355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Дальше ваш билет недействителен » Текст книги (страница 6)
Дальше ваш билет недействителен
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:44

Текст книги "Дальше ваш билет недействителен"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

– Итак, вы сами видите, что качеству жизни этот известный в природе… энергетический кризис по-настоящему не угрожает. Все-таки высокоцивилизованный и культурный человек не может завидовать этим элементарным удовольствиям, этому утешению бедняка. Тем, кто давно преодолел сексуальный минимум, доступный любому кошельку, состояние предлагает выбор наслаждений, уравнивающий некоторым образом их шансы на счастье с шансами африканских рабочих. К тому же имеется то, что зовут «везением». У вас, дорогой месье, есть великолепные, совершенно фригидные девицы, но, разумеется, крепким шестидесятилетним мужчинам не всегда везет наткнуться на такое сокровище, и большинство моих посетителей горько сетует, что их супруги или партнерши обладают необузданным темпераментом и доходят до того, что требуют этого два раза в месяц. И потом – я знаю, знаю – встречаются настоящие стервы, которые могли бы вас облегчить за несколько минут, но все растягивают удовольствие – это надо бы запретить законом, – и вам приходится напрягаться, грести целую четверть часа – настоящее преступление! – в поту чела своего, несмотря на ваше артериальное давление и как раз тогда, когда у вас без того уйма забот с инфляцией, ограничением кредита и вздорожанием сырья. Разумеется, на кону ваш престиж – ах! престиж! – и если у вас не стоит, это потеря лица, конец репутации настоящего бабника, обесценивание, месье, обесценивание. Вы вынуждены признаться, объявить свою несостоятельность, а когда она говорит вам ласково: «Это пустяки, милый», в вас закипает ненависть, ненависть, нет другого слова. Вы, конечно, можете встать на колени и полизать ей, если вы не кавалер Почетного легиона, но тогда вы лижете как побежденный, месье, лижете как бегущий после разгрома, фронт прорван, вы даже не знаете, где ваши войска и ваша артиллерия, вы всего лишь играете выходную роль, она прекрасно видит, что вы больше не существуете, и, если завершение приходит к ней изнутри, а топтание вокруг да около интересует ее лишь наполовину, всегда настает этот момент, самый тягостный из всех, когда она мягко отталкивает вашу голову и между вами, словно проколотый воздушный шарик, повисает молчание, полное обоюдного понимания, когда каждый пытается подавить свое разочарование и свою горечь с цивилизованной отстраненностью. Стараются придать этому поменьше значения, выкуривают сигарету, пьют виски, ставят пластинку, держатся за руки, говорят о чем-нибудь по-настоящему важном, надо-быть-выше-этого, надо возвыситься. Но вам остается еще один шанс. Ибо, если ее чувства искренни или же она – дар небес! – натура довольно смиренная, с легкостью чувствующая себя виноватой, она скажет себе: «Я ему больше не нравлюсь», и еще: «Он меня разлюбил» – вот оно, дорогой месье, взаимопонимание полов! – то вам, быть может, удастся повесить на нее свою неудачу.

Менгар умолк. Не знаю, то ли вечерело, то ли это была какая-то более глубокая тень…

– Ох уж эти мужские дела! – сказал он почти нежно. – Место, куда мужчина помещает свое счастье, просто невероятно… Яйцам надо бы расти на голове, подобно короне…

Он встал. В полумраке его кабинета – сплошь красное дерево и кожа – серая дымка казалась светом. Очень тонкие губы и очень молодые глаза будто менялись своими привычными веселостью и грустью. Где-то в глубине квартиры несколько нот Рамо прозвучали, словно светлые капли дождя по пыли старых французских проселочных дорог…

– Извините, что заставил вас потратить время, дорогой месье, – сказал он и подошел ко мне с протянутой рукой. – Заболтался и забыл про консультацию… Есть, разумеется, Ниман в Швейцарии, Хоршитт в Германии… Все зависит от того, что вы понимаете под «любовью»…

– Я бы не мог получить лучшей помощи.

Он склонил голову набок и слушал музыку.

– Моя жена любит Рамо и Люлли, – пояснил он, – и, признаюсь, я тоже все больше вхожу во вкус, потому что всякий раз, слыша одну из их мелодий, я думаю о ней… Мы женаты пятьдесят лет, и все под тот же клавесин.

Он проводил меня до двери, с некоторой поспешностью. Думаю, ему хотелось остаться с ней наедине.

Я вышел.

Я сел в бистро и потребовал решение. Я был в состоянии такой нерешительности, что, когда подошел официант, сказал ему:

– Решение, пожалуйста.

Только увидев в его глазах полное безразличие, свойственное старым парижским официантам, где чуть заметно легкое презрение ко всему, что еще пытается их удивить, я опомнился:

– Настойку, пожалуйста.

Казалось, он пожалел о нормализации наших отношений и удалился к стойке. Я собирался встать и позвонить Лоре, попросить ее прийти в это маленькое кафе Латинского квартала, которое ничуть не изменилось с той поры, когда я был студентом, и которое слышало столько клятв и видело столько слез расставания, что мы выйдем оттуда, чувствуя, что ничто не окончено и что «мы никогда больше не увидимся» – это не конец, а любовное свидание. Я любил слишком глубоко, чтобы обойтись без будущего. Нельзя говорить «навсегда», когда для тебя уже все сочтено. Мое тело стало телом старого обманщика, а мои самые искренние порывы оканчивались расчетом возможностей и сроков поставки. Речь шла уже не о самолюбии или гордости, я не помышлял о разрыве, чтобы избежать постыдного провала: речь шла о том, чтобы определиться. Я любил Лору слишком глубоко, чтобы влачиться на костылях за своей любовью. Я достал из кармана письмо, полученное от нее сегодня утром: она оставляла эти письма повсюду, передавала из рук в руки, даже когда я лежал рядом, вставала, чтобы написать мне. Эти письма появлялись в моих карманах, приходили по почте, выпадали из книг – несколько нацарапанных слов или целые страницы, – словно они были частью какой-то пышной растительности, свойственной сезону сердца, гораздо более бурной и перехлестывающей через край в своем цветении, чем насаждения нашей умеренной и склонной скорее к пастельным тонам широты. «Я все утро гуляла вместе с тобой по берегу Сены, пока ты был в конторе, и купила у букиниста стихи бразильского поэта Артюра Рембо, знаешь, того самого, кто первым открыл истоки Амазонки и родился французом из-за трагической ошибки, которую лучше обойти молчанием. Ты никогда не узнаешь, что значит для меня твое присутствие, когда тебя нет рядом, потому что парижское небо и Сена в этом отношении так безразличны, что раздражают меня своим видом, будто уже видели все это миллион раз и годятся лишь для почтовых открыток».

Я спустился в телефонную кабинку.

– Почему я должна идти туда, Жак? Там полно постороннего народу, снаружи…

– Приходи. Я часто заглядывал в это кафе, когда мне было двадцать. Мне тебя тогда ужасно не хватало, очень хорошо помню. Я сидел здесь часами и ждал тебя. Устраивался напротив двери и караулил, но входили и уходили одни только хорошенькие девушки, и никогда ты. Я сижу за тем же столом, что и тогда, но на этот раз ты войдешь. Я соберу все свое мужество в оба кулака, встану и заговорю с тобой. О Франклине Рузвельте, которого только что избрали президентом Соединенных Штатов, о Билле Тилдене, только что выигравшем уимблдонский турнир. Ты меня узнаешь, я тут единственный мужчина, разменявший шестой десяток, у меня седые волосы, стриженные под гребенку, и лицо, на котором ради тебя будут восемнадцатилетние глаза. У меня в руке будет письмо, которое ты недавно написала тому, кем я был в то время…

– Я написала это письмо тому, кто ты есть сегодня. Тебе некогда искать кого-то другого. Ты знаешь, что скоро состаришься, любовь моя? Остается не так уж много места, только-только для меня, и я чувствую себя не такой… как сказать по-французски безуверенной?

– Скажи безуверенной, это как раз то, чего во французском не хватает… Приходи, Лора. Мне надо сказать тебе нечто важное.

Я вернулся к столику и позвал официанта:

– Вы откуда родом?

– Овернец, – сообщил он мне с некоторым высокомерием, потому что это не входило в его обязанности.

– Когда мужчине под шестьдесят и он решает порвать с молодой женщиной, которую любит и которая его любит, как по-вашему, что это с его стороны?

– Дурость, месье. – Он надменно поднял брови. – Это все, или желаете какое другое решение?

– Да, с его стороны это дурость, то есть здравый смысл. Так что дайте мне коньяк и письменные принадлежности.

Это было первое прощальное письмо, которое я написал, потому что до настоящего времени всегда ловко устраивался, чтобы оставить это удовольствие противной стороне: хамская элегантность или искусство быть джентльменом. Я написал: «Жак Ренье, вы меня глубоко разочаровали. Я обнаружил, что у вас заурядная натура вкладчика, что главное для вас – это баланс, прикидки, бухгалтерия и коэффициент прибыльности. Авантюрист, которого я знал в годы моей юности, превратился в мелкого буржуа, боящегося проиграть. Вы разучились жить в настоящем и постоянно озабочены завтрашним днем. Когда ваша сексуальная потенция ослабевает, вы ведете себя как глава предприятия, который боится, что не сможет в срок рассчитаться по долгам, и предпочитаете выйти из игры. Однако вам остаются целые месяцы, быть может, даже год или два, и, если немного повезет, вы сдохнете до того, от инфаркта, но нет, вам нужны горизонты и перспективы, десятки гектаров будущего, и у вас, когда-то рисковавшего своей жизнью каждый день, вместо сердца осталась всего лишь касса взаимопомощи. Так что я принял решение порвать с вами. Я не хочу больше делить с вами ваши мысли, ваше мелкое тщеславие, ваши убогие заботы о собственном самолюбии и эту вашу манеру: дескать, лучше отказаться, чем проиграть. Я отмежевываюсь от вас, от вашей психики мужчины, цепляющегося за свой золотой эталон, и буду любить Лору как смогу, сколько смогу и приму неудачу, когда она случится, как любой мужчина, которому должен прийти конец. Я не покину Лору из-за заботы о собственном достоинстве, потому что такая забота – уже недостаток любви. Прощай». Я адресовал это письмо самому себе, купил марку у стойки и опустил конверт в ящик. Вернулся и сел с легким сердцем. Ничто так не ободряет, как доказательство воли в отношении самого себя, когда принимаешь трудное решение и держишься его.

Она вошла – вся в разлете своих волос и беспорядке движений и жестов, что всегда вызывало у меня впечатление, будто она еще не умеет летать. Она села напротив, сложив руки, и я слишком любил ее, чтобы ее обманула моя улыбка.

– Что случилось, Жак? Ты… не собираешься бросить меня? Свидание в бистро и «мне надо тебе кое-что сказать» – это чтобы избежать разговора наедине?

– Мне было очень трудно избавиться от одного нудного типа, и я поспешил увидеть тебя, вот и все. Я часто бывал несчастен в этом кафе, когда мне было двадцать, так что самое время это изменить.

Наши локти лежали на столе, мы держались за руки. Ее глаза наполнились слезами.

– Жак, что люди делают, когда совершенно счастливы? Вышибают себе мозги или что? У меня впечатление, будто я воровка. Мир не создан для этого.

– Как правило, это проходит. Похоже, что счастья не надо пугаться. Это всего лишь хороший момент, который надо перетерпеть.

Она прижала мои руки к своим губам. Официант доплыл до нас, разорвал обертку, перевернул блюдце, подождал, еще раз обмахнул мрамор полотенцем, потом удалился с видом судьбы, отказавшейся принять заказ.

– Лора, я собираюсь закрыть лавочку. Я хочу сказать, что ликвидирую все свои дела. Я слишком много дрался в своей жизни, в конце концов это стало привычкой. Рингом. Ареной. Я хочу полно прожить те несколько лет, что мне остались. Хочу уехать. Уехать, понимаешь?

Я возвысил голос. Лора молчала, пристально глядя на меня.

– Здесь у меня все время впечатление, будто кто-то, что-то за мной гонится. У меня все время впечатление, будто за мной захлопывается западня. Свалить отсюда, с тобой. Далеко. Лаос. Бали. Кабул. Не знаю, но здесь я чувствую, как мне грозит неизбежное…

– Какое неизбежное?

– Шпенглер. Закат Европы. Падение Римской империи. Откуда мне знать? Здесь все попахивает концом.

– Все, что я хочу, это быть в твоих объятиях. Ради этого я не собираюсь покупать билеты на самолет.

– Послушай, во время оккупации английское радио передавало то, что оно называло «личными посланиями». У тети Розы есть хлеб на полке. Дети скучают по воскресеньям. Господин Жюль придет сегодня вечером. Это были закодированные сообщения для Сопротивления. Извини, что говорю тебе о войне…

– Ты не собираешься говорить мне о своем возрасте?

– Нет. Все эти истории с возрастом – для пентюхов. Для мелкой сошки. Для тех, кто считает по капельке. А я-то – во весь рот, полной грудью, не скупясь, без меры и веса… Отцу моему восемьдесят пять, а он еще в белот играет.

В ее взгляде появился испуг.

– Жак! Что с тобой?

– Ничего. Абсолютно ничего. Электрокардиограмма просто золотая, давление пятнадцать на восемь. Только вот я получил личное послание.

– От кого?

– От Жискара д’Эстена. Он как-то сказал по радио: «Вещи уже не будут такими, как прежде». Все французы поняли. Он говорил о портняжном метре.

– О портняжном метре?

– О портняжном метре.

– Я не…

– Господи, я же пытаюсь говорить откровенно! С наиполнейшей откровенностью! О портняжном метре!

– У Жискара есть портняжный метр?

– У каждого уважающего себя… наблюдающего себя француза, я хотел сказать, он есть! Я хочу сказать, рано или поздно я буду вынужден отказаться от тебя из-за вещей, которые никогда уже не будут такими, как прежде, из-за портняжного метра… Это личное послание, Лора… Я здесь, чтобы поговорить с тобой совершенно искренне, а ты отказываешься меня слушать… Нечего смотреть на бутылку, я немного выпил, но мужчине трудно сделать подобное признание… с такой грубой откровенностью! Уф, теперь, когда дело сделано, я чувствую себя гораздо лучше!

… Ты видишь, родная, я все сказал, с большим мужеством.

Глава X

Было, наверное, часа два ночи. Лору уже наполовину объял сон, только кончик ее носа добрался до моей щеки, но поцелуй потерялся по дороге, и она так и застыла в позе ребенка, не успевшего подобрать свое тело, прежде чем уснуть. Я остался один в розовом свете ночника. Полунеудача, которую я только что испытал, эта близость, которая была скорее яростной схваткой с изношенным телом, занявшим место моего собственного и отказавшимся служить, умножила нервные издержки и оставила меня в таком сумеречном состоянии, где даже тоске не хватало силы, так что от отчаяния мою мысль уберегла инерция. Мои руки, мои плечи, мои бедра придавливали своей тяжестью истощение, сущностное небытие, пустоту, куда, казалось, инкогнито заглянула смерть, совершавшая свой инспекционный обход.

Я услышал легкий скрип. Какое-то скольжение украдкой по ковру на полу… А потом – полная тишина, и там, где, как мне почудилось, темнота шевельнулась, неподвижность черного на черном, хотя мои глаза различали разницу в плотности…

Моя рука нашарила выключатель. Я зажег свет.

Это произошло мгновенно. Один прыжок, и человек уже приставил к моему горлу лезвие ножа.

На нем была фуражка и униформа личного шофера. Под правый погончик просунута пара черных перчаток с растопыренными, хищно согнутыми пальцами. Китель был расстегнут, и за его вытянутой рукой белела нательная майка.

Я еще никогда не видел лица такой почти животной красоты. Черные, сросшиеся на переносице брови, жесткая складка губ – никаких колебаний: он был готов убить. Если бы я только сделал намек на резкое движение, все было бы кончено, и я оказался бы избавлен от трусости, покорности, привычки. Но я не шевелился. Я хотел продлить этот миг, чтобы растянуть возможность избавления, подольше насладиться этим внезапным отсутствием какого-либо бремени, ощущением легкости и полноты жизни, напрягавшим каждую пружину старого, изношенного орудия.

На его лице появился признак беспокойства, потому что я улыбался. Быть может, впервые за долгое время моя улыбка говорила правду, по-настоящему говорила от моего имени, вместо того чтобы скрывать меня. Острие клинка чуть сильнее прижалось к моей шее. Он приставил его не к горлу, а к сонной артерии. Знал, куда надо.

Не помню, чтобы я испытывал подобное чувство – вновь стать самим собой – с тех пор, как нашел убежище в иронии. Я следил за своим дыханием: ни следа волнения. По большому счету, не так уж я изменился: в главном остался таким же, каким был при немцах. Араб, подумал я. Но острие ножа, точно приставленное к месту смертельного кровопускания, вдруг вызвало в моей памяти небо Андалусии и смерть быка под шпагой Хуана Бельмонте, которую я видел незадолго до того, как старый матадор положил конец своей усталости выстрелом из ружья.

Мне было хорошо. Я был дома.

Я чувствовал на своем плече ровное дыхание Лоры. И тут меня в первый раз посетило беспокойство: страх, как бы она не проснулась. Я хотел уберечь ее от испуга. Приходилось положить конец этому восхитительному воспоминанию о себе самом. Нож на моем горле принадлежал не немецкому парашютисту, орудовавшему в нашем тылу, а гостиничному вору, который не осмеливался ни убить меня, ни удрать, потому что звонок был у меня под рукой и мне хватило бы одной секунды, чтобы переполошить всю обслугу на этаже. Его лицо залоснилось от пота. Любитель. Взломщик, напяливший шоферскую форму, чтобы избежать расспросов при входе. Теперь он не знал, как быть.

Я поднял руку, положил ладонь на лезвие ножа и отвел от своего горла. В его чертах появились признаки растерянности, внутренней борьбы и страха; если страх перерастет в панику, быть может, он и окажется способен меня убить.

Я выпустил нож и протянул руку к звонку. Теперь ему надо было либо зарезать меня, либо оставить всякую претензию на размах и признать себя ничтожным воришкой – что он и сделал. Он взмахнул ножом с видом тщетной угрозы, схватил с ночного столика мои золотые часы и начал пятиться к двери.

– Воспользуйтесь служебной лестницей. Как выйдете, налево, – сказал я, и тут с его стороны последовала довольно забавная реакция. Он хрипло пробормотал: «Sí, señor…» [8]8
  Да, сеньор (исп.).


[Закрыть]
– и одним прыжком выскочил наружу.

Я мог бы снять телефонную трубку и перехватить мазурика прежде, чем тот успеет скатиться через четыре этажа. Но у меня всегда была слабость к дикой фауне. Слишком непоследовательно требовать для нее убежища и трезвонить в полицию, едва один из ее образчиков забредет в шикарный отель. Мои глаза хранили образ этого молодого дикого лица и тела, окаменевшего в полной неподвижности напряжением всех своих нервных запасов. Я не был на него похож, даже в двадцать лет, потому что моя нормандская кровь наделила меня невесть какой, немного прусской белокуростью. Но если бы я мог переделать себя и был бы возможен выбор, я бы не отказался придать своей вновь обретенной юности эту гибкость иной породы и лицо, напоенное совсем иным солнцем. Sí, señor… Гренада или Кордова… Андалусия.

Теперь в розовом свечении ночника появилось что-то несуразное. В гостиную через оставшуюся полуоткрытой дверь проникал свет из коридора. Я пошел закрыть ее, а возвращаясь, остановился на какой-то миг у края постели, склонился над этим сном со спокойным дыханием. Она лежала на спине, одна рука на подушке, открыв ладонь моему поцелую, другая затерялась меж складок, оставленных нашими телами в сумятице простыней. Губы были приоткрыты, и там я тоже сорвал один счастливый миг, как тот, кто ворует фрукты из сада среди дуновений ночи. Я едва коснулся ее губ, чтобы она не проснулась и чтобы все оставалось по-прежнему в этом сне пустынных аллей при лунном свете, где кто-то, кто не здесь, видит сны. Не знаю, откуда ко мне пришла эта уверенность, это спокойствие, это чувство преодоления и выхода из тупика, словно дикая жизнь посулила мне будущее и обновление.

Я больше не могу спать. Он стоит передо мной, расставив ноги в своих кожаных штанах, подбоченясь, и глядит на меня с вызовом. Не знаю, есть ли след иронии на его лице, или же я таким образом ссужаю ему свои собственные богатства. То, что делает самцов полноценными, дразнит меня, выпирая из кожи аж до самого живота. Я и не знал за собой такой памятливости. Очень длинные и блестящие от молодости волосы, брови вразлет, чернокрылой птицей, впалые щеки крепкие, почти монгольские скулы и жадность тех лиц, что выражают еще первобытную силу и властные аппетиты.

– Руис, – бормочу я, – я буду звать тебя Руис.

Глава XI

В первый раз он явился мне на выручку уже через несколько дней.

Я вывез Лору за город. Май стал нашим сообщником: было почти жарко. День клонился к концу. Тени и свет покрывали нас своим уже чуть пожелтевшим кружевом, весна пасла в траве божьих коровок и белых бабочек. Луара совершала свою вечернюю прогулку, прежде чем вернуться в замок; течение было очень тихим, важная дама изрядно состарилась и двигалась здесь с некоторым трудом; в небе мелькали белые платьица множества иных любовей, привлеченных к кромке воды. На другом берегу – опрятные поля и благовоспитанные холмы. Это был один из тех уголков Франции, которые, кажется, вечно рассказывают какую-нибудь басню Лафонтена. Не хватало, конечно, кума карпа да длинношеей цапли, но французские пейзажи тоже имеют право на забывчивость. На горизонте – ни следа почтовых открыток с «историческими» видами, ни соборов, ни замков: старая дама прогуливалась тут инкогнито, не слишком заботясь о своем громком имени. Совсем неподалеку от нас порой смеялся лес, чуть пронзительным девичьим голосом, а потом наступала долгая тишина, и трудно было не заподозрить поцелуя или чего похуже. Однако это был весьма почтенный лес, даже чопорный, происхождения древнего и благородного.

Я держал Лорину руку в своей.

На другом берегу лежал скиф – распашная лодка-одиночка с пустыми опорами для весел; мне не нравятся скифы, за их вид, будто они обречены на вечное одиночество. Косолапые шмели убедительно оправдывали свою вошедшую в пословицу неуклюжесть, а стрекозы, как всегда, – в том и состоит их очарованье – теряли голову с приближением вечера. Это молчание не могло тянуться дольше: оно было переполнено признаниями еще более тяжкими, чем те, что недавно сделало мое тело. Надо было выйти из него, заговорить безразлично, еще раз не придать значения или сказать что-нибудь милое, остроумное, например что даже в последнем дыхании еще есть поцелуй. Нежно гладить твои волосы, Лора, успокаивающим жестом, ибо надо ли напоминать себе, что такая любовь, как наша, не зависит от произвола телесных немочей? И прижаться к твоим губам моими, не знающими износа, нежно, сладострастно, чтобы показать тебе, что я еще способен что-то дать вопреки тому, чего мне не хватило недавно в другом месте, и что я не положу все яйца в одну корзину.

– Почему ты смеешься?

– Смешно, вот и все.

– Что смешно?

– Энергетический кризис.

– Вы, французы, только об арабах и думаете.

… Я вспоминаю хриплый, резкий голос: sí, señor. Достаточно дать почистить свою обувь в Гренаде, чтобы увидеть, до какой степени мавританская кровь пометила Испанию.

Она прижалась губами к моему уху и прошептала первые буквы алфавита.

– Почему а, бе, це, дочь моя?

– Тебе нужна простота.

– Это очень трудно, Лора, для мужчины с моим послужным списком. Наибольшее культурное усилие века, будь то Маркс или Фрейд, пошло на пользу самосознанию: мы разучились не знать самих себя. В ущерб счастью, которое, по большей части, есть спокойствие духа и всегда прячет голову в песок. Не говоря уж о том, что любое психологическое познание самого себя отдает жульничеством…

Разговор – одна из самых непризнанных форм молчания.

– Ты слишком много копаешься в себе, Жак. Вечно кажется, что ты тайно сердишься на себя, что ты себя разочаровываешь… что… О, я не настолько знаю французский. Тебе не хватает дружелюбия к самому себе, вот. Надо быть терпимым. Ты нетерпим к себе.

Она наклонилась ко мне со стебельком травы в руке. Я ждал, что она пощекочет мне лицо, как это водится у травинок, но в Бразилии еще остались девственные леса. Ее глаза сияли янтарем, собранные в узел волосы оставляли на лбу место для всего, чем последние отблески дня могли его одарить. Наполовину свет, наполовину счастье. Она отвела глаза, чтобы дать получше рассмотреть себя, с той чуть виноватой, чуть лицемерной улыбкой, которая появлялась у нее, когда она знала, что ею любуются. Было столько других взглядов, которые так же ласкали ее, но я по-настоящему верил, что она предпочитала мой, находя в нем больше таланта. Я подумал, что, когда зрение слабеет, надевают очки, но то была гнусная мысль. А впрочем, Руиса тут не было, и я ничем не рисковал.

Время от времени нас донимали какие-то мошки, и тогда приходилось положить конец их раздражающей настойчивости тщетным жестом, тоже не попадавшим в цель. Мне не стоило так рисковать на свежем воздухе; впрочем, я долго греб, чтобы добраться сюда, надо было поберечь силы, зря я поддался своим животным позывам. Отчасти это произошло по ее вине, из-за юбки, слишком узкой, слишком длинной, слишком обтягивающей: задрать ее до бедер оказалось целым предприятием, весь мой пыл и порыв ушли на это. В толк не возьму, как там было у импрессионистов. Сначала она сделала то, что предполагает нежность, с детским старанием, но, надо полагать, день для меня был неудачным, надо было перед тем заказать себе гороскоп. Признав наконец свое поражение, она прижалась головой к моему животу и пролепетала этот старый припев искусства, техники и умения, который служит наилучшей эпитафией мужественности:

– Я такая неловкая…

Я ничего не ответил, потому что самолюбию тут тоже нечем было поживиться. В конце концов, начало импотенции – не конец света, и я еще вполне могу встретить приятную женщину, достигшую безмятежности. Мы переспим разок или два, прежде чем приступить к совместной жизни, чтобы удостовериться, что нам обоим ничего не нужно. Я прекрасно знаю, что смех – неотъемлемое свойство человека, но, очевидно, даже неотъемлемое свойство человека не может всюду поспеть одновременно. У нее камея под белой блузкой, под блузкой с кружевными рукавами, которую она купила в девятнадцатом веке на блошином рынке, и длинная коричневая юбка, как у школьниц Колетт; она одевается другим временем, другими нравами; мы пойдем сегодня вечером на премьеру пьесы Анри Бернстейна, молодого модного автора. Впрочем, мы занимались любовью четыре дня назад, и все было замечательно.

Ее шляпа лежит в траве: белая, великолепная, с широкими полями, опоясанная красивым желтым шарфом, у нее такой вид, будто она приземлилась здесь после приятного перелета. Колени Лоры шевелятся под ее темной юбкой, утомленные своим пленом: моя рука движется им навстречу и касается кончиками пальцев, ибо чем легче ласка, тем больше она дарит рукам. И вдруг – слезы, и она бросается мне на грудь, рыдая:

– Я боюсь, Жак, я все время боюсь… Я чувствую, как ты отдаляешься от меня…

Я молчу, моя рука продолжает ласкать пустоту.

– Ты так много жил, так много любил… Ты получил сполна… Временами я чувствую в тебе какую-то усталость… Ты не хочешь начинать сначала, еще раз изведать мир, жизнь, любовь. И вечно какая-то ирония, будто ты уже изведал и потоп, и царицу Савскую, и все такое и будто ты не собираешься начинать все сначала лишь из-за того, что есть девушка, которая тебя любит…

– Мне скоро шестьдесят.

– Тем лучше. Так, если чуточку повезет, ни одна шлюха не успеет украсть тебя у меня… Я прекрасно знаю, что не могу сравниться со всеми теми, которые…

– Лора, я тебя умоляю. Не было никого. Никого.

– Я только что была такой неловкой… Иногда я чувствую себя круглой дурой в сексуальных делах…

– Когда партнерша чувствует себя в сексуальных делах круглой дурой, значит, ее партнер еще глупее…

Она понемногу успокоилась в моих покровительственных объятиях, но мне показалось, что шляпа в траве больше не была моим другом.

– Мне бы хотелось, чтобы ты поехал со мной в Бразилию, подальше от твоих забот…

– Ну да, мои заботы. Жискар, Ширак и Фуркад нас вытянут, уверен в этом. Сейчас, разумеется, есть безработица, сокращение заказов и ограничение кредита, но это всего лишь неизбежные ступени подъема. Я также спрашиваю себя: может, римские патриции тайно мечтали о варварах?.. Равным образом те, кто принимает свой собственный износ за упадок цивилизации. Кто знает, не грезят ли луарские замки об африканских рабочих, или же подобной мыслью я постыдно эксплуатирую этих самых африканских рабочих, даже не платя им сверхурочные?..

Он немного походил на Нуреева, особенно скулами и губами и этим намеком на Азию в уголках глаз. Но более молодой, более дикий и гораздо более решительный. Несомненно, один из наших завоевателей: те, кого Карл Мартелл обратил в бегство при Пуатье, смешались в йем с теми, кого король Ян III Собеский разгромил под Веной. Не знал за своими фантазиями такой заботы о победах. При каждом движении головы его черная шевелюра взметалась, словно хвост несущегося галопом коня. Мне было трудно не наделить это видение на берегу Луары, хотя оно было моим собственным творением, а сам я, стало быть, его повелителем, неким царственным и вместе с тем животным благородством, которое я позаимствовал скорее из произведений искусства, нежели из своих беглых воспоминаний. Досадно, что красота продиктовала свои условия, потому что мне легче было бы им воспользоваться, если бы он был достоин презрения. Я стер его, велев вернуться после того, как он вновь обретет свою униформу личного шофера и хулиганский вид.

– О чем задумался, Жак?

– О невозможном. Идем. Пора возвращаться. Уже поздно.

Мы дошли до лодки, и я уселся за весла. Прелестная носовая фигура моего корабля скользила меж облаков, в обрамлении бледной синевы, со шляпой на коленях. Решительно, этой шляпе прекрасно жилось.

– Жак, почему ты всегда одеваешься одинаково, немного на манер Хэмфри Богарта, шляпа и все такое, как на фото тридцатилетней давности?

– Не знаю. Из преданности, наверное. Или ради иллюзии всегда походить на себя самого. Или же это хитроумный поиск чего-то, сам не знаю чего, вышедшего из моды, что как раз и вводит новую моду. Any more questions? [9]9
  Есть еще вопросы? (англ.).


[Закрыть]

Она осмотрела меня критически:

– Не знаю, полюбила ли бы я тебя, если бы тебе было тридцать… Все это будущее, которое было перед тобой, меня бы испугало… Это немного гадко, то, что я сейчас сказала?

– Нет. Это факт – нам осталось очень мало времени… – Я добавил спокойно: – Надо накладывать двойные порции.

Мой взгляд блуждал у нее за спиной, над горизонтом. Я искал замки, всегда отыщется один, что поджидает за поворотом. Не знаю, зачем мне понадобились торжественные камни. Тут были только песчаные наносы, раздутые, словно вытащенная из воды рыба. Порой из-за косогора появлялась верхушка какой-нибудь колокольни, напоминавшей о смиренных могилах. Я встал, хотел увидеть, что дальше, но и там ничего не было. Я стал грести стоя, навстречу Лоре, а она все время отдалялась. С этим бледным светом у нее были свои прозрачные связи, женские секреты, общность мягкости и белизны; вода благосклонно уступала лодке, вновь замыкаясь за вашей кормой, словно опустившийся занавес. Не останется ни следа. Сейчас поворот и деревенская гостиница. Веха на пути. На берегу в полном одиночестве стояла лошадь, вся серая, долгогривая, должно быть мечтая о галопе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю