вношу ясность.
Прохор семнадцатый – что и есть тот самый Прохор Палыч Самоваров, который еще до Петра Кузьмича Шурова был председателем колхоза; что же касается королевского титула, то это люди ему прилепили такое – беру только готовое.
Общий вид Прохора Палыча, конечно, резко выделяется среди всего населения колхоза. С этого и начну.
Комплекция плотная, рост выше среднего, животик изрядно толст, ноги поставлены довольно широко и прочно; голова большая, лоб узковат, но не так уж узок; нос узловатый, широкий и тупой, слегка приплюснутый, с синим отливом; нижняя губа приблизительно в два с половиной раза толще верхней, но не так уж толста, чтобы мешала; две глубокие морщины – просто жировые складки, а не то чтобы следы когтей жизни; глаза на таком лице надо бы ожидать большими, а они, наоборот, получились маленькие, сидят глубоко, как глазок картофелины, и цвета неопределенного, будто подернуты не то пылью, не то марью. Прохор Палыч не брюнет, не блондин, но, однако, и не полный шатен.
Одевается он с явным подражанием работникам районного масштаба: темная суконная гимнастерка с широким воротом – зимой и летом, широкий кожаный желтый пояс, ярко начищенные хромовые высокие сапоги и широкие синие галифе. Голову на плотной шее Прохор Палыч держит прямо и, проходя, ни на кого не смотрит (если поблизости нет кого-нибудь из работников района).
Вот он какой представительный!
Знакомы мы с ним уже порядочное время, довольно хорошо знаем друг друга, давно я хочу о нем написать, но все-таки каждый раз, как возьмешь перо, думаешь: что о нем писать?
Писать о том, что у него огромный клетчатый носовой платок, в который свободно можно завернуть хорошего петуха и в который он сморкается трубным звуком, так что телята шарахаются во все стороны, – это же неинтересно.
Сказать о нем, что он блудлив, нельзя, так как у него было только три жены: первая после развода вскоре умерла, вторая живет с двумя детьми где-то не то во Владивостоке, не то во Владимире, а с третьей он живет и сейчас (пока еще не регистрировался и, наверно, не думает).
Ну что еще? Сказать, чтобы он не делал ошибок, тоже нельзя. Ошибки он делает и всегда их признает рьяно, признает, даже если этих ошибок нет, а начальство подумало, что ошибки есть. Иной день даже ему в голову приходит такое: «А какую бы мне такую ошибку отмочить, чтобы и взыскания не было и весь район заговорил?» Но для признания своих ошибок он всегда оставляет, так сказать, резервы. Вот он, например, как мы уже заметили, не регистрируется с последней женой – это тоже резерв! А ну-ка да скажет высшее начальство: «разложение» или что-нибудь вроде того? Тогда можно признать свою ошибку и скрепя сердце вернуться к прежней жене; так что в конце концов получается – жена у него одна-единственная, а эта теперешняя – так, ошибка.
Или, скажем, написать, что он много водки пьет, – клевета, оскорбление личности! Ничего подобного! Он никогда больше пол-литра в один присест не выпивает. А разве, спрошу я вас, нет людей, которые выпивают больше? Есть. И здесь Прохор Палыч прав, говоря, что он норму знает. Ну не без этого, конечно, праздник там большой или свадьба в колхозе случится, тогда выпьет вдвое больше или около того; в таком случае в конце процедуры у него появляется непонятное головокружение, душевные переживания всякие, даже тоска какая-то, и он плачет. Прохор Палыч прав, говоря, что когда он пьян, то становится смирным настолько, что и курицу не обидит.
Еще о чем же? Разве о характере? Можно. Характер у него таков: с одной стороны прямой и твердый, а с другой – мягкий и податливый, как воск. Внутри же ничего не видно; тонкое дело – заглянуть внутрь человека! Может быть, со временем и выяснится, что там, внутри, а пока буду писать о том, что видимо как факт и что подтверждает сам Прохор Палыч.
Например, что значит: «прямой и твердый с одной стороны»? Это значит: если он что-либо надумал, а кто-то из людей ниже его по должности перечит, то Прохор Палыч найдет способ доказать твердость характера и прямоту. Быками не своротишь – найдет! Собственно, прямота проявляется чаще всего под конец собеседования, и он не моргнет глазом сказать возражающему: «К чорту! Не выйдет по-твоему!»
Теперь: «с другой стороны – мягкий». Тут надо примером. Допустим, заехал из района в колхоз председатель райисполкома, или заведующий райзо, или кто-либо – упаси боже! выше, тогда Прохор Палыч, заходя в кладовую, делает следующее: сначала складывает колечком большой и указательный пальцы и произносит мягко, обращаясь к кладовщику: «Ко-ко – двадцать» (яиц, значит, двадцать). Затем покрутит пальцами около лба, завивая рожки, и говорит еще ласковее, со вздохом: «Бе-бе – четыре» (это означает – четыре килограмма баранины). Таким же шифром он передает мед (жужжит), ветчину («хрю-хрю») и, наконец, щелчком слегка бьет себя по горлу сбоку, подняв шею, и изрекает: «Эх-эх-хе! Маленькие мы люди. Ничего не попишешь: сама жизнь того требует».
В общем о своем характере он так и говорит: «Я если залезу на точку зрения и оттуда убеждаюсь, тогда я человек твердый и прямой как штык; а если руководителя уважить или угостить, то я человек мягкий и податливый: не могу, говорит, покойно видеть начальника, если он не ест и не пьет, аж самому тошно… А тут… – и он легонько постучит кулаком по груди. – Тут! Эх, товарищи, товарищи!» Просто даже интересно становится: а что же все-таки у него внутри? Я не говорю там о кишках, о печенках, о ложечке, под которой у него болит после выпивки, о катаре, который, по словам Прохора Палыча, есть в желудке каждого человека и который, собственно, и урчит-то всегда, – это все вещи известные и местоположение их ясно, – я говорю о характере: снаружи – человек как человек, а вот внутри – загадка.
И тем более, уж если бы он не читал совсем ничего, тогда можно было бы подумать о плесени, о наслоениях прошлого, о пережитках капитализма внутри и тому подобном… Но он же все-таки читает! Ежедневно, каждое утро читает отрывной календарь. Иногда чтение вызывает у него неожиданные эмоции: сидит на кровати, еще не обувшись, оторвет листок календаря, прочитает о восходе, заходе солнца и долготе дня, прочитает о восходе луны, подумает, подумает и скажет: «Эх вы, календарщики, календарщики! Знали бы вы нашу нагрузку! Не тем занимаетесь, товарищи!» Но какие предложения конкретно он вносит, остается неясным. Думаю, что речь идет об изменении долготы дня, а неопределенность замечания в адрес календарщиков объясняется, надо полагать, тем, что у него все-таки возникают сомнения: зависит ли это мероприятие от них? Прохор Палыч, конечно, не дурак!..
Правда, насчет астрономии у него в голове довольно большая туманность, что объясняется очень сильной нагрузкой; по этой же причине и сведения о химии походят на колбу с бесцветным газом: а чорт же ее знает, есть там что, в этой колбе, или нет! Может быть, там и действительно ничего нет, а один обман природы! Недаром же Прохор Палыч говорит про всех землеустроителей: «Знаю я этих астрономов! Мошенники!» И об агрономах отзывается презрительным языком: «Ох, уж эти мне химики: то не так, это не так! Вот они мне где! – И постучит ладошкой по загривку. – Спрашивается: за что зарплату получают? Нет, пусть бы он сел у меня в правлении да писал или диаграммы какие-нибудь чертил, а я бы посмотрел, чем он занимается, а то уйдет к поле на весь день – и до свидания! Химики!»
И тут, конечно, Прохор Палыч прав, когда говорит, что насчет теории ему требуется только вспомнить кое-что, но пока сильно некогда.
Больше того. Он определенно имеет склонность к философскому мышлению. Право, редкому человеку удастся из одного-единственного слова построить длинное предложение с глубокой мыслью, а он может, да еще как может! Как-то вытащили его чуть не за шиворот в кружок заниматься. Там-то он и сказал такое умное, что облетело весь район. Когда у него спросили, как он усвоил материал и что думает по этому вопросу, он сказал: «План – это, товарищи, план. План до тех пор план, пока он план, но как только он перестает быть планом, он уже не план. Да. А наши планы были планы, есть планы и будут планы. Точнее, не может быть плана, если он не план…» Но тут его вежливо перебил руководитель кружка и, вытирая со лба пот, выступивший как-то сразу, сказал: «Мне теперь все ясно. Садитесь!»
Видите! Даже руководителю ясно стало все, так умеет сказать Прохор Палыч.
Нет, Прохор Палыч положительно интересный человек! Во всякий вопрос вносит он свое. Взять, к примеру, оценку своих знакомых. Он разделяет их на четыре группы: на беспартийных, кандидатов партии, членов партии и… кандидатов из партии. При этом он иногда скажет: «Вперед не забегай, сзади не отставай и в середке не толпись!» Но тут-то Прохор Палыч и допустил большую ошибку: не туда причислил себя и думал совсем не так, как оно получилось. Правда, у него всего только три выговора с предупреждением (или четыре? Нет, три; четвертый – это не выговор, а одно только предупреждение в развернутом решении), но чистосердечное раскаяние всегда и у всех вызывало сочувствие, которое заливало туманом его светлый разум, не дало возможности разобраться в том, куда везет ого кривая. Он даже иногда бывало скажет: «О! Наш председатель райисполкома – человек! С этим не пропадешь!» Но… ошибся. Ой, как ошибся! Ошибся потому, что не учел, что и районные работники сменяются.
И уж если нечего писать о Прохоре Палыче, как сказано выше, то я подумал: «А дай-ка напишу насчет этой самой роковой ошибки жизни!» Однако ясно, что человек приходит к ошибке не сразу, хотя он ее и признает, поэтому и написать коротко, одним скоком, не удастся, тем более, мы еще совсем не знаем, что у него там внутри.
План моих записок таков:
А. Какими кривыми путями привела кривая Прохора Палыча до председателя колхоза и насколько кривы были кривые пути его.
Б. Как он руководил колхозом, и что из того получилось, и получилось ли вообще что-нибудь.
1
Когда-то давно Прохор Палыч работал в мотороремонтной мастерской. Работал хорошо, старательно, заработки были хорошие. За старательность и силу его уважали. Линия жизни у него была прямая, а сам Прохор Палыч был тогда совсем не таким: и нос не такой, и синевы на лице не было, так как норма подпития была совсем другая, не та, что сейчас.
Но случилось однажды так. Вызвали его и говорят: «Работник ты хороший. Пора к руководству привыкать: пойдешь заведующим складом „Утильсырья“. Никак не подберем туда кандидатуру». Прохор Палыч возражал, очень сильно возражал, но он многого тогда еще не знал о товарище Недошлепкине. А товарищ Недошлепкин был тогда председателем райисполкома. Если он, Недошлепкин, сказал: «Я думаю», то это все должны понимать: «Так будет»; если он сказал: «Я полагаю», то это значило: «Будет только так»; если же сказал: « Мне кажется», то надо было понимать: «Так должно быть, так и будет». Только много спустя Прохор Палыч приспособился к такой манере руководителя района изъясняться, а тогда еще не понимал ее по неопытности и простоте своей. Товарищ Недошлепкин не дослушал возражений и сказал:
– Я, Недошлепкин, думаю, полагаю, и мне кажется, что ты, Самоваров, пойдешь в утильсырье.
Ах, если бы вдумался тогда Прохор Палыч в эти слова! Да где там вдумаешься, когда председатель повторил твердо, с пристуком ладонью по столу:
– Я высказался. Принимай работу!
Не понял тогда Прохор Палыч, что было сказано. Через несколько лет Прохор Палыч с улыбкой вспоминал: «Какой же я был тогда дурак! Не понимал самых простых вещей. Вот что значит неопытность в руководстве!» Понемногу он перенял тон и приемы Недошлепкина, появилась смелость, уверенность в своих силах и так далее, но это много после, а в то время он принял склад «Утильсырья» и приступил к работе.
И пошло!
Трое его подручных были люди опытные, деловые, вороватые. Делали все чисто. Сначала сверх зарплаты Прохор Палыч почему-то получал немного денег, а потом – больше. Поработал год. Вдруг откуда-то, не то из области, не то из центра, следствие: в тюках шерстяного тряпья, в середине, заложены отходы мешков, пакли, кострики, а вместо цветного металла где-то кому-то всучили какой-то черный. Кто туда положил не такое тряпье, Прохор Палыч не знал, но сколько денег он положил себе в карман, он все же знал – всучили-таки, жулики! – и сознавал свою ошибку. И только хотел было изучить утильдело, как его сняли.
И снова он у Недошлепкина. Тот сказал: «Я думаю…» Прохор Палыч понял его уже с одного слова и мигом очутился на складе «Заготзерна». Дело новое, надо подучиться, расспросить, вникнуть в теорию: все-таки хлеб, а по утиль. Но Прохор Палыч был уже куда смелее и в первый же день по совету Недошлепкина проверил лабораторию. Походил, походил по ней, посмотрел в зерновую пурку одним глазом, как в микроскоп, потрогал влагомер, надавил пальцем на технические весы (отчего лаборантка даже вскрикнула, испугавшись за их целость) и сказал:
– Работу перестрой!
По личному горькому опыту на утильскладе он знал, что с подчиненными надо строже, иначе влипнешь, что подчиненный – не совсем полноценный человек (убеждения приходили постепенно, но довольно прочно). Кладовщиков он собрал под навесом. Сам сел на ящик, а им велел стоять и сказал:
– Я, Самоваров, много не говорю. Коротко: если замечу, что кто-нибудь насыплет ржи в пшеницу или овса в кукурузу, – прощайся с родными: тюрьма! Мне так кажется.