Текст книги "Волк среди волков"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
Изголодавшейся Петре нельзя было предложить более правильной первой пищи. От старой затверделой горбушки приходилось волей-неволей откусывать очень маленькие кусочки и потом подолгу их жевать. Сперва во время этой медленной еды снова и снова волнами подступала тошнота; желудок отказывался принимать пищу, отказывался возобновить свою деятельность. Сидя на скамейке, уткнувшись головой в угол клетки и обливаясь от слабости ручьями пота, Петра героически боролась с приступами тошноты, снова и снова подавляла рвоту.
«Я должна есть, – смутно думала она, изнемогшая вконец, но без тени безвольной покорности. – Я же ем за себя и за него!»
Таким образом, горбушку хлеба, с которой трехлетний ребенок расправился бы в пять минут, Петра жевала чуть не полчаса. Зато, съев ее всю, она ощутила физическую теплоту, похожую на счастье.
Если до сих пор Петра ничего вокруг себя не замечала, то сейчас, почти совсем оправившись, она уже с интересом стала присматриваться к жизни в караульном помещении. Этот мир не таил для нее в себе ничего страшного. Кто пришел из той ямы, где она была у себя дома, для того не страшны грубость и похоть, порок и пьянство – все это входило в человеческую жизнь, было одним из проявлений жизни, как входили, конечно, в жизнь улыбки и ласки Вольфганга, радость новому платью, окно цветочного магазина.
В следующие полчаса тоже не случилось ничего особенного, что могло бы ее напугать. Привели остроносого, явно голодного паренька, который пытался, как выяснилось потом из допроса, проводимого вполголоса, стянуть в магазине пару ботинок. Привели подвыпившего гуляку. Жалкую с виду женщину в шали, которая для отвода глаз сдавала меблированные комнаты, но только в целях мелкого воровства. Человека, который продавал накладного золота часы под видом золотых и находил на них достаточно покупателей, объясняя сравнительную дешевизну своего товара тем, что он у него краденый.
Все эти люди, обломки крушения, выброшенные спадающей волною дня к порогу дежурки, с безучастным спокойствием отвечали на вопросы и покорно проходили в клетки, двери которых человек в форме равнодушно запирал за ними на ключ.
Потом стало шумно. Двое шуцманов приволокли буянящую, пьяную в дым бабу. Они ее не вели, а скорее несли, идти между ними сама она не желала. С почти дружелюбным спокойствием они слушали ее площадную ругань и объяснили, что девица у своего столь же пьяного кавалера «стырила» бумажник.
Третий шуцман вел ее бледного, придурковатого на вид, кавалера, который ничего почти не понимал из того, что вокруг него происходит, так как больше был занят тем, что творилось в нем самом. Ему было очень нехорошо.
Своим пьяным визгом девица мешала снимать допрос; желтолицый безголосый секретарь не мог ее утихомирить. Она опять и опять кидалась на полицейских, на секретаря, на своего кавалера, грозя расцарапать им лица длинными, покрытыми красным лаком, но грязными ногтями.
С леденящим ужасом глядела Петра Ледиг на девицу. Она напомнила ей ту пору ее жизни, которую она считала навсегда отошедшей в прошлое и которой по сей день стыдилась. Она эту девицу знала, не по имени, правда, но по ее деятельности в лучших районах Вестена, на Тауэнцинштрассе, Курфюрстендамме, а в часы после закрытия ресторанов также и на Аугсбургерштрассе. Там, в районе ее охоты, ее прозвали «Стервятницей» – за тонкий горбатый нос и за необузданную ненависть к любой конкурентке.
В те черные дни, когда Петра еще не попросила Вольфганга взять ее с собою; когда ей еще случалось при очень уж крутом безденежье, время от времени, совсем редко, выйти самой на охоту за денежным кавалером, у нее тоже произошло два-три столкновения со Стервятницей. Девицу тогда только что взяли на учет, и с этого часа она всех, кто не принадлежал к «профессионалкам», преследовала жгучей, крикливой, ничем не гнушавшейся ненавистью. Стоило ей заметить, что такая конкурентка, занимающаяся браконьерством в «ее районе», заговорила с каким-нибудь господином или только стрельнула в него глазом, как она прежде всего старалась привлечь на соперницу внимание полиции. Если это ей не удавалось или если не оказывалось поблизости шуцмана, она не останавливалась перед тем, чтобы опорочить «приблудную» в глазах кавалера, причем нагромождала обвинения одно другого гаже: сперва, что та воровка, потом, что она больна венерической болезнью, что у ней чесотка, и так далее и так далее.
Уже и тогда последним оружием Стервятницы был истерический визг, истошный крик, доведенный до крайнего накала кокаином и алкоголем, и как только она прибегала к своему испытанному средству, кавалер неизменно спешил смотаться.
У Петры всегда было чувство, что она особенно неприятна Стервятнице и что та ее преследует с сугубой ненавистью. Однажды она спаслась от прямого нападения только паническим бегством по ночным улицам до самой Виктория-Луизе-плац, где могла, наконец, спрятаться за полукруглой колоннадой. Но в другой раз она отделалась не так легко: только она села с одним господином в такси, как Стервятница выволокла ее на мостовую, и между ними двумя (господин поспешил умчаться на такси) завязался бой, из которого Петра вышла с разодранным платьем и поломанным зонтиком.
Все это было очень давно, почти год назад, или уже больше года? Бесконечно много нового узнала с того времени Петра. Ворота иного мира раскрылись перед нею, и все же она с прежним страхом смотрела на свою былую ненавистницу. Та тоже переменилась с той поры, но к худшему. Если самый перенос места охоты из богатого Вестена в убогий Остен достаточно говорил об ослабевших чарах Стервятницы, то причиной тому было прежде всего разрушительное действие на молодой организм наркотических ядов кокаина и алкоголя. Щеки, еще недавно нежные и округлые, запали и покрылись морщинами, сочные, красные губы потрескались и иссохли, движения стали развинченными, как у душевнобольной.
Она кричала, она брызгала слюной, она ругалась, пока хватало дыхания, потом желтолицый секретарь что-то спрашивал, и она опять разражалась руганью, как будто запас грязи непостижимым образом постоянно в ней обновлялся. Наконец секретарь подал знак полицейским, они вдвоем потащили девицу от его стола к камерам, и один из них сказал спокойно:
– Ну, девочка, пошли, тебе нужно выспаться.
Она уже приготовилась снова разразиться руганью, когда взгляд ее упал через прутья решетки на Петру. Она встала как вкопанная и закричала, злорадствуя:
– Ага, поймали наконец эту сволочь?! Шлюха окаянная, она уже, слава богу, попала на учет! Свинья – отбивает у приличной девушки всех кавалеров и еще награждает их сифоном, потаскуха, тварь! Она регулярно выходит промышлять, господин дежурный, а больна всеми болезнями, этакая гадюка!..
– Пошли, пошли, фройляйн, – спокойно сказал полицейский и палец за пальцем оторвал ее руку от прутьев решетки Петриной камеры, в которые она накрепко вцепилась. – Поспишь немного!
Секретарь встал из-за стола и подошел к ним.
– Уведите ее подальше, – сказал он. – А то здесь собственных слов не слышишь. Кокаин. Когда он улетучится, она обмякнет, как мокрая тряпка.
Полицейские кивнули, между их крепкими фигурами билась девица, которая держалась на ногах лишь силою своей безумной ярости, от всего воспламенявшейся. Видна была только ее голова, но вот и она скрылась из виду, а на Петру все еще сыпалась ругань.
Секретарь медленно перевел свой темный, усталый и больной взгляд (белки его глаз тоже были желтоваты) на Петру и сказал вполголоса:
– Она сказала правду? Вы выходили промышлять?
Петра, сразу решившись, кивнула:
– Да. Раньше. Год назад. Теперь уже давно не выхожу.
Секретарь тоже кивнул с полным равнодушием. Он опять подошел к своему столу. Но не сел, повернулся и спросил:
– Вы в самом деле больны?
Петра мотнула головой:
– Нет. И никогда не болела.
Секретарь опять кивнул, уселся прочно за стол и вернулся к прерванному писанию.
Жизнь в дежурке текла своим чередом, над многими арестованными нависли, быть может, страх, тревога и забота, может быть, их мучили пьяные сны снаружи все было гладко, спокойно, безучастно.
Было – пока в начале седьмого не сообщили по телефону, что обер-вахмистр Лео Губальке лежит в безнадежном состоянии, раненный в живот. Он не доживет и до полуночи. С этой минуты лицо участка совершенно изменилось. Хлопали непрестанно двери, входили и уходили служащие, в штатском и в форме. Двое перешептывались; подошел третий. Один из троих выругался. Потом, к половине седьмого, пришли товарищи Губальке, те самые, которых он хотел поддержать в их споре с другим боксерским обществом, когда пуля убийцы сразила его. (Единственный выстрел, произведенный при этом столкновении.) Перешептывание, покашливание усиливались. Кто-то стучал по столу. Какой-то шуцман мрачно стоял в углу и неустанно размахивал своей резиновой дубинкой; взгляды, скользившие по арестованным, из равнодушных стали мрачными.
Но особенно выразительны были взгляды, которые все вокруг останавливали на Петре Ледиг. Каждому секретарь рассказывал, что это «последняя операция Лео». Из-за ареста этой девицы Губальке опоздал на двадцать минут. Явись он вовремя, выйди вместе со всеми, в сомкнутом строю, пуля убийцы, пожалуй – нет, наверняка, – не попала бы в него!
Раненый, трудно и мучительно умирая, может быть, думал о жене и детях. И, может быть, в адской муке он радовался тому, что хоть девочки его моются так же, как он. Он оставил по себе след в этом мире, маленькую отметочку о том, что он почитал порядком. Или, может быть, осененный предчувствием смерти, он думал, что так и не приведется ему сидеть в чистой конторе и вести аккуратные реестры. Или о своем огородике в предместье. Или о том, достаточное ли пособие при нынешней обесцененной марке выплатят его семье из похоронной кассы, хватит ли на приличные похороны. О самых разных вещах мог думать умирающий, но было очень мало вероятно, что он думал о своей «последней операции», о Петре Ледиг.
И все же умирающий оказывал давление на этот случай, он выделил его изо всех других. Перед глазами его сослуживцев сидела там, на скамье, не какая-то незначительная молодая девушка – умирающий недаром опоздал из-за нее на двадцать минут! Последняя операция Губальке не могла быть маловажной.
Грузный, большой, печальный с виду начальник отделения с сивыми фельдфебельскими усами вошел в дежурку, встал у стола секретаря и спросил, поведя глазами на Петру.
– Она?
– Она! – подтвердил вполголоса секретарь.
– Он сказал мне только, что она имела дело с игроками. Больше ничего.
– Я еще не снял с нее допроса, – прошептал секретарь. – Я хотел подождать, пока… пока он не вернется.
– Снимите допрос, – сказал начальник отделения.
– Та пьяная, что так буянила тут, ее узнала. Девица выходила промышлять, она это мне подтвердила сама, однако утверждает, что последнее время от этого дела отстала.
– Да, у него был острый глаз. Он всегда подмечал, где что не в порядке. Мне его будет сильно не хватать.
– Нам всем. Усердный работник и хороший товарищ, никакой не карьерист.
– Да… нам всем… Снимите с нее допрос. Помните, единственное, что он сказал, было что-то насчет игроков.
– Уж я помню. Как мог бы я забыть! Я ее зажму в клещи.
Петру подвели к столу. Если бы она еще не заметила – по тому, как все на нее поглядывают, как задерживаются у ее решетки, – что здесь что-то произошло, то самый тон, каким говорил с ней теперь желтолицый секретарь, должен был указать ей на то, что настроение изменилось, и не в ее пользу. Что-то, видно, случилось, что люди стали дурно о ней думать… Уж не связано ли это с Вольфом? Неизвестность страшила ее и смущала. Раза два она сослалась на доброго постового, «который живет в нашем доме», но мрачное молчание, каким встретили эту апелляцию начальник отделения и секретарь, еще сильней напугало ее.
Покуда допрос касался ее одной, покуда она, следовательно, могла не отступать от правды, дело еще кое-как клеилось. Но как только всплыл вопрос об источниках дохода ее друга, как только брошено было слово «игрок», она смешалась и запуталась.
Петра без колебания подтвердила, что несколько раз («раз девять, десять, точно не помню») знакомилась с мужчинами на улице, шла с ними и позволяла, чтоб ей за это платили деньги. Но она отказывалась подтвердить, что Вольфганг был игроком, играл ради денег, что его игра уже давно составляла их главный источник существования.
Она даже не была уверена, что это запрещено, ведь Вольфганг никогда не делал тайны из своей игры. Но на всякий случай Петра соблюдала осторожность и лгала. Ах, и в этом отношении умирающий оказал ей плохую услугу. Слово «игрок» в восточной части Берлина означает нечто совсем иное, чем в западной. Сомнительного поведения девушка, которая, живя с постоянным другом, торговала собой да к тому еще «имела дело с игроками», – в Осте не это могло означать только подругу шулера, жулика, обыгрывающего мужичков в «три листика». В глазах обоих полицейских она была девицей, заманивающей в сети простаков, которых ее друг обирал.
В полицейском участке западного Берлина упоминание об игроках прозвучало бы совсем иначе. Вестей – там это было известно каждому – кишмя кишел игорными клубами. Чуть не половина высшего света и поголовно весь полусвет посещал эти клубы. Полицейский надзор по борьбе с азартными играми из ночи в ночь неустанно выслеживал эти клубы, но то был сизифов труд: десять прикроют, а на их месте возникнет двадцать новых. Игроков даже не наказывали – тогда бы Вестей наполовину обезлюдел, – сажали только предпринимателей и крупье и отбирали всю наличность.
Если бы Петра созналась, что ее друг посещает один из игорных клубов Вестена, дело тем самым сразу потеряло бы для полиции Остена всякий интерес. Она же вместо того виляла, притворялась, что ничего не знает, лгала, два-три раза попалась на лжи и, наконец, беспомощно умолкла вовсе.
Если бы умирающий не держал еще незримо дело в своих руках, с Петрой не стали бы долго возиться. Ничего особенного здесь скрываться не могло; девица, которая так неловко лгала, да еще поминутно краснела и проговаривалась, едва ли работала наводчицей у завзятого шулера, как не была она, конечно, и сообщницей мошенника. А так все еще казалось возможным, что тут что-то кроется, что-то неизвестное, подозрительное. На Петру кричали, пытались отечески увещевать, предупреждали о дурных для нее последствиях – и в конце концов, так и не вызвав ее на откровенность, отвели обратно в камеру.
– В семь часов отправить с партией в Алекс! – решил начальник отделения. – Отметить в протоколе, что случай важный.
Секретарь что-то шепнул.
– Понятно, мы примем меры, чтобы схватить и парня. Он, верно, давно смылся. На всякий случай я сейчас же пошлю человека на Георгенкирхштрассе.
В семь часов, когда около участка остановился зеленый полицейский фургон, Петру погрузили вместе с прочими. Шел дождь. Ей досталось место подле ее старого врага, Стервятницы, но секретарь оказался прав: действие кокаина прошло, и девушка сидела совсем размякшая. Петре пришлось обхватить ее и держать, чтоб она не свалилась со скамьи.
10. ПАГЕЛЬ УЗНАЕТ О ПЕТРЕ НЕЧТО НОВОЕ
С Ландсбергерштрассе он сворачивает на Гольновштрассе. Справа остается Вайнштрассе, слева Ландверштрассе. Теперь пойдет Флидерштрассе – короткая уличка, всего несколько домов, и там на углу пивная, куда Пагель еще ни разу не заглядывал.
Медленно и задумчиво поднимается он по ступенькам, подходит к буфету и спрашивает вермут. Вермут стоит семьдесят тысяч марок, он отдает сивухой. Пагель платит, направляется к двери и тут вспоминает, что выкурил все сигареты. Он возвращается и требует пачку «Лакки Страйк». Но «Лакки Страйк» у них нет, есть «Кэмел». «Тоже неплохо», – думает Пагель, берет пачку «Кэмел», закуривает и спрашивает еще стакан вермута.
Некоторое время он стоит у буфета, его познабливает в намокшей одежде, сивушный вермут слабо помогает против озноба. Он заказывает двойную порцию коньяка, большую стопку, но коньяк отвратительно отдает спиртом. Зато от желудка поднимается легкая теплота и медленно расходится по всему телу. Это только физическая теплота, не ему принадлежащая, она не сообщает того чувства спокойного счастья, которое ощутила Петра, съев горбушку.
Пагель разомлел, он стоит и обводит равнодушным глазом проспиртованное помещение пивной, фигуры скандалящих гостей. Им вдруг овладело безграничное отчаяние: он уверен, что уже все провалилось, когда он еще и шага не сделал для Петры. Сейчас уже ничего не значит, что из этих денег, которые он так старательно берег, кое-что израсходовано. Да он, пожалуй, хочет, чтоб они уплыли, разошлись – если можно, даже без его участия… Чем помогут ему деньги? Но если и деньги не помогут, что же тогда поможет? Да и нужна ли помощь? Теперь уже все равно!
Он стоит на месте.
Вот так бы стоять и стоять на месте; каждый сделанный шаг все ближе подводит к решению, которого он не хочет принимать, которое хочет оттянуть до последнего. Ему приходит в голову, что он, собственно, весь день ничего другого и не делал, как только оттягивал. «Вот получу деньги, и можно будет что-то сделать, тогда пойду и такого наделаю!..» Теперь деньги у него есть, а он стоит спокойно и ждет у буфета в пивной.
Подходит подросток в кепке набекрень, жадно нюхает дым и клянчит папироску:
– Подари хоть штучку, я до черта люблю сладкий английский табачок. Дяденька, не скупись, оставь хоть бычок!
Вольфганг с тихой улыбкой и без слов качает головой, у мальчика вдруг мрачнеет лицо. Он круто поворачивает и уходит. Вольфганг сует руку в карман, достает в кармане из пачки сигарету, кричит – «Лови!» – и кидает мальчишке. Тот ловит, кивает ему, тотчас еще трое-четверо пареньков обступают Пагеля и тоже клянчат сигарету. Он быстро расплачивается в буфете, видит, что глаза пареньков прикованы к его толстой пачке денег, и при выходе сильно наддает плечом одному из них, который норовит к нему притиснуться.
Он только в трех минутах ходьбы от своей квартиры, и в самом деле потратил на дорогу только три минуты. Он звонит к мадам Горшок. Когда захрипел звонок, он вдруг почувствовал, что небольшое оживление, вызванное столкновением в пивной, опять его оставило – безграничная печаль вновь охватывает его. Она ширится в нем, тяжелая, давящая, как грозовое облако в небе сегодня с полудня.
Слышно противное шарканье мадам Горшок по коридору, ее жирное, хриплое покашливание. От этих шумов печаль переходит во что-то другое, у Пагеля что-то сжалось в груди. Он почувствовал, сейчас он что-то сделает с этой женщиной, он ее накажет за то, что случилось… что ни случилось там, все равно!
Дверь осторожно приоткрылась только на щелку, но Пагель так ударил в нее ногой, что распахнул настежь. Он стоит во весь свой длинный рост перед испуганной женщиной.
– Боже мой, господин Пагель, до чего же вы меня испугали! – захныкала она.
Он стоит перед ней, не говоря ни слова, может быть, ждет, чтоб она сама что-нибудь сказала, заговорила сама о случившемся. Но, видно, он и впрямь нагнал на нее страху, она не может выдавить ни слова, только все поводит руками по фартуку.
Вдруг – за секунду до того Пагель сам не знал, что так сделает, – вдруг он вступил в темный коридор, отстранил плечом, как только что в пивной, завизжавшую женщину и без колебания прошел по темному коридору прямо к своей комнате.
Фрау Туман, завизжав, ринулась вслед за ним.
– Господин Пагель! Господин Пагель!.. Прошу вас… минутку! – сбивчиво забормотала она.
– Ну? – спросил он и, быстро обернувшись, остановился перед ней так неожиданно, что и вовсе поверг ее в трепет.
– Боже мой, да что это с вами, господин Пагель? Не пойму я вас! – И быстро, так как он снова двинулся вперед: – Дело в том, что я уже сдала вашу комнату Идиной знакомой. Она сейчас там, и не одна. Вы понимаете!.. Что вы так на меня смотрите? Запугать хотите? Ни к чему, я уж и так натерпелась страху! Дайте только прийти Виллему! У вас же там из вещей ничего не оставалось, а девушку вашу забрала полиция…
Опять она завела шарманку, мадам Горшок. Но Пагель не слушает. Он толкнул дверь своей комнаты – окажись дверь заперта, он бы вышиб ее, но она не заперта, и он входит.
На кровати, полуголая, сидит женщина, проститутка, разумеется, на той же узкой железной кровати, на которой он еще сегодня утром лежал с Петрой. В комнате стоит молодой человек, безличный и щуплый юнец, он только начал отстегивать подтяжки.
– Вон отсюда! – говорит Пагель всполошившейся паре.
А Туманша хнычет в дверях:
– Господин Пагель, ну я же вас очень прошу, с вами, ей-богу, терпенье лопнет! Я позову полицию. Это же моя комната, и раз что вы не уплатили, я пользуюсь своим правом… Нет, Лотта, уж ты помалкивай, человек не в себе, сегодня забрали в участок его девку, так у него затмение в мозгах…
– Молчать! – рявкнул Пагель и саданул юнца кулаком в крестец. – Скоро вы? Вон из моей комнаты! В два счета!
– Извините, но я… – начал юнец и выпятил грудь, однако не очень решительно.
– Я… я в самом подходящем настроении, – говорит Пагель тихо, но очень отчетливо, – чтобы стереть вас в порошок. Если вы сию же минуту не уйдете со своей шлюхой из комнаты…
Пагель вдруг почувствовал, что не может больше говорить. От ярости он дрожит всем телом. У него никогда и в мыслях не было отстаивать для себя эту вонючую конуру. Но сейчас, если этот гнусный приказчик скажет только слово…
Однако тот не посмел. Ни слова не говоря, он испуганно и торопливо застегивает подтяжки, снимает со стула жилет и пиджак…
– Господин Пагель! Господин Пагель! – трусливо хнычет в дверях мадам Горшок. – Я не понимаю! Вы же образованный человек! Ведь у нас с вами всегда все было по-хорошему! Я и сегодня в обед хотела дать вашей девушке кренделек и целую кастрюлю кофею, да только Яда не позволила… Из-за Иды все и вышло, а я никогда против вас ничего не имела! Боже мой… он мне спалит всю квартиру!
Пагель стоял у окна, не слушая ее болтовню. Внимательно и бездумно он смотрел, как девица на кровати в судорожной спешке натягивает на себя блузку. Потом ему вспомнилось, что он уже давно не курил. Он взял сигарету, раскурил ее и задумчиво смотрел на горевшую в руке его спичку. Рядом была гардина, противная желто-серая гардина, которую он всегда ненавидел. Он поднес к ней горящую спичку. Подрубленный край вздыбился, съежился. Побежал кверху яркий огонек.
Туманша, девица завопили. Мужчина подошел было на шаг и остановился в нерешительности.
– Так! – сказал, наконец, Пагель, скомкал в руке гардину и загасил огонь. – Это моя комната. Сколько с меня, фрау Туман? Я плачу по первое число. Вот…
Он дал ей денег, не глядя сколько: несколько бумажек, неважно. Он уже собирался сунуть пачку обратно в карман, когда поймал застывший на ней меланхолически-жадный взгляд девицы. «Знала бы ты, – подумал он с чувством удовлетворения, – что это только одна из шести пачек… и самая малоценная…»
– На! – сказал он девице и протянул ей пачку.
Она посмотрела на деньги, потом на него. Он понял, что она не верит.
– Ну нет так нет! – сказал он равнодушно и сунул деньги обратно в карман. – Дуреха! Ухватилась бы, так было бы твое. А теперь не получишь.
Он опять направляется к двери.
– Я иду прямо в полицию, фрау Туман, – сказал он. – Через час я вернусь сюда с моей женой. Позаботьтесь, чтобы было что-нибудь на ужин.
– Сделаю, господин Пагель, сделаю, – говорит она. – Но как же с гардиной, вы должны мне за нее заплатить… Четверть часа тому назад тут приходил человек из полиции, спрашивал вас. Я ему сказала, что вы съехали…
– Хорошо, хорошо, – говорит Пагель. – Я сейчас иду туда.
– И вот что, господин Пагель, – поспешает она за ним, – не примите в обиду, они вам скажут об этом в участке… Я только обмолвилась, что вы немножко задержали плату, а он тут же и сунул мне подписать бумагу. Но я возьму назад, господин Пагель, я вовсе не хотела… Я сейчас же приду в участок и возьму назад, я вовсе не хотела подавать им заявление насчет обмана, это мне приказал тот человек из полиции. Я сейчас же подойду туда тоже, только выпровожу девку из квартиры. Такая гнусная девка, от нее небось и платы никогда не дождешься, и что это у нее за кавалер такой, вы же видели, господин Пагель, грудь, как у цыпленка.
Пагель уже сходит вниз по лестнице; последний пинок от осла; все правильно, правильно и то, что фрау Туман подала заявление насчет обмана. Его это мало задевает, но для Петры…
Он повернул назад, поднялся опять наверх и, обратившись к Туманше, которая уже рассказывает о всем происшедшем соседке на лестнице, заявил:
– Если вы через двадцать минут не явитесь в полицию, ждите грозы, фрау Туман!..
Для желтолицего секретаря отделения полиции выдался дурной день. У него разыгрался форменный припадок печени, как он того боялся еще утром, когда вставал; об этом предупредили заранее ощущение тяжести в правом подреберье и легкое поташнивание. Он прекрасно знал, да и врач не раз ему говорил, что следовало бы сказаться больным, полечиться. Но какой женатый человек посадит сейчас семью на пособие больничной кассы, выплачиваемое задним числом обесцененными деньгами?
Волнение из-за случая с Губальке вызвало у него теперь настоящую печеночную колику. Он кое-как дописал бумаги для отправки арестованных с семичасовой машиной в Алекс, потом сидел, скрючившись, в уборной, в то время как за стеной его уже звали опять. Он готов был выть от боли. Конечно, когда человек болен, он может идти домой, ни один начальник отделения, а этот тем более, не стал бы возражать, но нельзя же так сразу, в самом разгаре, бросить дела, особенно теперь. В этот час, час закрытия контор и магазинов, высыпают на улицу тысячи служащих и продавцов, в тысяче заведений зажигаются световые рекламы, людей захватывает водоворот лихорадочного веселья и страха, и тут начинается главная работа полиции. Уж как-нибудь он дотерпит до десяти, когда кончится его дежурство.
Он сидит опять за своим столом. С тревогой замечает он, что хоть боль прекратилась, ей на смену пришла крайняя раздражительность. Его все злит, и он почти с ненавистью смотрит в бледное, обрюзгшее лицо уличного торговца, который без патента, прямо из чемоданчика, продавал подозрительного происхождения туалетное мыло и поднял спор, когда шуцман сделал ему замечание. «Я должен взять себя в руки, – думает секретарь. Нельзя распускаться, нельзя так на него смотреть…»
– Предлагать на улице товары без патента на уличную торговлю запрещено законом… – повторяет он в десятый раз, стараясь говорить как можно кротче.
– У вас все запрещено! – кричит торговец. – Куда ни подайся, всюду тебе крышка! У вас разрешается только с голоду подыхать!
– Я законы не пишу, – говорит секретарь.
– Но ты получаешь жалованье за то, что проводишь их дерьмовые законы, живодер бессовестный! – кричит торговец.
Позади торговца, немного влево, стоит приятного вида молодой человек в защитном кителе. У молодого человека открытое интеллигентное лицо. Глядя на него, секретарь находит в себе силу сдержанно выслушать ругань.
– Откуда вы берете мыло? – спрашивает секретарь.
– Нюхали бы собственное дерьмо! – раскричался торговец. – Во все вашему брату нужно совать свой нос! Совсем разорить нас хотите, черви могильные! Мы все с голоду подыхаем, а вы на нас жиреете!
Он выкрикивает все новые ругательства, покуда один из шуцманов не выталкивает его за плечи в коридор. Секретарь с безнадежным унынием закрыл крышку чемоданчика с мылом и поставил его на стол.
– Прошу вас! – обратился он к молодому человеку в защитном кителе.
Молодой человек, наморщив лоб и выдвинув подбородок, смотрел, как выпроваживали буянящего торговца. Теперь секретарь разглядел, что лицо у него вовсе не такое открытое, как ему сперва показалось, оно говорит об упрямстве и неискоренимом своенравии. Знакома секретарю и эта судорожность в лице; она появляется у некоторых, когда они сталкиваются с издевательством власти, облеченной в мундир, над человеком в штатском. Людям этой породы, по самой природе своей всегда готовым переть на рожон, в таких случаях сразу краска ударяет в лицо, особенно если они еще подвыпили.
Но этот молодой человек превосходно владеет собой. С легким вздохом он отвел взгляд от арестованного, как только захлопнулась железная дверь, ведущая во внутренние камеры. Он поводит плечом в своем тесноватом кителе, подходит к столу и говорит немного вызывающе, чуть упрямо, но вполне вежливо:
– Я Пагель. Вольфганг Пагель.
Секретарь ждет, но тот ничего не добавляет.
– Да, – говорит секретарь, – что вам угодно?
– Меня здесь ждут, – отвечает молодой человек. – Я Пагель. Пагель с Георгенкирхштрассе.
– Ах, так, – говорит секретарь. – Да, верно. Мы посылали к вам нашего сотрудника. Нам хотелось бы с вами поговорить, господин Пагель.
– И ваш сотрудник принудил мою квартирную хозяйку подать на меня жалобу!
– Не принудил. Едва ли принудил, – внес поправку секретарь. И в твердом решении договориться с молодым человеком по-хорошему: – Мы не очень заинтересованы в жалобах. Нам и без них не продохнуть.
– Тем не менее вы без всякого основания арестовали мою жену, – говорит с горячностью молодой человек.
– Не жену вашу, – поправляет опять секретарь. – Незамужняя девица Петра Ледиг, не так ли?
– Мы хотели сегодня в полдень пожениться, – говорит Пагель, слегка покраснев. – В бюро регистрации браков вывешено извещение.
– Арест произведен сегодня после четырех, не правда ли? Следовательно, в полдень вы не поженились?
– Нет, – говорит Пагель. – Но мы это скоро наверстаем. Сегодня с утра у меня не было денег.
– По-ни-ма-ю, – медленно протянул секретарь. Однако больная печень побудила его добавить: – Но, значит, все-таки незамужняя девица, не так ли?
Он замолчал, посмотрел на зеленое в чернильных пятнах сукно стола. Потом порылся в кипе бумаг слева, извлек из нее лист и просмотрел его. Он старался не глядеть на молодого человека, однако не удержался и добавил еще:
– И арестована она не без основания. Нет.
– Если вы имеете в виду заявление хозяйки насчет обмана, так я только что оплатил счет. Хозяйка через десять минут будет здесь сама и возьмет жалобу назад.
– Значит, сегодня вечером у вас деньги есть, – прозвучал ошеломляющий ответ секретаря.
Пагеля разбирала охота спросить желтого, больного человека, какое ему до того дело, но он воздержался. Он просто спросил:
– Когда жалобу возьмут назад, тем самым будут устранены все препятствия к освобождению фройляйн Ледиг, не так ли?
– Не думаю, – ответил секретарь.
Он очень устал, устал от всей этой канители, а главное, он боялся спора. Ему хотелось бы лежать сейчас в кровати с грелкой на животе: жена читала бы ему вслух очередную главу романа из сегодняшней газеты. Вместо того непременно выйдет спор с этим молодым человеком, который уже возбужден. Голос у него все резче. Однако сильнее потребности в покое секретарь ощущал раздражение, непрерывно просачивавшееся вместе с желчью и отравлявшее кровь.