Текст книги "Поздно. Темно. Далеко"
Автор книги: Гарри Гордон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Кока поджигал спичкой пластмассовую пробку.
– Разве что при Перикле…
– При Перикле, падла, Дюльфик был бы рабом! Да он и так похож на скопасовкого раба-точильщика.
– А он, бедный, думает – на Шагала, – рассмеялся Кока.
– Нет, – не унимался Плющ, – если ты профессионал, делай, что можешь, и у тебя будет возможность делать, что хочешь. Карла-марла ему мешает жить! Я думаю, Ван-Гог обрадовался бы, если бы ему заказали Лукича на фоне Петропавловской крепости. Только он бы не справился.
– Он бы ему ухо отрезал, – догадался, смеясь, Кока.
– Ничего, кепочку бы натянули, – уточнил Плющ.
– Слушай, – помолчав, сказал Кока, – что, в самом деле, мы не найдем здесь, на Балковской, доску для пола? Или фанеру какую-нибудь отдерем…
– Мысль, – одобрил Плющ, – давай, на всякий случай, темноты дождемся.
Они сидели на корточках напротив окна, прислонившись к стене, перед ними на табуретке стояла бутылка белого крепкого. Темнело, дождь то ли лил, то ли перестал, струйка по раме все текла. К окну подошел кошачьего цвета голубь, заглянул, наклонив голову, в комнату, ничего хорошего не увидел, или не разглядел, повернулся хвостом и медленно ушел.
– Ты про Люду Лебедь знаешь? – спросил Плющ.
– Да, и тридцати не было. Ей то за что? Не пила, не сплетничала. Работать стала по-человечески…
– А как случилось с Вовкой Гуслиным? – спросил Кока.
– Ну, Гуслин не просто спился, а еще и скурвился. Он думал, что бабки – это ему все. Нахватал авансов по колхозам, и давай. И повесился он как-то неприлично. Сплошные понты. Напугать жену хотел. Рассчитал время, когда она придет, с петлей стоял. Дверь стукнула, он и спрыгнул. А это соседка в коридоре. Жена где-то задержалась. Наверное, Аннушка масло пролила.
Кока усмехнулся, вспомнив, как пять лет назад Плющик поражал своей эрудицией знаменитых одесских кавэнщиков. И Пастернака им цитировал, и, падла, Гоголя.
Время от времени по комнате веером пробегал свет проезжающих автомобилей. Загорался и мерк в темноте таитянский глаз Плюща. Кока курил непрерывно, втискивая окурки в пластмассовую пробку. Они рассыпались по табуретке, и Кока аккуратно сгребал их в кучку.
– Бросай на пол, – предложил Плющ.
– Не хватало еще сжечь твою хавиру. Мало тебе спаленного пространства?
– Что да, то да.
– А вот Алика Черногая таки жалко, – помолчав, сказал Плющ, – такой тонкий пацан!
– Это мы с Карликом виноваты, – медленно начал Нелединский, сильно отхлебнув, – забитый херсонский хлопчик, косил под приблатненного… ну, мы и, как это сказать, черт… ну, в общем… кх… посадили на иглу романтизма… ввуй, – поморщился, помотал головой Кока от высокопарного выражения, как от плохого портвейна. – Ну, и передозировка. Я ему потом объяснял, что художник, это не тот, кто пьет и дома не ночует, а тот, кто пишет. Но поздно уже было. А Карлик все – второй Кока, второй Кока… А на хер кому второй Кока. Да и первый тоже.
– Интересно, что там Карлик? – вспомнил Плющ.
– А, так он был у меня в Ташкенте, в позапрошлом году. Проездом из экспедиции какой-то, археологической, что ли.
– А что он там делал?
– А хрен его знает. В отпуске.
– Ну и как он?
– Да он пробыл недолго, дней десять. Стихи читал, правда, классные. Только все торопился на какую-то службу, мы ему справку сделали. Дизентерия.
– Усраться можно, – засмеялся Плющ.
– Вот именно. Ну что, пойдем? Спина чего-то болит и ноги затекли.
Он допил из бутылки.
– Бутылку оставь, – сказал Плющ, – первая бутылка, как кошка в новом жилище.
Балковская улица, граница между городом и слободкой, казалось, состояла вся из оторванных досок, фанеры и оргалита. Но, как всегда бывает, выяснилось, что нужную вещь вовремя найти невозможно. Они тыкались в темные углы, лабазы, слабо освещенные редкими уличными фонарями.
Остановились, наконец, у покосившегося внутрь забора из горбыля. Доски были мокрые, черные и склизкие. Плющ провел ногтем, появилась светлая царапина, но тут же затекла. Одна доска была полуоторвана, на звук она казалась не очень гнилой.
Скрипнули тормоза, хлопнула дверца, милиционер направил на них фонарик и решительно приближался. Следом неторопливо шел второй.
– Стоять! – приказал сержант. – Руки за голову. В машину.
Они сели в желтый газик на заднее сидение. Сержант сел за руль.
– Поехали? – спросил он лейтенанта.
– Подожди. Кто такие, что делали?
– Я печник, – быстро сказал Плющ.
Сержант осветил его фонариком.
– Где-то я твою рожу видел. Точно, скокарь. Поедем, лейтенант, оформим.
– Да подожди, я сказал, Сивчук.
– А ну дыхни, – повернулся он к Плющу, – надо же, не пахнет. Покажи вены.
– Женя, оформить надо, – не унимался Сивчук.
– Сержант, надо слушаться старшего по званию, – заметил Плющ.
– Я тебя щас урою, – взбеленился сержант.
Плющ вздохнул и медленно сказал:
– Вот я нынче врежусь глазиком об дверку, а завтра пойду к прокурору и скажу, что сержант Сивчук меня избил, да еще жидовской мордой называл…
– Грамотный, – скрипнул зубами Сивчук.
– Ваши документы, – сказал лейтенант Нелединскому.
– А этот точно бухой, – сказал Сивчук умоляюще.
Лейтенант рассматривал удостоверение члена Союза художников.
– Ого, Ташкент! – удивился он.
– Залетный, – радовался Сивчук, – гастролер.
– Так что вы все-таки делали? – любопытствовал лейтенант.
«Что бы такое придумать?..» – соображал Плющ.
– Ностальгия, – кратко сказал Кока.
– Что? – не понял лейтенант.
– Я жил здесь в детстве. Тогда мы под этим забором зарыли клад.
Сивчук, положив руки на баранку, тосковал, глядя в окошко. Лейтенант положил удостоверение себе в карман.
– Вот что, – сказал он, – Николай Георгиевич. Завтра придете в шестнадцатое отделение к десяти. Там и поговорим.
– А где это? – растерялся Кока.
– У Дюковского сада, я расскажу, – быстро сказал Плющ, – мы пошли?
– Выметайтесь, – разрешил лейтенант, – и чтоб – ни-ни!
Когда газик отъехал, Плющ схватился за живот и присел от смеха. Кока переждал и спросил:
– Зачем в отделение?
Плющ отдышался:
– В вытрезвитель не забрали – раз. Не отметелили – два. На пятнадцать суток отвезли бы сейчас – три. Придется тебе, Нелединский, как пить дать, рисовать портрет Дзержинского. Мусора это практикуют на халяву.
– И холст дадут?
Плющ опять рассмеялся.
– Догонят и еще дадут. У меня возьмешь. И краски.
Они пошли к Херсонскому скверу, чтоб там разъехаться на разных трамваях. Нелединский был задумчив, будто пытался что-то вспомнить.
– Плющик, – наконец сказал он, – а что лейтенант подразумевал под «ни-ни»?
6
Ле Корбюзье как-то заметил, что Париж строили ослы, в том смысле, что петляющие ослиные транспортные тропы со временем стали улицами. По аналогии можно сказать, что Одесса обретала свое лицо благодаря нетвердому шагу одессита, с ослиным упорством двигающегося от точки до точки, от одного винного подвала до другого. Эти винные подвалы, или винарки, и образовали Малый круг.
Большой круг возник чуть позже, но уже по другой логике. Он пролег по устоявшейся границе города, и винарки на нем располагались мерно, по шляхам, как бастионы. Большим кругом пользовались или уж совсем праздные и состоятельные одесситы, не жалеющие времени и денег на трамвай, или временно и охотно взявшие на себя роль гида и таскающие за собой вконец уставшего и все еще недоверчивого белокожего ленинградца. Экскурсия продолжалась до тех пор, пока ленинградец не менял недоверчивую улыбку на блаженную. Тогда гид снисходительно отвозил его домой, а сам нетерпеливо выходил в город, на Малый круг.
Малый круг существовал для внутреннего пользования.
Если плясать от вокзала, начинался он на упомянутой уже Пушкинской, 62. Затем, выйдя из подвала и выкурив сигарету («Мужчина, что вы курите в заведении, вы же умный человек!»), нужно пройти метров двести, до параллельной Ришельевской, к винарке колхоза им. Карла Либкнехта. Там, посетовав, что нет знаменитой «Лидии» с косточкой, а точнее, «Лидочки с бубочкой» – не сезон, следует выпить стакан «Шабского». Все еще в одиночестве вы утираете рот, но не курите еще, слишком рано, а медленно идете дальше по Ришельевской.
Надо сказать, что если в баре «Красном» собиралась «вся Одесса», то винарки посещала вся Одесса, уже без кавычек и исключений. Помимо действующих лиц и исполнителей, туда залетали разъяренные их жены, или жены безмолвные, тянувшие, поджав губы веревочкой, недоумевающих мужей за рукав. Некоторые оставались, в надежде увести их со временем домой, брали огонь на себя, и постепенно вникали в суть дела. Опытные мужья, весело поругиваясь, поддерживали их за талию. Забегали туда и дети, скромно, безучастно даже, подходили, предупреждали: «Батя, шухер, муторша бесится», – и получали за это соевую конфету, полагающуюся на закуску.
На углу Троицкой надолго останавливаться не следует, можно выпить сто граммов смеси, «Фетяски» и белого крепкого, послушав сетования продавщицы, что Сеня купил «вихер» и гонял его всю ночь в ванной. Вам отпускается несколько кварталов, до «Двух Карлов», чтобы догадаться, что купил Сеня «Вихрь», лодочный мотор, входящий в моду. В «Двух Карлах» к вам обратится ханыга, требующий двадцать копеек. Давать или не давать, это дело вашей совести, однако следует помнить, что он профессионал, и денег у него больше, чем у вас, сколько бы у вас ни было.
Вино здесь хуже, чем на Ришельевской, но ненамного. Кроме того, вы уже сделали значительный перерыв, и следует поддержать градус. Выпив двести граммов смеси и закусив половиной конфеты (вторая половина плотно оборачивается фантиком и кладется в нагрудный кармашек), вы поднимаетесь на улицу и садитесь на крашенные черной краской металлические перила.
Закурив, вы догадываетесь, что вчерашний ваш поступок, хоть и неблаговиден, но не бесповоротно, что он поправим, и исправить положение следует сейчас же. Вы замечаете также, что серый ствол старой акации похож на крокодила, и что это сравнение, впрочем, не вызывает в вас никаких эмоций. Забыв о ненужном крокодиле, вы задумываетесь, как это случилось, что все продавщицы Малого круга крашеные блондинки, Люси или Лиды, и только на Преображенской, на дальнем сегменте – Семен Маркович. Вы скучаете уже по Семену Марковичу и предвкушаете долгий путь к его винарке, полный разноцветных сюжетов и откровений. Тут к вам подходит знакомый, просит подождать и спускается в подвал. Едва вы успеваете докурить, он уже готов, уже рядом, и вместе вы направляетесь на Греческую площадь.
На этой площади когда-то давно был греческий базар, но никто из живущих ныне его уже не застал, зато посередине стоит, сколько вы себя помните, большой общественный туалет.
Слева и справа от туалета две альтернативные винарки: «Украинские вина» и «Российские вина». Разногласий между Россией и Украиной тогда не было, скорее всего, эти названия должны были означать дружбу народов, до, скажем, потери сознания. Альтернативность же была в том, что «Российские вина» открылись недавно, и вино там было приятное, неразбавленное, для привлечения публики. По этой причине там всегда много народа, и, чтобы не сбиться с ритма, вам следует зайти сначала в «Украинские вина». Кисло, ста граммами сухого, отметившись там, забежав в туалет, для того только, чтобы оправдать его существование, оказываетесь у «Российских вин».
Здесь к вам подъезжает Морозов. Не подъезжает, конечно, а подходит, но не один, а толкая перед собой детскую коляску, что и вызывает представление о некоем экипаже.
– Морозов, здоров! – сказал Могила, столяр худфондовских мастерских, старый человек, в коротких широких штанах. – Все разъезжаешь?
– Да уж, – улыбнулся Морозов, – Мороз-воевода дозором обходит владенья свои.
– Стакан поставь, – попросил Могила.
Могила был хороший человек. Когда работал, охотно делал художникам подрамники, брал дешево, копейку за сантиметр по большой стороне. Но и Морозов был непрост.
– Видишь, какая толпа!
– А ты с ребенком, без очереди, – подсказал Могила.
– Ай-ай-ай! – покачал головой Морозов. – Как не стыдно спекулировать на ребенке, – правда, Роночка? – обратился он в глубину коляски. – Видишь, молчание – знак согласия.
– Лида, – оглушительно закричал он продавщице, – передай, пожалуйста, стакан «Европейского». И запиши на меня.
Толпа в винарке уважительно, из рук в руки, вынесла на улицу стакан вина. Роночка, проснувшись, закричала. Двумя пальцами правой руки Морозов принял стакан, левой покачивая коляску. «Ш-ш-ш…ш-ш-ш», – убаюкивал он между глотками. Могила смотрел на него с обожанием и ненавистью. Допив, Морозов отпустил на секунду коляску, достал двадцать копеек и протянул Могиле.
– Давай стакан отнесу, – обрадовался Могила и врезался в толпу, – мне повторить, – грозно кричал он, – отвали, шакал.
Морозов медленно двигался вверх по Греческой улице мимо первого отделения милиции, где в кабинете начальника, над столом, висел портрет Дзержинского работы Славы Филина, мимо похоронного бюро с несколькими печальными женщинами у входа. Поглядев сначала налево, а потом направо, он перевез коляску через лязгающую и дребезжащую Преображенскую и оказался в Воронцовском садике, где стоял памятник Воронцову работы Мартоса.
В двадцатые годы рабочие и крестьяне с помощью краснофлотцев пытались сбросить скульптуру с постамента, но «полуподлец» стоял неожиданно крепко, видимо, пустил корни. Его оставили в покое.
Левее Воронцова, под каштанами толпились мужчины непонятного на вид содержания. Они были разных возрастов, разного общественного положения, разной солидности, как в бане. Одесса знала, что это болельщики «Черноморца» обсуждают дела команды, положение ее в таблице и мировом футболе.
Морозов постоял возле основной группы, за спинами, выждал момент и произнес:
– Ищак не забил пенальти – так его киевляне купили!
Когда удивленные, возмущенные, разгневанные лица повернулись на это наглое заявление, Морозов делал пальчиком перед волосатым носом апоплексического болельщика:
– Ай-ай-ай, зачем вы так говорите!
Тронул коляску и покатил по дорожке, не оглядываясь, в сторону Садовой, где над черной зеленью стояло предзакатное солнце. Морозов удалялся, охристые его волосы светились слабым ореолом, а длинная тень медлила, не догоняла его.
За печкой у бабушки Плющ нашел свои старые этюды. Он сел на пол и стал рассматривать. А ничего писал пацан – откуда что бралось. Вот, скажем, этот, на прессованном картоне, мотив простой, нет даже вовсе никакого мотива: дорожка на обрыве упирается в небо, а по бокам пыльная какая-то травка. Небо написано нахально, но кайфово – лессировочка чистой сиеной по голубому. Да и травка – сизая, серая, запутанная. Жалко, немножко выпирает охра тропинки. А вот еще, ты смотри, на Бугазе – белый песок, море синее, аж красное, как писал, кажется, Катаев, и действительно – английская красная по ультрамарину. Тоже на картоне, оно и понятно, холст отпугивал тогда, на холсте писали «настоящие художники», а серьезному Плющику играть в настоящего художника никогда не хотелось. Всему свое время.
А это что? Это ночная Дерибасовская. Магазин «Золотой ключик», осень, опадающие акации, тени от уличных фонарей. Наивно так, но интересно. Хрен сейчас так напишешь.
Были вместе с Карликом, зашел к нему в двенадцать ночи. Батя удивился, но не возражал. А, летчики какие-то подканали, из ресторана «Кавказ» вышли, из бывшего «Фанкони». Шампанским угощали за искусство, за Одессу… Сколько уже? – лет пятнадцать, шестнадцать?..
Плющ долго сидел на полу, вытянув ноги, как крестьянка на венециановском «Гумне». Затем кряхтя встал, собрал этюды, уже не рассматривая остальные. Упаковал их в газеты, взял под мышку, руки не хватало, – пачка поддерживалась кончиками пальцев, – и пошел в мастерскую.
Нелединский предлагал свою помощь, но Плющ отказался, – пусть, во-первых, гуляет, скоро уезжать, а во-вторых – сам разберусь. Тут, собственно, делать нечего, главное – последовательность.
На самом деле все было просто: чувство собственности много раз касалось Плюща хорошими и приятными предметами, – холстиками, тюбиками, кайфиками антиквариата. Но не было еще собственности, которая бы объяла его и, объяв, поглотила. Поэтому после холодной встречи отношения Плюща и подвала стали интимными, и любое вмешательство казалось кощунственным.
Ожидая приезда Галки с определенным волнением, Плющ тем не менее чувствовал себя предателем подвала, мастерской, новой жизни. Ничего себе, разве для этого он пробивал мастерскую! «Впрочем, Костик, – окорачивал он себя, – пусть такие вопросы одолевают Марика Ройтера или Коку Нелединского. Интеллигентские штучки оставим на потом».
Плющ нажал ногой на клавиш поломанной половой доски. Этот трамплин мы притянем, большой гвоздь есть, а сверху перекроем этюдами. Картон плотный, проминаться почти не будет. Сверху наклеить мешковину, проолифить, и можно красить. Будет люкс. Жаль только, резать придется. Ну и хрен с ним. В конце концов, его сегодняшние работы через двадцать лет тоже покажутся наивными и вызовут ностальгию. Так что мы ничего не теряем. Интересно, какие дырки придется латать через двадцать лет сегодняшними холстами.
Развеселившись, Плющ начал работать. Галка приезжает завтра в четыре с чем-то. Первое – дырка в полу, затем – покрасить. Краска эмалевая, до завтра высохнет два раза. Зеленая, падла, как травка, Галке должно понравиться. Ничего, подмешаем пару тюбиков сажи газовой, будет само то. В будуаре практически все готово. Обои Дюльфик дал клевые, ничего не скажешь. По светлому фону мелкие, мелкие, сдержанно розовые цветочки с серо-зелеными листиками. Ситчик получается, даже не ситчик, а батист. Хавает, зараза.
Одно непонятно: как встречать Галку. Надо же придумать обед, примус есть, и посуду кое-какую бабушка дала вместе с постелью. Сходить бы на Новый базар, выбрать крестьянскую курочку. Это рублей шесть. Всякие травки, редиски, помидоры, огурцы. Они же там, в Питере, только по радио все это слушают, даже с их бабками. И, естественно, – натюрморт. Цветов до хрена сейчас, и фруктов тоже. Для фруктов есть роскошное блюдо из фра-же, модерн, с литым каштаном на пятипалом листе, как на ладошке. И для цветов что-нибудь найдем. Короче, четвертак нужен, хоть стой, хоть падай. К тому же Галка наверняка навезет пару чемоданов какой-нибудь дряни, тряпок там, подарков, не в трамвае же ехать, такси – тоже рубля два. А с Галкой, так и все пять, рассмеялся Плющ, представив испугавшегося при виде Галки таксиста.
Пятясь, Плющ докрасил последний метр пола, в маленьком тамбуре обтер руки тряпкой с разбавителем и вышел.
Было не жарко, ветерок перепутывал кроны, в синих аллеях улиц вспыхивали и гасли белые и оранжевые пуговицы прохожих. На Софиевской он догнал Морозова с коляской.
– Ты знаешь, Костик, – сообщил Морозов, – Кока в Одессе.
– Да… знаю, – осторожно ответил Плющ.
– Странно, – задумчиво сказал Морозов, – ко мне не зашел.
– Зайдет еще, – обнадежил Плющ.
– Вряд ли, он в четверг уезжает. Последняя дурка, – оживился Морозов, – Шуревич завязал.
– Ну и что? – удивился Плющ, не увидев в этом никакой дурки.
– Слушай дальше, – продолжал Морозов, – проезжаю мимо окна и вижу: сидит Шуревич перед зеркалом, пьет из бутылки кефир, и после каждого глотка мацает свой бицепс. А?!
– Слушай, Морозов, – отсмеявшись, спросил Плющ, – ты не помнишь случайно адрес Розы, Карликовой сестры. С тех пор как они переехали, я был там только один раз.
Морозов закатил глаза:
– Значит так: Юго-Западный массив, улица Новоселов, угол Варненской.
– А, спасибо, я там найду. Теперь, с твоего разрешения, я тебя обгоню.
– Обгоняй, обгоняй, – усмехнулся Морозов.
7
«Что-то пошло не в ту степь», – маялся Эдик. Роман комкался, романом никак не становился, желаемой полифонией не пахло. Выпер острый сюжет, любопытный сам по себе, но все это сильно смахивало на приключенческую повесть. Все-таки без опыта не справиться, читай не читай, разбирайся сколько угодно, – материал гнется, ломается, звякают какие-то словечки, многозначительные пейзажи, точные сами по себе, изобличают дилетанта. Есть герои, характеры, опять же по-дилетантски, как живые, фотографические, или наоборот – лезет, зараза, какая-то символика, как в плохом кино. Слова, говорю, нет, а есть словечки.
Этот одесский жаргон, будь он проклят, вызывает смех там, где не надо. Бабелевщины, слава Богу, нет, но нет и Эдика. Нет самого главного, ради чего все и затевалось. Правда правдой, ни плохих ни хороших, но эта объективность и мешает, нет ощущения единственности, уникальности, смертельности, что ли, бытия. Пришел Измаил.
– Ну что, работаешь? – спросил он, закуривая.
– Работаю, – сердито ответил Эдик, – как бенгальский тигр, а толку…
– А ты думал…
– Я и сейчас думаю, – вызывающе ответил Эдик, – так редко заходишь, не мог на бутылку накопить?
– Ты же работаешь, – засмеялся Измаил. – Знаешь, чего я пришел? Сегодня же у Карлика день рождения.
– Правильно, – подумав, согласился Эдик, – двенадцатое июля. Как я забыл…
– Я и сам забыл, – успокоил Изя, – Розка позвонила.
– Тем более… Лена, – крикнул он в комнату, – где у нас вчерашний глинтвейн?
– Там где-то, в майонезной баночке, – недовольно откликнулась Лена.
– Да подожди, – усаживал Измаил, – часам к шести пойдем туда, к маме, они что-то готовят. Я ж специально за тобой зашел.
– Так еще больше часа, – беспокоился Эдик.
– Ну и что, поставь чайник и прочти что-нибудь.
– Нечего читать, – сказал Эдик.
– Ладно, старик, не жмись.
Эдик вздохнул, надел очки, и стал копошиться в бумаге.
– Все, – сказала Лионелла Архиповна, – идите в комнату, а я рассчитаюсь с этим, и в зале посмотрю, а то Зойка может выпустить меня в трубу.
– А где эта девочка, Маруся? – спросила Натка.
– Это разве девочка? Это жеребец, а не девочка!.. Ей только жрать! А к гостям выходить кто… Пушкин будет? Уволила я ее…
«Видали вы когда-нибудь такое паскудство? Нет, я не видела еще такого паскудства! Что придумал этот Антонеску! Этот лабух с навозом за ушами! Как вам это нравится? Мы теперь – Транснистрия! – Она швырнула газету на пол. – В гробу я его видела вместе с этой Транснистрией. Можно подумать, что Одесса для него какая-нибудь Бирзула или их вонючие Фокшаны…»
«… Генкин голос серебристо вытягивался и звенел, он пел о свободе, о лазурных морях, о поющих в тугих вантах южных пассатах, о белых коралловых рифах, о старых моряках, о мужской чести и гордой любви, возбуждая в Ильке горькую печаль по чему-то светлому и несбыточному и щемящую тоску по безвозвратно прошедшему. А песня трепетала, как бы надеясь вырваться на простор из прокуренной комнаты, билась о стекла окон, металась под потолком и, не найдя выхода, таяла в Илькиной груди теплой сиреневой болью…»
– Блеск, старик, – воскликнул Измаил, привстал и пожал Эдику руку. – А какая, нет, ты подожди, какая точность! Бабель! Паустовский! А характеры какие! Лена, а вам нравится?
Ко всем особам женского пола старше десяти-двенадцати лет Измаил обращался на «вы», невзирая на степень близости и родства. Даже к Ляле, в те минуты, когда она была им недовольна. Исключение составляли только мама и сестры.
Лена нехотя появилась в дверях.
– Конечно, нравится. Он, когда пишет, не ругается. Только курит еще больше.
– Нет, правда, здорово, – не унимался Измаил. – Знаешь, как мы сделаем? Я на днях получу за выступление, мы возьмем бутылку и пойдем к Голышеву. Он нормальный дядька, фронтовик, пишет очерки…
– И пьет водку, – продолжил Эдик.
– Ты не понимаешь, – рассердился Измаил, – он же парторг Союза. – Бодаенко тебе наобещает, сколько хочешь, а этот может сделать.
– Что он сделает? Убьет Коляду? Или отменит советскую власть?
Генерал в отставке Коляда был директором издательства. Однажды краем уха услышал он, что в очередной издаваемой книге есть стихи о Лорке.
– Кто така Лорка? – спросил Коляда рецензента.
– Испанский поэт, – оторопел профессор.
– А чи вин прогресивный?
– Его расстреляли фашисты.
– О це добре!
Измаил разволновался.
– Ты только напиши побольше, и пойдем.
– Напиши, напиши… Уже сто двадцать страниц, тебе хватит?
– Отлично, старик, на днях и пойдем. Ну а вы, Лена, пишете? А ну прочтите что-нибудь…
– Ой, дядя Изя, – закручинилась Лена, – это такое гамно…
– Ленка, не ломайся, – прикрикнул Эдик, – давай последнее, про мясо.
– Может на стул стать? – ломалась Лена.
– Что ты будешь делать! – сокрушался Измаил. – Читайте, я вам говорю, а не то хуже будет…
– Как, еще хуже? Ну ладно. – Она вздохнула.
– Громче, – крикнул Эдик, едва Лена начала.
«Ни пустоты, ни слов
В себе не нахожу я.
До следующих дней
Душой не добрести,
И все-таки туда
Веду себя, чужую,
Где не смогу себя
По-прежнему вести»
– Ну, так хорошо, – похвалил Измаил, – вам надо больше писать.
– Читайте Пушкина, Маяковского, – ехидно подхватил Эдик.
Измаил устало махнул рукой: «Ну тебя к черту».
Плющ ехал двадцать девятым трамваем по Люстдорфской дороге.
Сергеевы – люди, что называется, приличные, семья все-таки, кое-какие бабки наверняка есть.
Неловко, конечно, но не потому, что чужие, напротив, очень даже свои – сколько в юности провел с ними времени, неловко оттого, что если ты свой, то где же ты, падла, пропадал столько времени, и появился, когда пришла нужда. Ну, ничего, не так страшен черт… самое трудное – первый момент, удивление и вопросительные взгляды. Тут главное не частить и вести себя естественно и спокойно.
Ольга Михайловна, наверное, совсем старенькая, и сердце, помнится, у нее всегда болело. Вовчик, Владимир Сергеевич, «рыжий», как называет его Эдик, кажется, начальник какой-то пусконаладочный, все ездит куда-то в Дрогобыч, в командировку. Роза, классная тетка, сильно только строгая, где-то там, в исполкоме работает.
Трамвай проезжал вдоль длинной каменной стены Второго кладбища. У входа сидели старухи с маргаритками и ромашками, переругивались, тускло провожали глазами трамваи. Тени от кладбищенской кленовой листвы, нависавшей над оградой, пробегали по их лицам, как мысли или воспоминания.
Тут, на этом кладбище, их батя лежит лет уже, наверное, десять. Неделю он умирал от инсульта на Ольгиевской, лежал в коме, сердце только работало. Дочки дежурили круглосуточно, Карлик вылетал в окно с кислородной подушкой в аптеку. Ольга Михайловна сидела неподвижно.
Плющ, и Морозов, и Кока приходили, уводили Карлика через дорогу, у садика пили из горлышка вино – снимали напряжение; неподалеку, метрах в двадцати, тем же занимались Изя, и Эдик, и Мишка. Компании эти словно не замечали друг друга.
Курили в парадной, когда вышел из квартиры Вовчик, Владимир Сергеевич, и показал руками крест…
Плющ вышел на первой станции Люстдорфа. Район малознакомый, одесские Черемушки, однако платаны растут быстро, и улицы уже напоминают городские.
– О, Костик, привет, – сказал Владимир Сергеевич, – проходи.
– Как хорошо, – поднялась Роза, – молодец, помнишь…
Плющ растерянно смотрел на праздничный, почти накрытый стол.
– О, извините, у вас торжество, я потом как-нибудь, – заторопился Плющ.
– Как же так, Карлику же сегодня тридцать три!
– Конечно, конечно, – бормотал Плющ, – только я без подарка, да и меня ждут. – Плющ выдохнул. – Если честно, совсем забыл, – засмеялся он, – поздравляю вас. А где же Ольга Михайловна?
– Она в той комнате, пойдем, – Владимир Сергеевич приотворил дверь. – Ольга Михайловна, к вам гость…
Ольга Михайловна оторвалась от книги и всмотрелась:
– А, Костик, вот умница!
В больших очках она была похожа на черепаху из популярного мультфильма.
– Садись.
– Спасибо, Ольга Михайловна, – стоял Плющ. – Как ваше здоровье?
– Врачи говорят, что нормально, – засмеялась Ольга Михайловна, – а я думаю – не совсем. Так, ничего…
– Как у Карлика дела?
Ольга Михайловна вздохнула:
– Все хорошо, как же еще? Ну, а ты как, пишешь?
– А что еще делать, – как бы извиняясь, засмеялся Плющ.
– Молодец, – Ольга Михайловна помедлила и посмотрела в книгу.
Плющ, пятясь, вышел.
– Помочь чем-нибудь? – спросил он Розу.
– Та! – сказала Роза, – мужчины могут только мешать. – Сергеев, вот куда ты девал салфетки?
Вбежал Игорь с авоськой хлеба.
– Это Плющик? – полувопросительно сказал он.
– Какой он тебе Плющик, вот нахал, – возмутилась Роза. – Он – Костик, или даже дядя Костик.
– Плющик, Плющик, кто же еще, – Плющ обнял Игоря за плечи, – «Костик» – неинтересно, «Плющик» – интереснее. Ну, ты здоровый стал. Наверное, стихи уже пишешь?
– Какие стихи, Костя, он же безграмотный, – веселился Сергеев.
Игорь подошел к отцу, двумя пальцами сильно сжал ему запястье, заглянул в глаза:
– А-а-й?
– Игорек, совсем забыла, – сказала Роза, – сбегай, купи еще минералки.
– Рубчик, – быстро сказал Игорь.
– Опять нахал! Давай беги, у тебя еще осталось с хлеба?
– Хватит, – хлопнул Игорь по карману. Он вбежал к бабушке и поцеловал ее.
– Иди, иди, лизунчик, – оторвалась от книги Ольга Михайловна.
У двери Игорь остановился, сжал зубы и, сильно артикулируя, спросил с еврейским акцентом:
– Бабушка, ты жидовка-а-а?
– Да, да, – махала рукой бабушка, – иди уже.
– Где же это кодло? – Роза посмотрела на часы.
– Уже без двадцати. Не люблю, когда опаздывают.
– Розочка, как же опаздывают?
– Все равно. Полковник всегда приходит раньше.
Полковник пришел через минуту. Вот уже почти год, как он вышел в отставку и вернулся в Одессу. Ему предлагали в Москве квартиру и работу, что-то по части политпросвета, но он отказался, – тянуло в Одессу, хотелось заново родиться в пятьдесят лет.
С сорок третьего года на фронте, он, после нескольких лет в Германии, всю воинскую жизнь свою провел в Сибири, в Забайкалье, наезжая в Одессу только в отпуск. С фронта он привез боевую подругу Асю, все было как в советской сказке, или песне: он – лейтенант, она – регулировщица.
Ася на фотографиях тех лет была хорошенькая, с ямочками на щеках и в горжетке из чернобурки. На горжетке были лисьи лапки, и поэтому маленький Карлик был убежден, что Ася – мужественная женщина, стальной солдат, (был такой китайский фильм), или Зоя Космодемьянская. Ее пытали, но она не выдавала, на все вопросы отвечала «нет», и только улыбалась, пугая немцев ямочками на щеках.
Полковник потащил Плюща в опустевшую кухню.
– Поговорить надо, – бросил он Асе через плечо. – Костик, закури, – сказал он, – и дай мне потянуть.
Он жадно затянулся Костиковой «Примой».
– Возьми же целую, – сказал Плющ.
Он не любил, когда у него отнимали сигарету, хоть на затяжку. Это было насилие. И, вообще, что значит! Если ты выдумываешь себе проблемы, то при чем тут я?
– Нельзя, ты что, – округлил глаза полковник, – убьет!
Полковник охотно взял на себя роль подкаблучника, уступая жене в мелочах. Так было удобнее.
«Этот бабки видит только в день получки», – неожиданно подумал Костик и рассмеялся.
– А как с питьем?