Текст книги "Поздно. Темно. Далеко"
Автор книги: Гарри Гордон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Представители же криминального мира жили здесь сами по себе, диффузии никакой не происходило. Встретившись где-нибудь на улице, художник и валютчик раскланивались друг с другом, здесь же как будто не замечали. Эта выработанная за несколько лет этика была удобна всем. Проститутки могли беспрепятственно садиться за любой столик. С поэтами они просто дружили, иногда угощая.
Бар был дневной, утренний даже, работал с восьми утра до пяти вечера, поэтому к закрытию здесь было особенно людно: не успевшие запланировать вечер поспешно стекались сюда. Здесь формировались компании, команды, отряды, отсюда они направлялись в разные концы города пить, спорить, петь старые песни.
В баре было прохладно и пусто, только за стойкой стояли трое. Один, высокий полуседой человек, лет за пятьдесят, – Измаил, старший брат Карлика.
Со времен Багрицкого он был первым в Одессе русским поэтом-евреем, принятым в Союз писателей. И то после четырех изданных книг и, главное, демарша, устроенного группой украинских поэтов. Они заявили в Киеве, что выйдут из Спилки, если Измаила не примут. Это грозило крупным скандалом, и киевляне, «помиркував», все-таки его приняли.
Один из скандалистов, Боря Череда, был тут же. Третьим был поэт и журналист Юрий Дольдик, лысый и солидный, похожий на несмешного Луи де Фюнеса. Плющ вежливо поздоровался.
– Алиготе! – откликнулся Измаил и протянул руку.
– А скажите, Изя, Карлик пишет?
– Стихи только, да и то вряд ли. Ню?
– Что «ню»? – без энтузиазма откликнулся Плющ. – Вы же знаете, я не пью.
– А тянет? – живо спросил Боря Череда. – Я вот был месяц в завязке, и ничего, не вспоминал даже.
– Ну, это ты, Боря, не пи…, не преувеличивай. Сколько лет уже, а как представлю неполный стакан водки, аж дух захватывает.
– Ну и воля, – отозвался Дольдик, прихлебывая кофе. – Ты, Костик, похож на фолкнеровского Минка. Не находишь?
– Я, Юра, ищу и не нахожу уже много дней двадцать пять рублей. У вас никого, случайно, нет?
Все рассмеялись, как хорошей шутке.
– Хочешь кофе? – спросил Дольдик.
– Спасибо, только двойной, пожалуйста.
У Измаила денег не было хронически. Даже на сигареты. Ляля, будучи врачом, хоть и педиатром, строго следила, чтоб он не пил, а главное, не курил. Шутка ли, мерцательная аритмия. Приходилось придумывать разные писательские дела, чтобы выйти в город и покурить. На море, куда он водил трех своих пацанов, это не получалось. Они могли невольно заложить, особенно младший. С питьем тоже было сложно. Самолюбие не позволяло Измаилу «садиться на хвост», и приходилось искренно отказываться раза три. Зато согласившись, он уже не жеманничал. Это качество раздражало Эдика, и еще – пренебрежительное отношение Измаила к писанию Эдиком романа.
– Ничего не выйдет, – убеждал Измаил, – ты же малограмотный!
– Малограмотный, но умный, – парировал Эдик.
– Все равно, помогать в проталкивании я не буду, и вообще, возьми псевдоним.
«Это не семья, – говорил Дольдик, – это популяция».
Писатели разошлись, Плющ взял кофе и сел за столик. Крупный ливень внезапно набежал на Пушкинскую, потемнело в баре, капли на асфальте подпрыгивали и падали в свои воронки. С мокрой газетой на голове вбежал Марик Ройтер.
– Фу ты, черт, – сказал он усаживаясь, – посмотри, Костик, усы не поплыли?
Марик снял с головы газету, скомкал и аккуратно положил на соседний стул. Плющ удивленно поднял голову: на бледном худом лице с маленькими коричневыми умными глазами, под большим свисающим носом были нарисованы тушью усы колечками.
– Не, не поплыли, – успокоил Костик, – ты что, сдурел?
Марик жил с мамой в мрачной комнате в коммуналке, ему было лет тридцать пять, но он не был женат, сначала, конечно, из-за мамы, потом это казалось все труднее и безнадежнее.
Был он талантлив, но писал мало и с трудом, приходилось все время ходить на службу для маминого спокойствия. А еще Мила Гальперина, главный архитектор Гипроторга, давала ему работу в интерьерах, монументальную, в основном роспись, эксплуатировала его нещадно, зато платила, хоть мало, но регулярно.
Марик раз и навсегда уныло решил, что он некрасив, не в женщинах даже дело, его эстетическая натура требовала немедленной красоты всегда и во всем. Поэтому он в припадках самоиронии развлекался, как и сейчас вот, с усами.
Не так давно он влюбился в бывшую жену товарища, благо не надо было знакомиться, давно знали друг друга. Дама, удивившись его объяснению, посмотрела на него другими глазами и увлеклась.
Скоро, однако, отношения их выродились в духовные, и возлюбленная его завела себе другого. Марика все же не отпускала и хвастала, что у нее полная гармония: один возлюбленный для души, другой – для тела. Марик бойцом не был и, не в силах что-либо изменить, страдал и издевался над собой. Другой же, «телесный», разозлился, что ему отказывают в духовности или там, в душевности, и скоро слинял.
– Ты что такой печальный, Костик? – спросил Ройтер, принеся себе рюмку водки.
Костик и не думал, печален он или нет, но говорить, что Марик ошибается, было неудобно, он быстро окинул в памяти сегодняшний день и с облегчением решил, что да, печален.
– Да, еще утром… Дала, сука, пирожок, а он, падла, с мясом!
У Ройтера подпрыгнули нарисованные усы:
– Ты, что ли, сыроедом стал?
– При чем тут сыроедение, просто я хотел с картошкой. Не люблю насилия. А что касается сыроедения, эти модные припряжки мне не по душе. Тем более, что я хрен люблю. Представляешь, каша с хреном! Не дашь ли ты мне, Марик, рублей двадцать пять? Месяца на два.
– Ой, Костик, с удовольствием, – грустно сказал Ройтер, – но только седьмого, в получку…
– Ну, до седьмого надо еще проторчать на этом свете.
– Трагедию хочешь?
Трагедией называлась трехрублевка.
– Спасибо, на хрена она мне. А вообще давай. Ну, комедия, – скаламбурил Плющ, – во всем городе нет четвертака…
– Что Паруселло, – спросил Ройтер, – продает он тебе то старинное ружье с сошками?
– А, карамультук? Хочет, падла, двести, а сто пятьдесят, сука, не хочет. У него еще булава есть. Говорит, гетманская. Я думаю, подделка начала века. За тридцатник отдаст.
Марик представил себе Плюща с булавой и развеселился.
– Дождь все идет. Не выпить ли еще?
– Я угощаю, – обрадовался Плющ.
Он подошел к стойке.
– Аркадий, сделай, пожалуйста, пятьдесят… Может сто? – обернулся он к Ройтеру.
– Нет-нет, пятьдесят.
– Значит, пятьдесят граммов водки, маленькую двойную кофе, и два бутерброда, ну, с рыбкой, тюлечкой, то есть.
– Девяносто три копейки, – подсчитал Аркадий.
Плющ протянул ему рубль, собственный, вчерашний.
– Сдачи не надо, – сказал он торжественно.
Аркадий рассмеялся:
– Гуляешь, Костик?
3
Трамвай въехал в тоннель Французского бульвара. На угловом доме висела табличка: «Пролетарский бульвар».
«Черт, – разозлился Николай Нелединский, – вот уже лет пятьдесят пять, как они талдычат свое, а спроси любого одессита, где Пролетарский бульвар, он долго будет думать, соображать, смекать, а потом предложит: „А Французский бульвар вам не годится?“».
Николай был ретроградом до такой степени, что даже теория эволюции казалась ему революционной и потому безобразной. Инерция руководила всеми его поступками. Она лишала его силы, или придавала ее, в зависимости от обстоятельств. Очень трудно было сдвинуть его с места, вытащить куда-нибудь, хоть в гости, но вытащенный и оказавшийся на месте, Нелединский уходить уже не хотел. Бывали по молодости случаи, когда он прятался под стол, чтобы его забыли.
Вот и сейчас, получив телеграмму, что мать заболела, он вертелся какое-то время по Ташкенту, не находя силы и денег на самолет. Мать заболела тяжело, воспаление легких в ее возрасте опасно, но, слава Богу, обошлось, и теперь ей легче. Брат, приславший телеграмму, не преувеличивал сознательно, вряд ли ему хотелось таким способом заманить Николая, чтобы повидать его, он испугался за мать и за себя, не зная, что делать в таких случаях. «Как будто я знаю», – ворчал Николай, но был доволен, что приехал, что едет в трамвае пятого маршрута в сторону Аркадии, даже не Аркадии, а «нашего места», робко подумывал, не остаться ли в Одессе насовсем. Конечно, в Ташкенте он художник номер, скажем, два – после Волкова, – усмехнулся Нелединский, – и в Союз приняли, и квартиру дадут вот-вот… А когда дадут, уже не вырвешься, неудобно, вроде замазан. Здесь же – мама старенькая, это да, но с работой будет трудно, ребята цепкие и своего не отдадут, да еще и чужое прихватят. Думай не думай, – знал Николай, – а будет как будет, и не надо делать резких движений.
За пять лет ничего вроде не изменилось, только тени на Французском бульваре стали прозрачнее, вылиняли, как на любительской фотографии. Это оттого, наверное, что в Ташкенте контрасты резче. Бывали и там моменты, когда где-нибудь на Чиланзаре, под серебристыми ивами, выцветут тени, и покажется, что море прямо здесь, за арыком. Это было тяжело и несправедливо, требовались срочно конкретные действия, резко, например, сдуть пену с пивной кружки, чтобы отряхнуть наваждение.
Трамвай проезжал мимо завода шампанских вин, мимо знаменитого забора с львиными мордами, фигурирующего чуть ли не во всех фильмах одесской киностудии, да и не только одесской.
Мощеный булыжником спуск не позволял идти медленно. Справа – высокая стена из ракушечника, укрепленный обрыв, слева, сквозь круглые прозрачные кусты дерезы, дикого барбариса, осторожно бликовало море.
Все было так знакомо, что не вызывало пока повышенных эмоций, только пожухло немного и почернело, как на юношеских этюдах.
«Привет, свободная стихия, – подумал Нелединский, чтобы, не дай Бог, не впасть в патетику, – а еще лучше, – здоров, свободная стихия!». Почувствовав, что ерничает, Николай нахмурился и закурил.
Спустившись на нижнюю террасу, неприятно удивился каким-то мелким дамбам, пирсам и волнорезам, перечеркивающим и перегораживающим прибрежную часть моря. Это было не нужно и навязчиво, как соринка в глазу, мешало почувствовать себя прежним Кокой. «И все им неймется», – досадовал он.
«Наше место», к счастью, было не тронуто, наоборот, даже заросло, помимо слегка потолстевших знакомых акаций и софор, стрелами чумака, дерезой и жасмином. Ничего особенного, ложбинка под обрывом, не видная с дороги, где в детстве можно было разжигать костер, почти не боясь пограничников и местных среднефонтанских жлобов. Над костром жарился на зеленых прутиках шашлык из хлеба и сала или колбасы, в золе пеклась картошка. Запивалось все это зеленоватым кислым вином. С пачки сигарет «Шипка» торжественно снималась целлофановая ленточка, прикуривать следовало от костра.
После трапезы спускались к воде в маленькую бухту с торчащей посередине скалой из желтого ракушечника. Невысокий обрыв бухты порос голубой травой без названия с сиреневыми мелкими цветочками, лебедой и полынью. Нужно было попасть галькой по уплывающей в море бутылке или щепке, а то и, если это было ранней весной, покататься на небольших опасных льдинах. Вода весной была почти пресной, серого речного цвета, иногда лишь в завороте небольшой волны чудился летний соленый запах гниющих водорослей.
Рыбу не ловили – не путали жанры, рыбалка была отдельным, серьезным делом, без вина и этюдников. К концу дня вспоминалось про этюды, нужно было показать что-нибудь дома, для отмазки. Писать было трудно и неинтересно, зато можно было молча смотреть на нырка, маленького и утлого по сравнению с мартынами. Черная уточка будто специально поджидала волну побольше и ныряла в последний момент, вот-вот накроет, под стеклянный ее гребень, долго, каждый раз слишком, пропадала под водой и выскакивала всегда в неожиданном месте.
Господи, и всего-то. Да все пацаны так живут, а то и поинтересней. Вот тебе и хадж.
Сидеть в ложбинке не хотелось, никакое это не «наше место», просто ямка в будяках, каких много. Нарастало раздражение, болела голова. «Сколько лет я уже здесь не был, – вспоминал Кока, – пять лет в Ташкенте, до этого – Питер… Неужели с тех самых пор?»
Та самая бухточка, именовавшаяся университетским пляжем, была неузнаваема. Скалу взорвали, а гальку, с лысинами крупного песка, засыпали зачем-то гранитным строительным щебнем. Слева незнакомый пирс неизвестного назначения уходил в море метров на пятьдесят. Бетонный поначалу, дальше был он просто сварной конструкцией из тавра и швеллера. На конце пирса к железяке проволокой прикручена белая доска, на которой красным художественно было выведено: ТЕБЕ ТУДА НАДО?
«Совсем с ума посходили, – решил Кока, – они что, на курортников работают?» Он огляделся. Над пирсом под невысоким обрывом стояла халабуда из фанеры с рубероидной крышей. Под халабудой в бурьяне спала собака приморской породы, спасибо не водолаз какой-нибудь. Курортников не было, только у самого уреза воды сидела одетая парочка. «Курортники правее, начиная от пляжа санатория „Россия“, и дальше, в сторону „Аркадии“», – вспомнил Кока. Далеко в воде лежал ничком какой-то мужик в белых плавках, лениво поводя руками и время от времени, удивленно как будто, поднимая голову.
Над морем стояла мирная, ни к чему не обязывающая жара. Идти дальше расхотелось, надо искупаться, смыть раздражение и привести голову в порядок.
Кока нырнул. Под водой все оказалось, как прежде: белел, двоясь, галечник, зеленые водоросли колыхались, в коричневых синели мелкие мидии. Проплыла медуза-корнерот. Маленький бычок быстро перебежал песчаную лужайку. Грудь распирало отработанным воздухом, но и еще чем-то, похожим на ликование. Кока выдохнул под водой, вынырнул и неожиданно закричал.
Чайка над ним резко шарахнулась в сторону, парочка на берегу не пошевелилась, только собака в бурьяне повела ухом.
Нелединский вытер руки рубашкой и закурил. Подсыхающая соль приятно стягивала кожу на лице. Мужик вышел из моря, и вовсе не в белых плавках, а совершенно голый. Не успел Кока испугаться – здесь же люди, – как мужик направился к парочке. Парочка приветствовала голого, девушка подвинулась, давая место на подстилке. «Етти твою мать!» – сказал Николай.
Раскрылась дверь в халабуде, вышел здоровый золотистый парень лет двадцати восьми с белой лохматой головой. Одной рукой он протирал глаза, в другой чернела подзорная труба. В плавках и тряпочных шлепанцах он спустился к воде и направился к пирсу. Дойдя до оконечности бетона, парень стал разглядывать в трубу пустой горизонт.
Парочка и голый сидели тихо и едва заметно жестикулировали. Отдавало такой мощной нереальностью, что Кока замер, невольно включаясь в сцену.
Был, наверное, пятый час. Солнце над дальним, высоким обрывом стояло еще высоко, но предчувствие вечернего бриза пошевеливалось уже в полыни, горький ее запах стал явственнее. Слева на горизонте, в сизом мареве желтел плоский берег Лузановки. Море посинело, кое-где срывались мелкие барашки.
Голый встал, осторожно, замедленно переступая по щебню, пересек бухточку, перебрался через пирс и направился, исчезая, как бы проваливаясь, в сторону пляжа правительственного санатория. Как только голова его исчезла, проснулась собака под будкой, по-кошачьи потянулась и жалобно зевнула. Парочка поднялась, молодой человек закинул подстилку на плечо, и они молча двинулись вправо. Парень на пирсе сплющил подзорную трубу и пошел в будку. Проходя мимо неподвижного еще Нелединского, остановился.
– С Москвы? – спросил он приветливо, выпятив губу.
– С Ташкента.
– Ё-о-о! – сказал парень и протянул руку, – Николай.
– Николай, – растерянно ответил Кока, и твердо добавил, – Георгиевич.
Парень кивнул.
– Слышишь, Кела, а я тут боцманом. Не спешишь, а то зайдем в будку.
Нелединский как завороженный пошел за ним. У входа Коля сбросил шлепанцы. Под будкой рядком лежали с полдюжины вымытых водочных бутылок. Посреди будки, торцом к окошку, стоял продолговатый стол. У левой стены была кровать, широковатая для такого помещения, у правой – то ли топчан, то ли деревенская лавка. Они были застелены голубыми казенными одеялами. Табуретка стояла у ближнего края стола. Под столом лежал какой-то нужный технический хлам – бухты канатов, спасательные жилеты, опасно торчала лапа якоря. В левом углу стопкой лежали красно-белые спасательные круги. Над кроватью, среди плащей и брезентовых курток, висела низка скумбрии. Нелединский глазам своим не поверил – как? откуда? Коля встал коленом на кровать, потянулся и сдернул низку. Рыбки постукивали, как кастаньеты.
– Видал, сам вырезал.
– Ух ты, а кто раскрашивал?
– Большое дело, сам и раскрашивал.
Вблизи и вправду было видно, что раскрашены они неумело.
– Люкс, – неожиданно для себя сказал Николай Георгиевич забытое слово.
– Или! – подтвердил Коля.
– А скажи, – освоился Нелединский, – что это ты там высматривал на горизонте?
– А, так, телки должны приехать.
– Из-за горизонта? – удивился Кока.
– Почему из-за горизонта – с Аркадии.
– Так ты же на горизонт смотрел?
– Так интересно же.
Золотистый Коля сообщил, что университет таки строит себе причал, что песок намоют, ничего, флот будет насчитывать двенадцать единиц, а то и больше, его взяли боцманом, но пока держат за сторожа. А лодка – лодка вон стоит, по ту сторону причала, просто ялик, а мотор – «вихрь». Но он со временем, гадом будет, если не выбьет себе настоящий адмиральский катер.
Жена у него есть, как же, они на Второй заставе, свой домик у мамы, и дочка есть – двухлетняя Сусанночка.
Коля беспечно болтал ногами, и Нелединский не мог разобрать, что на них вытатуировано. Это мешало разговаривать, раздражало, Николай схватил Колю за колено.
– Стой! Ну-ка, что там?
Коля послушно вытянул ноги, и Николай, изогнув шею, прочел: «Они устали, но до пивной дойдут».
– А-а, – разочарованно протянул Кока, он рассчитывал на что-нибудь более интересное, – сидел?
– Нет еще, – серьезно ответил Коля, как будто речь шла об армии. – Слышишь, Кела, – задумчиво сказал он, полулежа ковыряя в зубах, – бабки есть?
«Ну, начинается», – с тоской подумал Кока.
– А сколько?
– Та сколько… Пара копеек, пятёра, я знаю… Если нет, – Коля живо сел, – я дам. Не западло, надо сбегать, взять шмурдила. Сам знаешь, я на посту, да и телки вот-вот подъедут.
– Куда, аж в Аркадию?
– Та что ты гонишь, какая Аркадия? Тут, метров триста, под «Россией» навес такой, люля-кебабная.
– А что брать? – вздохнул Нелединский.
– Постой, сумку найду. Да любое, только не водку, устал пить ее каждый день как нанятый. Там есть белое «Европейское», знаешь, бомбы, по восемьдесят семь копеек. Они там с наценкой, по рубчику выйдет.
За дверью послышался шум, кто-то съезжал по крутой тропинке на пятках, обрывая руками верхушки бурьяна. Залаяла собака.
– Заткнись, Шурик, – вяло сказал Коля, – дурная совсем стала, старая…
– Шурик… Дурная?
– Так она ж сука.
– А почему Шурик?
– Есть тут один, – усмехнулся Коля, – тоже сука.
Послышался звонкий неумелый мат, и в будку вошел мальчик лет шестнадцати-семнадцати. Увидев постороннего, он покраснел и вежливо кивнул.
– А, Игорек, – обрадовался Коля, – а это – Николай Георгиевич, одессит с Ташкента.
Игорь еще раз кивнул и сделал попытку протянуть руку. Нелединский его опередил. Игорь был черноволос, волосы торчали ежиком, синие глаза с девичьими ресницами под прямыми бровями смотрели доверчиво, но с достоинством. Маленький рот выглядел странновато под многообещающим носом, загибающимся на конце. На веснушчатых щеках кругами вился белый пушок. При небольшом росте он ухитрялся сутулиться. Говорил быстро, проглатывая окончания слов. «Фаюмский портрет», – подумал Кока, так вот почему ему показалось, что он уже где-то видел этого пацана. Этого и правда не могло быть: когда Нелединский последний раз был в Одессе, тот был еще совсем маленьким…
– Их тут целая мешпуха, – рассказывал Коля. – И дядя приходит, и двоюродные братья, и второй дядя, и третий тоже иногда бывает. И еще один дядя в Москве.
– Постой, постой, – что-то забрезжило, – как зовут твоего московского дядю?
– Карл.
– Ну, ты даешь, – изумился Николай Георгиевич, – так ты… сын Розы?
Игорь вытаращил глаза: что-что, а имя мамы здесь еще не упоминалось.
– Я – Кока, – торжественно, как Дубровский, объявил Николай.
– Ну, школяр, теперь бежи за шмурдилом!
Игорь смутился:
– Вообще-то у меня завтра последний экзамен, я забежал скупаться, конечно, сбегаю, вот только окунусь, но мне скоро надо бежать, биология все-таки, а я не готовился, сейчас только окунусь. Кто-нибудь пойдет?
– Уже холодно, для меня во всяком случае, – улыбнулся Кока.
– Игорек, ты же знаешь, что я не купаюсь, – горделиво сказал боцман. – Иногда только, с сильного бодуна.
Мокрый Игорь побежал за шмурдилом. Они сидели на берегу. Заметно вечерело. Тень дальнего обрыва закрыла халабуду наползла на пирс.
Под пирсом вода было темно-зеленая, а дальше – молочная, белая, теплая. Розовое небо стало выпуклым, накатилось рулоном над горизонтом. Белый прогулочный кораблик плыл, освещенный, из Аркадии в порт. В иллюминаторах ослепительно полыхало солнце. Кораблик взвыл, и едва последняя нота сирены утихла, раздалось из рубки: «А-А-Арлекино, Арлекино, нужно быть смешным для всех…»
Справа, со стороны той же Аркадии, из-за скал, выскочила моторка, метрах в десяти от пирса сделала крутой вираж и уткнулась, заглохнув, в берег. Смеясь, выскочили две девушки, легко оттолкнули лодку. Парень в лодке повозился с мотором, дернул за веревочку, круто лег на левый борт и помчался обратно. Девушки, прихрамывая на высоких каблуках, подходили. Им было лет по восемнадцать-двадцать. Крупную блондинку звали Марина, она была в розовом и улыбалась. Вторая, маленькая и черная, была в серой кофточке с красным и зеленым люрексом, в плиссированной юбке и белых носочках при черных лодочках. Она явно стеснялась и поглядывала исподлобья, как землеройка. Звали ее Анжела.
– А этот штымп куда поехал? – поздоровался Коля.
– На хату, а может и нет, – смеялась Марина.
– Чего ж не зашел?
– Та то ж Димец!
– А-а, – понял Коля.
Кока ничего не понял, да он и не слышал. Встреча с Игорем была приятной неожиданностью, но было и неприятно и жаль себя, что мир так тесен, что племя младое ходит по его берегам, живет ими, и наверняка интереснее. Если бы это были чужие, ладно. Чужие везде, а так… Будто что-то у нас не получилось.
Скатился Игорь с полной сумкой, подсел к Нелединскому.
– Я вас… тебя хорошо помню. Вы еще с Плющом заходили к нам на Жуковского играть на моем детском бильярде. Помнишь, такой, с никелированными шариками…
Темнело, Анжела все смелее поглядывала на Нелединского, часто смеялась, быстро-быстро постукивая кулачком по коленке. После каждого стакана она становилась все привлекательнее. Кофточка ее оказалась черной, благородного покроя и без всяких блесток. Игорь что-то доказывал, говорил о йогах, о самосовершенстве, о карме. Николай объяснял, что все это модные бредни, и если говорить о творчестве, а Игорь, как он понимает, поэт, то вся эта ахинея и творчество несовместны. Игорь не соглашался, и Нелединский предложил поговорить об этом через десять лет ровно в шесть часов вечера тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года. На том и порешили. Игорь исчез. Кто-то темный и высокий подошел от берега, залаяла Шурик.
– Добрый вечер всем, – сказал благообразный старик с загорелой бритой головой.
– Привет, Семеныч, – ответил Коля.
Семеныч взял налитый стакан, пригляделся к Нелединскому и представился:
– Владислав Семенович Кучинский, профессор лингвистики. Новороссийский университет имени Мечникова. В смысле Новороссия – это край, куда входили губернии…
– Ладно, Семеныч, – устал Коля, – Кела сам бывший одессит.
– Нелединский, – представился Кока, – художник.
– Бывших одесситов не бывает, – строго назидал профессор Семеныч, – где бы они ни жили.
«Ох, бывают, – горестно думал Кока, – еще как бывают…»
Потом Семеныч принес из темноты еще какого-то питья. Пока он ходил, боцман объяснил, что Семеныч – какой там профессор, мелкая сошка КГБ, зухтер, стукач значит, по идеологической работе, вышел на пенсию, собирает по берегам стеклотару, от Аркадии до Чкаловского – его территория. «Километра два с половиной», – прикинул Кока.
Анжела смеялась и быстро-быстро била кулачком по коленке Нелединского.
Проснулся Кока, когда в серой дымке стояло над морем огромное сиреневое солнце. Голубые тени травинок лежали на брезентовой зюйдвестке, которой он был накрыт. У правого уха кто-то вздохнул. Кока с опаской приподнялся на локте. Рядом спала сука Шурик. Николай засмеялся и сел, сбросив зюйдвестку. От нее пахло мазутом, вином и еще чем-то, только не морем. Голова не болела, совесть не мучила. Кока закурил и стал вспоминать. Ничего не вспомнив, подумал: «Сколько у меня было денег? Много, кажется, шестнадцать рублей. Интересно, осталось ли что-нибудь… Хоть на трамвай». Он полез в задний карман и вытащил оттуда две смятые отсиженные пятерки и две трешки, сплющенной трубочкой. «Чудеса, – подумал Кока. – В такой ранний час я никогда здесь не был». Он поднялся и тихо пошел в сторону города, через парк Шевченко.