355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гауте Хейволл » Язык огня » Текст книги (страница 6)
Язык огня
  • Текст добавлен: 9 марта 2018, 09:00

Текст книги "Язык огня"


Автор книги: Гауте Хейволл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Приятно было пройтись на солнце, на ветру. Волосы развевались, утро было свежим и чистым, и весь мир словно просветлел. Альма и Тереза частенько навещали друг друга. Хотя они были очень разными, они ценили общество друг друга. Болтали о будничных вещах, Тереза варила кофе, и они сидели на крыльце, если погода позволяла. А потом возвращались к своим делам. День как раз удачный, и можно посидеть на солнышке, думала она, приближаясь к дому Терезы, но, когда она постучалось, никто не ответил.

Сирена сработала в тот самый момент, когда она стояла на пороге. Внезапно, как гром среди ясного неба.

Она так и застыла на крыльце, замерла, оцепенела, с крыльца она видела все происходящее. Даг выбежал из дома, постоял несколько секунд на дворе, а потом помчался к пожарной части. Через несколько минут на дорогу вылетела пожарная машина. Сирены. Синие маячки. Летний ветер в кронах деревьев.

Он поехал на восток к Брейволлу.

Не отдавая себя отчета, она зажала уши руками.

Сразу за этим во двор вышел Ингеманн. Он стоял в темно-синем комбинезоне, почерневшем на груди от машинного масла, и выглядел ошарашенным. Сначала он подошел к столбу с выключателем и остановился, а сирена выла прямо у него над головой. Альма хотела крикнуть, чтобы он отошел, чтобы его не оглушило. Он простоял так с полминуты, потом развернулся и пошел в дом. Его не было несколько секунд, потом он вышел в пожарной форме, подошел к столбу и выключил сирену. Резким, скорее даже грубым движением. Небо будто обрушилось на землю, и все затихло.

7

Мне было девятнадцать, я уехал из дома и собирался стать самим собой. Я собирался учиться юриспруденции в почтенных зданиях университета в центре Осло и переходить площадь, на которой стоят памятники профессорам П. А. Мунку и А. М. Швейгорю, переходить, смотря вперед неколебимо и крайне по-ученому, я собирался начать свою настоящую жизнь, собирался стать студентом и интеллектуалом. Перед отъездом я навестил бабушку в Хейволлене и получил разрешение одолжить одно из дедушкиных пальто, к тому же я разжился парой очков, хотя, строго говоря, они мне были не особо нужны. Пальто и очки я и подумать не мог надеть дома, просто немыслимо, но в столице все было по-другому. Там я мог расхаживать в очках и в дедушкином старом пальто, и никто не обратил бы на это внимания. Пальто дедушка почти не носил, а мне оно было в самый раз. Я обычно гулял один по вечерам и ощущал удивительный комфорт во всем теле. Я торопливо поднимался по тихой улочке Швенсенс-гате, где снимал маленькую комнату, и продолжал путь к холму Санкт-Хансхауген. Я засовывал руки глубоко в карманы, гладкие изнутри и куда более просторные, чем могло показаться. Чувствовал, как хорошо сидит пальто на плечах и как мне в нем приятно. И вообще, как хорошо складывается жизнь, несмотря ни на что, как все само собой встает на место. Я переходил улицу Уллеволсвейен и продолжал подниматься по узким дорожкам, петлявшим среди высоких нагих деревьев. Я переходил площадь перед открытой сценой, похожей на пустую, разверзшуюся пасть, проходил мимо скульптуры с четырьмя музыкантами и, наконец, взбирался по крутым ступенькам на самую вершину, где останавливался рядом со старой пожарной башней и смотрел на город. Он лежал у моих ног и сверкал вечерними огнями. Я видел темный фьорд, с одной стороны на склоне светился трамплин Холменколлен, а с другой я видел розоватый дым, тянувшийся из трубы мусороперерабатывающего завода в районе Экерн. Я был так далеко от дома. Но что-то во мне говорило: это твой город. Здесь ты останешься. Здесь ты будешь жить много лет, здесь станешь самим собой. И в эти минуты, стоя в дедушкином пальто, засунув руки глубоко в карманы, я чувствовал, что счастлив.

Однажды вечером зазвонил телефон.

– Это я, – сказал папа. Так начинались все наши телефонные разговоры. Кто-то из нас первым произносил: «Это я».

И тут началось.

В последнее время он неважно себя чувствует, начал папа. Был у врача в Нуделанне, и там взяли какие-то анализы. Оттуда его отправили на рентген в больницу Кристиансанна. Оказалось, что легкие полны жидкости. В спешке его отвезли в приемный покой, оттуда покатили в помещение, где положили на бок, а в спину воткнули дренажную трубку. И так сначала одно, а потом второе легкое очистили от жидкости. Он лежал и смотрел, как прозрачные пакеты медленно наполнялись чем-то похожим на кровь, только светлее, с маленькими белыми частичками. Наконец набралось четыре с половиной литра.

Голос его звучал совершенно обычно. Спокойно. Это же папа. Рассказав свою историю, он спросил о погоде в Осло. Я чувствовал себя как-то странно, будто в тумане, и мне пришлось подойти к окну, отодвинуть занавеску и выглянуть на улицу.

– Кажется, идет снег, – сказал я.

– А здесь ясно, – ответил он.

– Вот как, – сказал я.

– И холодно, – добавил он. – Холодно и ясно.

Вот и все. Это было начало.

Обнаружили затемнение одной почки, правой. Было это в апреле, лед уже сошел. Мне исполнилось двадцать. Затем из него снова выкачали почти литр жидкости. Я не мог понять, как можно дышать с литрами воды в легких, он тоже не понимал, похоже, и врачи тоже. Но все же он дышал.

Он позвонил мне с больничной койки. Был вечер, но все еще светло. Светлый, теплый апрельский вечер с неясным, будто бы грязным воздухом.

– Это я, – сказал он.

И мы говорили минут пять. Спокойный тихий разговор почти ни о чем.

– У тебя скоро экзамены? – спросил он.

– Да, – ответил я. – Скоро.

Я слышал тихую музыку где-то в глубине. Казалось, она играет внутри телефонной трубки. Очень тихая музыка.

– Как погода? – спросил я и тут же понял, что это его вопрос, не мой, и даже за четыреста километров я покраснел.

– Не знаю, – ответил привычным голосом папа. – Я не могу вставать. Здесь масса шлангов и трубочек. А в Осло?

– Здесь весна, – сказал я.

– Да, – отозвался он. – Мне кажется, здесь тоже весна.

В конце апреля я ненадолго отправился домой. К тому времени он уже вернулся из больницы в Клевеланне. Первое, что меня поразило при встрече, – его увеличившиеся глаза. Он лежал на диване под пледом и смотрел на меня новыми большими глазами, и целый вечер и большую часть следующего дня я привыкал к ним. Казалось, они видят все насквозь и в то же время ничего из увиденного не понимают.

Через несколько дней я повез его на анализы в городскую больницу. Дорога заняла сорок минут, но показалось куда более долгой. Мы ехали через поселок, мимо школы в Лаувланнсмуэне, куда мы с ним оба ходили с промежутком в тридцать лет, мимо дома поселковой администрации в Браннсволле, через Килен, вдоль озера, в котором вода подрагивала и блестела и только у самого берега выглядела темной и спокойной. В машине царило странное, гнетущее настроение, будто каждый из нас побывал в дальнем путешествии в разных краях и накопил столько впечатлений, что не знает, с чего начать, поэтому предпочитает молчать. В конце концов мы приблизились к побережью, и к западу от города можно было разглядеть всю гавань. Море было серым, безжизненным. Никаких кораблей. Я не мог понять, что оно мне напоминает.

Пепел?

Перед входом в больницу стояли курильщики. На всех – спортивные костюмы «Адидас» и «Найк», и всех их пожирает рак. Тем не менее им как-то удалось вырваться на свежий воздух. Каждый держал свою сигарету так, словно в любой момент кто-то мог подойти и вырвать ее, на нас они посмотрели большими испуганными глазами. Пока мы шли, налетел ветер, я уловил запах дыма, и тут только до меня дошло, что у всех были одинаково большие глаза, такие же как у папы.

Я сидел на стуле в коридоре и ждал.

Когда папа вернулся, я понял – что-то случилось. Лицо напряженное, взгляд странный, будто он долго кричал или смеялся. Но он ничего не сказал.

– Все прошло хорошо? – спросил я.

– Да, – ответил он, – отлично.

И мы пошли к выходу. Курильщики исчезли. Но сигаретный дым все еще висел в воздухе. Папа сказал, что ему нужна новая одежда, и мы заехали в город по пути домой. В магазине мужской одежды была распродажа спортивных костюмов, и мы зашли туда. Я отпустил его походить в одиночестве по магазину и выбрать, что он захочет. В магазине больше никого не было. Он целенаправленно просматривал одежду, будто бы точно знал, чего хочет. Наконец выбрал костюм – красный, с белой пумой в прыжке на груди. Его папа и захотел купить. Цена всего 200 крон. Папа подошел к кассе, заплатил, улыбнулся молоденькой девушке, и, когда повернулся ко мне, все еще с улыбкой на лице, я осознал, что случилось. Я понял, что папа плакал, я знал это наверняка, отец, который за всю жизнь не проронил и слезинки, только что сидел перед чужим врачом и плакал.

В тот день он узнал, что ему больше ничем нельзя помочь.

8

Он мчался на большой скоростью к Брейволлу, к перекрестку, где дорога превращалась в три. Он резко затормозил, развернулся и поехал дальше, к Лаувсланнсмуэну. У дома Енса Шлотте он чуть не вылетел с дороги. Машину сильно занесло на повороте к реке Финсона, но он удержался в колее. У школы дорога снова разделялась на три. Там он остановился и спросил у пожилого человека дорогу. Синие маячки еще были включены, ему пришлось кричать из окна. Он сидел за рулем и ждал, пока точно не уяснил, как ехать. Он повторил все услышанное. Затем включил сирену, проехал двести метров, свернул налево, проехал дорогу на Лаувсланн. Он разогнался, промчался мимо Хаугенесе и бетонного лося, стоявшего на краю леса и смотревшего вдаль ровно столько, сколько он себя помнил. На равнине в Муэне, где одиноко стоял дом Юна-учителя, он разогнался еще сильнее. Впереди по дороге шли две женщины, Оста и ее мать, Эмма. У Эммы были проблемы со слухом, она была почти глухой и, конечно, не услышала сирену. Оста обернулась и увидела облако пыли и дыма, приближавшееся на опасной скорости. Она оттолкнула мать к самому краю дороги как раз вовремя, через секунду пожарная машина промчалась мимо. Их чуть не сбило, обеих, они стояли в облаке выхлопных газов и дорожной пыли и задыхались.

С утра загорелся амбар в Скугене, на самой границе коммуны со стороны Марнардаля. Пожар начался рано утром, то есть совсем иначе, чем предыдущие. Пожарная машина подъехала в начале двенадцатого, и амбар был уже весь в огне. Надо было раскатать несколько сотен метров пожарных шлангов до маленького пруда поблизости, и, пока делалась эта работа, пришлось пользоваться водой из машины. Пожар заливали тысячами литров, пока полностью не опустошили бак, потом наконец удалось закачать грязную воду из пруда в шланги, но было поздно. Амбар сгорел дотла, а жилой дом был серьезно поврежден. Жар был таким сильным, что стена дома загорелась, хотя амбар стоял в нескольких метрах. Пришлось рубить обшивку топорами, снимать черепицу и заливать дом водой так, что все внутри – сени, коридор и часть кухни – затопило.

Возник вопрос, остававшийся пока без ответа, – почему пожар начался утром? В этом было что-то новое.

Днем, когда пожар потушили, ленсман Куланн обратился к населению через газету. Только теперь, после четвертого пожара, дело передано в полицию. Сомнений больше нет. Полиция уверена, сказал Куланн, что сеновал в Тённесе подожгли. То же самое можно сказать о хлеве в Хэросене. А теперь и об амбаре в Скугене. Три пожара с 17 мая. Всего четыре. С большой степенью вероятности можно говорить о наличии поджигателя. Непреложным фактом является то, что все четыре пожара произошли в радиусе десяти километров от школы в Лаувсланнсмуэне. Из этого можно заключить, что поджигатель живет где-то поблизости и хорошо знает местность. Полиция заинтересована в сведениях от жителей, которые видели что-либо подозрительное на дорогах. Интерес представляли все машины, проехавшие отрезок в шесть километров от Финсодаля до Лаувсланнсмуэна в промежутке между двумя часами ночи и до утра пятницы. Все представляло интерес, даже казавшееся на первый взгляд не относящимся к делу. Кроме того, людей призывали быть внимательными и сообщать о подозрительных лицах. Для начала – все. И никакой паники.

9

Тереза сделала запись в ежедневнике. Пять строк. Пятница, вечер, несколько часов после того, как пожар в Скугене потушили, но еще до того, как все началось по-настоящему. Днем она была в церкви, репетировала перед похоронами Антона Эйкели, и пока она сидела одна за органом, сработала сигнализация. Но Тереза ее не слышала, играя псалом «О, добрый свет, меня за собой веди».

Эти пять строк касаются Дага и Ингеманна. Из окна она видела, как они в пятницу вечером лежали рядом на дворе и стреляли по мишени. Она очень точно описывает стрельбу. Тело, вздрагивающее от каждого выстрела, громкий хлопок, эхо, раскатывающееся по склонам. Как они потом встают и вместе идут смотреть на мишень. Расстояние было в сто метров. Даг шел первым, с винтовкой через плечо, за ним Ингеманн, руки в карманах. Ей вдруг показалось, что Ингеманн постарел. Все повторялось несколько раз. А потом только Ингеманн шел по полю проверить мишени. Ингеманн шел, сунув руки в карманы, а над ним парили ласточки, и трава колыхалась на ветру. И тут она увидела, что Даг снова лег и прицелился. Он лежал совершенно неподвижно, пока Ингеманн шел по полю. Даг целился, Тереза стояла у окна, а Ингеманн медленно шел вперед. Все длилось секунд пять. Ничего не произошло. Но она не сомневалась. Он целился в отца.

Когда я читал эту запись, сделанную Терезы, я вспомнил, как отец прострелил сердце лосю. Мне было лет десять. За несколько дней до этого он лежал посреди двора и пристреливался. Я стоял в нескольких метрах за ним, и каждый выстрел винтовки отдавался кулаком в живот. Я смотрел на его щеку, прижатую к прикладу. Никогда раньше я не видел, чтобы он к кому-либо или чему-либо прижимался щекой так, как к этому гладкому прикладу. Так осторожно и аккуратно к неровным годовым кольцам, будто собирался заснуть перед тем, как первый выстрел разорвал тишину. Я смотрел на пустые гильзы, которые отбрасывало в сторону с удивительной гулкой песней, пустые и горячие. Всего пять выстрелов. Потом он встал со старой пляжной подстилки, осторожно отложил винтовку, перешел поле к мишени и тщательно ее изучил, а я собирал пустые гильзы, еще немного теплые, прижимал их к губам и свистел на них.

Через несколько дней он сдавал экзамен по стрельбе. Я ходил с ним на стрельбище, расположенное в отдалении между церковью и магазином в Брэйволле. Он лег на землю и сделал десять выстрелов в черный силуэт лося, непосредственно перед этим поднятый с земли. Оказалось, что все пули попали в магический круг, нарисованный вокруг сердца и легких.

Экзамен был сдан.

А ведь он никогда до этого не стрелял в животных. Никогда не интересовался охотой. Тем не менее оказалось, он стреляет идеально. Вопрос в том, почему он вдруг решил сдать экзамен по стрельбе и потом охотиться на лося. Это было для меня загадкой. И двадцать лет спустя осталось. Он ведь совсем не интересовался охотой. Он был другой. Слишком мягкий, слишком мечтатель. Может, конечно, он мечтал об этом, думал, говорил. Но выполнить не собирался. И вот собрался. Папа стал охотником. И, когда он через несколько недель сидел начеку в лесу и ждал с винтовкой на коленях, я сидел прямо за ним. Помню, как смотрел ему в спину и думал, что это не папа, а чужой человек, с которым я даже не знаком, но, как только он обернется, я увижу родное лицо.

10

Через два дня после того, как папа купил себе новый спортивный костюм, я вернулся в Осло. Экзамен приближался, был май 1998 года, но я не мог сосредоточиться на подготовке. Я вообще ни на чем не мог сосредоточиться. В последние недели казалось, что моя воля совсем улетучилась. Я подолгу валялся в кровати по утрам и не вставал, пока солнце не заглядывало в окно. Я одевался, съедал оставшуюся еду и добирался до читального зала только к двенадцати. Там я находил свободное место, складывал книги стопкой перед собой, сидел и смотрел на движение на улице Св. Улава. Читать я не мог. Я едва открывал книги. Внутри меня было пусто. И это пугало. Никогда раньше со мной такого не случалось. Я терял контроль и все равно оставался совершенно спокойным. Почему я так реагировал? Ведь многие оказываются в подобной ситуации. У многих остается дома смертельно больной отец. Многие переживают то же самое и собираются сдавать экзамен, сидят в читальном зале и живут относительно нормальной жизнью.

Разве нет?

Я забыл про дедушкино пальто и очки. Я совсем забыл, что собирался стать интеллектуалом. Я забыл всех и вся. Остался один я, который не знал, что произойдет, и все равно был совершенно спокоен. Я сидел в столовой, обедал вместе с другими, как обычно. Аккуратно и торжественно я стоял в очереди, получал тарелку с тремя картофелинами, кучкой тертой морковки и рыбными фрикадельками, плавающими в соусе, шел к кассе и платил. Я ставил поднос с едой на стол, за которым уже сидели, наливал воду в стакан, брал соль, перец и салфетки. Я был все тот же. Сидел и ел, как прежде, говорил с другими, как прежде. Единственно, на меня иногда нападали приступы смеха. Кто-то рассказывал анекдот или забавную историю, и я мог рассмеяться так, что чуть не падал со стула. Остальные смотрели на меня и улыбались. Еда застревала в горле, и мне приходилось бежать в туалет, чтобы успокоиться. Но кроме этих приступов смеха все было нормально. Экзамен приближался, а я не прочитал ни строчки за несколько недель. Книги лежали дома. Я их больше не открывал. Все время я был спокоен и удивлялся тому, как легко это получается. Легко, спокойно, но при этом я сохранял какой-то контроль. Я ходил по коридорам библиотеки в «Домус Нова» в центре Осло, посреди города, который вроде бы должен был стать моим, но все вокруг рушилось. По коридорам, читальному залу и столовой начало распространяться волнение. Я выхватывал обрывки разговоров. Иногда спрашивали о чем-то меня. «Что пишут о теа culpa в теории права? Что об этом говорит Фалкангер? Написано ли об этом у Лёдрупа?» «Да», – отвечал я спокойно. Я уверенно делился соображениями, что у Лёдрупа об этом что-то было, а может, и у Фалкангера тоже. Надо только добраться до дома и проверить. Но, когда я приходил домой, я ничего не делал. Я плюнул на все. На все мечты. Амбиции. Все мои представления о будущем. Все, к чему я стремился. Образование. Карьера. Будущее.

И все из-за папы.

Книги лежали дома нетронутыми, а я болтался по городу. Я переходил улицу Св. Улава и спускался дальше по Университетской улице мимо Национальной галереи и большого серого здания издательства «Гильдендаль» и там поднимал взгляд на сосредоточенных людей за оконными стеклами. Может, они читали рукописи? Что-то, что потом станет романом или сборником стихов? Я вспомнил давние слова Рут, которые никогда по-настоящему не забывал. Но и не смел им верить. Я же тогда пообещал себе, что больше никогда не буду врать, и я никогда не мечтал стать писателем. Скорее наоборот. Я должен стать юристом. У меня все должно быть в порядке и под контролем. Я должен знать закон вдоль и поперек и отличать правильное от неправильного. Я должен стать кем-то совсем другим. У меня нет ничего общего с так называемыми людьми искусства, людьми, которые, по моему мнению, выпали из общества, не смогли получить образование и вместо этого начали рисовать, или писать, или делать еще что-нибудь в том же роде, что как бы придавало их жизни оттенок смысла и достоинства.

Все те, кто оказался на темной стороне жизни. Эти мысли были еще живы во мне.

Я стоял и вглядывался в здание издательства «Гильдендаль», и было в нем что-то заманчивое в лучах теплого майского солнца, и, когда я зашагал дальше, я сообразил, что издательство напомнило мне балкон в старом магазине в Браннсволле, где флагшток нависал над дорогой, – на этом балконе я так мечтал постоять, оглядывая местность.

Я прошел мимо «Норвежского театра» и вышел на улицу Акешгата. Поднялся по широким ступеням у здания правительства и наконец оказался у Дейкманской библиотеки. Туда-то я и направлялся. Когда я вошел, все вдруг стихло, не только вокруг меня, но и внутри. Все замерло. Напряжение спало, я успокоился и несколько часов просидел, читая романы и поэтические сборники, пока голова не затуманилась. Я повторил то же самое на следующий день, и через день, и через два дня я снова был там. До сих пор помню особый, кислый запах на лестнице, ковер посередине, мокрый и хлюпающий внизу и почти совсем сухой наверху, перила, стертые до блеска касанием множества рук, все эти полки с книгами, во много сотен раз больше, чем дома в библиотеке Лаувсланнсмуэна, и спокойный женский голос, раздававшийся из громкоговорителя каждый вечер чуть раньше восьми часов, он сообщал, что уже пора отправляться домой, потому что библиотека закрывается.

За день до экзамена он позвонил. Был вечер, и я только что вернулся из Дейкманской библиотеки с целым пакетом новых книг. Телефон весело защебетал в кармане, я положил пакет и подошел к окну.

Голос его звучал слабее, будто бы он выпил. Но он не пил, папа никогда не пил. Я стоял у окна и смотрел на уличные фонари, раскачивающиеся на натянутом поперек улицы проводе.

– Завтра великий день, – сказал он.

– Ты о чем? – удивился я.

– Разве ты не сдаешь экзамен?

А, ну да, – ответил я.

– И все под контролем?

– Вроде как, – ответил я.

– Ну, ни пуха! – сказал он.

– К черту, – ответил я.

Потом мы говорили о других вещах, не помню уже о чем. Он первым повесил трубку. А я долго стоял с телефоном в руке. Потом накинул куртку, отправился в паб поблизости и заказал пиво. Так я поступал впервые, и наверняка это было по мне заметно. Я не знал, как сказать: «Одно пиво, пожалуйста». Или: «Светлого». Или: «Ноль пять». Поэтому в конце концов просто коротко кивнул в сторону крана за стойкой, и девушка, стоявшая там, подумала, наверное, что я иностранец, не говорящий ни по-норвежски, ни по-английски. Я стоял как-то неловко у стойки и ждал, пока наполнится мой бокал, потом сел в глубине паба и принялся пить долгими глотками. Потом встал, заплатил и вышел навстречу мягкому вечеру. Я боялся, что меня заметит кто-нибудь из знакомых или я встречу кого-нибудь из родных мест, хотя это было совершенно немыслимо, и по дороге я никого не встретил и благополучно дошел до дома. Там я долго стоял посреди комнаты.

На следующий день я явился на экзамен ровно в 8:30. В большом спортивном зале на западе города я сел вплотную к стене и отчетливо написал свое имя и экзаменационный номер. Потом я сдал работу и вышел на солнце. Написал имя и вышел. Вот и все. Мне только что исполнилось двадцать, жизнь только начиналась, настоящая жизнь. Я оставил все старое и собирался стать самим собой. Но при этом я спокойно и с холодной, ясной головой написал свое имя и сдал все экзаменационные листы совершенно пустыми. Я шел по утреннему солнцу, а в кустах шиповника щебетали птицы, я спустился к станции и в одиночестве ждал поезда в центр, различая ровное гудение города. Со мною что-то творилось. Разве не я собирался чего-то достичь в жизни? Разве не я хотел стать адвокатом? Разве не я отправился в Осло, чтобы стать самим собой? И все-таки это случилось. Я сел в поезд в направлении центра, но на самом деле я отправился в чужой мир. Когда поезд скрылся под землей, я стал вглядываться в свое неясное отражение в стекле, а когда поднялся наверх и вышел на свет перед фонтаном у Национального театра, понял, что теперь я нахожусь на темной стороне жизни. И теперь меня несет прочь с правильного пути. Теперь никто не может мне помочь. Теперь я там, где обещал себе никогда не оказываться. И уже слишком поздно.

Вечером я позвонил папе. Уже после того, как посидел в пабе, пока не почувствовал, что слегка не в себе, и не вернулся домой.

– Все позади, – сказал я бодрым голосом, совсем не своим. Но четыреста километров, разделявшие нас, меня спасли, и папа не понял, что что-то не так.

– Поздравляю, – сказал он.

– Спасибо, – ответил я.

– И как ощущение?

– Пока не знаю, – ответил я.

– Я горжусь тобой, – добавил он, и он не сказал бы этого ни за что, будь мы в одном помещении, я знаю. Я не ответил.

– Теперь ты сделал то, о чем я мечтал, – сказал он.

– Правда? – переспросил я, глядя на раскачивающиеся, как накануне, уличные фонари.

– Я всегда мечтал учиться в Осло, когда был молодым, – ответил он.

– Серьезно? – спросил я.

– Я мечтал, чтобы из меня вышел толк, знаешь ли.

– Но ведь так и было, – сказал я и тут же почувствовал, что ляпнул не то. – То есть так и есть.

На этот раз промолчал папа. Стало совсем тихо, и я засомневался, там ли он еще, и опять мне послышалась тихая музыка одинаково далеко от меня и от папы.

11

Я еще не все рассказал о Коре Ватнели. Оказалось, он проходил конфирмацию вместе с папой осенью 1957 года, за два года до смерти.

Он успел принять конфирмацию, так сказать, перешел границу, ему подарили длинное черное пальто и шляпу, что для него, как и для других проходящих этот обряд, означало окончательное расставание с миром детства.

В общем, было это в 1957 году. Первый год, когда стали носить белые мантии. Папе только что исполнилось четырнадцать, Коре было пятнадцать. После конфирмации их наконец-то начали считать взрослыми. Когда они входили в церковь, их выстроили по росту. Самые высокие шли первыми. Потом средние и, наконец, самые маленькие. Первым шел священник. Его звали Абсалон Элиас Холме – имя, достойное священника. Потом шел Коре. Папа был тоже где-то в начале. Между рядами скамеек стояли бабушка с дедушкой, они поднялись со всеми остальными. Наверху, на галерее, сидела Тереза и играла на фисгармонии. Они прошли по центру, сели на скамейки впереди у кафедры. Музыка стихла. Холме развернулся, перекрестился, и служба началась.

Оказалось, что не одна Оста помнила Коре Ватнели. Чуть позже я навестил трех его друзей детства. Дело было в ноябре, у Отто Эвланна. Я не знал, что их с папой крестили в один день, в одной воде. Отто рассказал мне об этом первым делом, словно для него это было очень важно.

Кроме Отто в тот вечер в теплом доме в Эвланне были еще Том и Вилли Утсогн. Отто с Вилли навещали Коре в больнице в Кристиансанне в 1959 году. Том, чуть младше, помнил машину, на которой привезли домой гроб. Сам гроб он не помнил, только машину. Машина впечатлила сильнее, чем факт того, что внутри нее – мертвый Коре.

Они, кстати, подтвердили то, что я уже знал о Коре, – его беззаботность, невероятную веселость. Все вокруг были погружены в мысли о его болезни, об ампутации и непонятном будущем, но не он. Как он умудрялся сохранять хорошее настроение, когда и Юханна, и Улав едва держались на ногах? Объяснения не было. Жизнь Коре виделась мне загадочной, непостижимой. Она не имела слов, почти стерлась и все же оставалась по-своему красивой. Как смех, оттененный смертью. Или песнь о любви. Его жизнь была песнью о любви, в которой теперь, через пятьдесят лет, можно было разобрать единственное слово – darling.

А еще мне рассказали историю про мопед.

В тот год, когда они ходили заниматься к священнику, все ездили в церковь на велосипедах. Они не спешили. Когда они подъезжали к церкви, двери, как правило, были уже открыты. Помню, папа рассказывал, не знаю, правда это или нет, но однажды перед занятиями они затащили велосипеды вверх по ступеням и заколесили прямо по церкви. Отто засмеялся и подтвердил. Но это еще не все, сказал он. Один из нас умудрился заехать в церковь на мопеде. «На мопеде?» – «Ну да». – «В церковь?» – «Ну да, да». – «И кто же?» – «Коре». Светлый, беззаботный Коре проехался по церкви на мопеде. Ему подарили мопед, потому что он, одноногий, не мог ехать на велосипеде, во всяком случае не всю дорогу. Он сначала научился ходить, потом кататься на велосипеде, а потом водить мопед. Ему еще не хватало лет, но ленсман сделал исключение из-за ноги. В общем, он научился водить мопед и в конце концов – как никто другой ездить на мопеде по церкви. Проход в центре был узким. И удержать равновесие было непросто. Остальные смотрели в оцепенении. Он перешел невидимую границу, и все замерли. Сначала он проехал вдоль центрального прохода, потом развернулся почти у самого алтаря и проехался по поперечному проходу, вернувшись к алтарю. Помещение церкви постепенно наполнилось выхлопами от мопеда, которые смешались со светлым, легким смехом. И тут появился Холме, он вышел из-за алтаря, белый как снег, но держа себя в руках. Как-то негоже обрушиваться с гневной речью на пятнадцатилетнего подростка с одной ногой. Хотя тот и перешел границу.

И это была всего лишь одна из его многочисленных выходок, зато с тех пор никто никогда не говорил, что Коре болен. И никто никогда не произносил вслух название его болезни. Оно было под запретом, название было хуже всего, будто оно само было источником заразы. Казалось, Коре не очень мучился. Ногу списали. Но он сам шел дальше. И не был озадачен ситуацией. Ведь для него даже сам ленсман сделал исключение.

За несколько дней до его последнего пребывания в больнице он говорил, что, скорее всего, получит по возвращении машину. Машина будет стоять на дворе и ждать его после больницы. Скорее всего, это будет «триумф геральд», или «шевроле импала», или, может быть, черный «бьюик». Одно из трех. Скорее всего. Улав сидел на краешке постели и рассказывал. Они представляли себе блестящие, сверкающие машины посреди двора между домом и сеновалом. Вот Коре садится за руль, заводит двигатель, а Улав садится на пассажирское сидение, и они вылетают со двора.

Последним его навестил Вилли. За день до смерти. Вилли было всего пятнадцать, и он отправился по чьему-то поручению в Кристиансанн, чтобы навестить Коре. Визит длился, может быть, полчаса. Они не обменялись ни словом. Коре лежал исхудавший под белым покрывалом. От него почти ничего не осталось, только грудь поднималась над поверхностью белой кровати и напоминала камень под снегом. И голова. И глаза. Казалось, он парил. Они не сказали ни слова. Они только смотрели друг на друга. И все. Юханна находилась там вместе с ними. Вилли помнил, что они с Юханной поговорили, но о чем, вспомнить не мог. Скорее всего, о чем-то будничном. О погоде. Автобусной поездке в город. Ни о чем, что можно вспомнить пятьдесят лет спустя.

Юханна была спокойна. Совершенно спокойна.

А потом Коре умер, и удивительно радостного и светлого парня не стало.

Перед самым моим уходом Том с Вилли принялись говорить о папе. Как оказалось, оба его знали, и с ними словно что-то случилось, когда разговор коснулся его. Может, дело было во мне, но они говорили о нем душевно и в то же время с легкой опаской. Они рассказывали про его прыжки с трамплина, которыми он славился на всю округу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю